Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
во, за мужество, которого недостает мне
самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит
для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите
меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А
я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне
казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший
гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)...
потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была
неправда.
Я не шевельнулась, даже затаила дыхание - одно неосторожное слово, и
можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня
порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба -
подспудно разъедающих душу воспоминаний - всегда причиняет боль.
Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:
- Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал:
"Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть
дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони,
сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала,
выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?"
Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от
которого отхлынула кровь.
- Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался
щекой к переплетению пальцев - ее и моих. "Выслушайте меня! - О, каких мне
это стоило усилий! - Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того,
чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы
сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и
правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто
знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних
рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как
выглядит правда".
Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он
откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.
- Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в
обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне
ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и
снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же
именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми".
Представляете, как я был поражен?
- Каким образом он с ней познакомился?
- Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он
немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?"
Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить - и вдруг в
памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это
имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал
за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! - продолжала Бала. - Знаете, в чем
выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня
прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как
приманкой... "Он так вами восхищается!" - сказала она. "А вы сами?.." -
спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не
были... Реми блестящий молодой человек!" - сказал я. Она рассмеялась: "Но
он такой конформист! - Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило - я был
задет из-за Реми. Она настаивала на своем: - Он даже не может оправдаться
тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его
таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы
сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой
доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем,
отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми.
Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не
будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". - "Ну и что? -
возразила она. - Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же
легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше
нужно мужества! - И вдруг добавила с горечью: - Я знаю, что говорю. Ведь
мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, -
заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. - Да и вы, вы тоже,
пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их
не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю
беседовать с умными людьми - а их не так уж мало. Я люблю хорошо
одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я
все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой
отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота
и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. - Она
повторила: - Ненавистна! - и снова подавила рыдание. - И все-таки мне не
хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее
хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы
делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я
вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне,
помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из
этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!"
Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно
целовал ее - но отчасти потому...
Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча,
не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких
коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.
- ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня
раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания
отвечала мне на этот вопрос - а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как
раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного
апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый
поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре
радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои
поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности...
Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он
пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась.
Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого
слова не подберешь - именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление.
Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я
уже не догадывалась, что он собирается сказать, - и в самом деле, он
сказал удивительно тусклым голосом:
- Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.
19
Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова
лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: "Нет", подошел к окну и
остановился возле него, любуясь Парижем. "Может быть, на сегодня хватит?"
- спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная
улыбка.
- О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?
- Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.
- Я имею в виду - сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы,
наверное, на сегодня закончили?
- Да, ну так что же?
- Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?
- Собиралась кое-что дочитать.
- Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?
- Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?
- Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если
мне придется уйти от вас в три часа ночи.
Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час
взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос:
"Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" - отвечает: "Сейчас". Однако,
если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.
Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я
вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке
моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на
колени. "Продолжим?" - спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила
первая.
- А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение?
- Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?
- Да.
- Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее
целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она
вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора
возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение
нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе
- да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там
будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет.
Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие,
пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме".
Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким
взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в
обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы
Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне,
невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно
принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете
меня ребенком, правда?"
У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...",
но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. - Она закрыла
мне рот затянутой в перчатку рукой. - Я знаю, что у вас в мыслях: вы
говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого
вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще
докажу!" - сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В
свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно
она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я
представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким
чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы
оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла
одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь
появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно,
чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах.
Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и
утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал
какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую
репутацию.
"Ах, какая изысканная грубость!" - заявила мне какая-то женщина. У меня
сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил
себе язык - в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще
сыру?
Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце
хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр.
"В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь
такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба
вязкой маслянистой массой.
- Кто-то взял меня за локоть. Это был ее отец. Господин Корнинский. Он
улыбался. "Мне нужно сказать вам два слова... Не окажете ли вы мне
честь?.." Ей-богу, он улыбался мне по-настоящему любезно - от прежней
ледяной сухости не осталось и следа. Он взял меня под руку, и так мы пошли
сквозь толпу гостей. Нас провожали взгляды, полные ревнивого восхищения.
Демонстративное дружелюбие угольного короля - это была удача, о которой
мечтали многие. Она и смущала меня, и приводила в бешенство, но
подсознательно я волей-неволей был польщен. Мысленно я весь подобрался и
оделся в броню, ведь было совершенно очевидно, что мне предстоит выдержать
бой.
Он провел меня в курительную. Там никого не было. Пока он без церемоний
открывал бар красного дерева, окованный медью, я, не дожидаясь его
приглашения, уселся в обитое кожей кресло, широкое и глубокое, небрежно
закинув ногу на ногу. Он, все так же улыбаясь, стал готовить два виски on
the rocks [со льдом (англ.)]. Я спокойно ждал, чтобы он первым открыл
огонь.
Он сел в кресло рядом со мной. "Я полагаю, вы уже не в том положении,
когда приходится вымаливать аплодисменты. А стало быть, вы обойдетесь без
моих. Не подумайте, что я не ценю вашего таланта. Но если я признаюсь вам,
что ваша "Медуза" мне не нравится, вряд ли это вас удивит". - "Если бы
дело обстояло по-другому, я бы насторожился", - съязвил я. "И напрасно, -
возразил он. - Я мог бы не одобрять вашу книгу, но оценить ее свежесть и
силу: в людях вашего возраста бунтарство всегда обаятельно. К тому же я не
люблю слишком здравомыслящих молодых людей". Я отхлебнул глоток виски: "Но
вы пользуетесь их услугами". Он не захотел поднять перчатку и продолжал
прежним тоном: "Мои чувства к вам представляют странную смесь: вы внушаете
мне тревогу и интерес. Когда я говорю "тревогу" - я имею в виду себя
лично. Вы сейчас в том состоянии духа, когда можно наделать глупостей. И
толкнуть на них других. Например, молоденькую, несколько экзальтированную
девушку". Я пожал плечами: "Вы ее отец. Следите за ней". Он с минуту
глядел на меня, беззвучно смеясь моей наглости. "Зачем вы разыгрываете
грубияна?" - "А зачем вы разыгрываете смиренника?" Он перестал смеяться,
хотя на губах его еще держалась улыбка. "Потому что в данный момент сила
не на моей стороне. Когда у вас будет дочь, вы поймете, как легко ей
надувать отца. Я не могу ни сопровождать ее, ни установить за ней слежку,
ни посадить ее под замок - так ведь? Да и вообще мне претит стеснять чью
бы то ни было свободу". Я звякнул льдинкой о край стакана. "Если не
считать углекопов в ваших копях". На этот раз он отставил свой стакан.
Хотя он не рассердился, в его улыбке появилась холодная настороженность.
"Это вопрос серьезный. Хотите, я организую вам поездку в Вотрэ? Вы
побеседуете с моими шахтерами. И спросите у них, стесняю ли я их свободу".
- "Как будто они смогут отвечать то, что думают!" - возразил я. В его
взгляде мелькнуло удивление. "Вас проведет профсоюзный делегат. Они будут
высказываться начистоту". - "Возможно. А как насчет безработицы?" - "То
есть?" - "На шахтах нет безработных? Никто не боится оказаться в их
числе?" Он больше не улыбался. Выражение его лица стало серьезным,
заинтересованным. "Какое-то количество безработных есть всегда. Но я..." -
"Значит, вы сами понимаете, что ни о какой свободе не может быть и речи".
Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. "Гм, - произнес
он наконец. - Я не думал, что молодой поэт вроде вас..." - "...может
интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь
встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство". Он пропустил дерзость
мимо ушей. "А политикой интересуетесь?" - "Еще того меньше". Он медленно
повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. "Но она
интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь". Он прочел в
моем взгляде: "Зачем он мне это говорит?" На его губах снова появилась
улыбка. "Война начнется в этому году, мой милый".
Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он
угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. "Не сомневайтесь,
мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? - Он,
кажется, принимал меня за круглого идиота. - Ага, значит, все-таки
слышали, - сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. - Не подумайте,
что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в
европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. - Он говорил о Гитлере так,
как говорят о расшалившемся ребенке. - Никто не собирается вступать с ним
врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться... Без драчки не
обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах".
Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: "Все это касается только
вас". Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. "Что именно?" Я:
"Драчка. Это война ваша, а не моя". Он обернулся ко мне: "И не моя. -
Покачал головой. - Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и
вы".
Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине,
Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские
или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое
отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу
страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье - мы всех валили в одну
кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки
оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних
рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель
на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: "Бедный
буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его
спасти". Но мое терпение лопнуло. "Куда вы клоните?" - дерзко выпалил я.
"К моей дочери, - ответил он. - Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы
воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом
разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?"
По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения,
но в то же время он подстегивал мою наглость. "Она станет вдовой солдата.
Вас утешит, если я на ней женюсь?" Он начал со смехом: "О нет, у меня нет
ни малейшего желания заполучить вас в зятья... - И вдруг добавил с
неожиданным ударением: - В настоящее время. - Я приподнял брови, но он
сразу же переменил тему: - Что вы намерены делать в жизни?"
Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило
мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: "Писать, с вашего
разрешения!" Он наморщил нос: "Опять стихи?" Вот скотина! "Нет, роман. Но
он придется вам не по вкусу так же, как "Медуза".
- Роман? Вы сказали ему правду?
- Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и
одновременно атаковал - "гибкая оборона", как говаривали во время войны.
Его вопрос: "Опять стихи?", оживив мои сомнения, ударил меня по больному
месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с
позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию
активной обороны.
- Как это несуществующий? Вы же только что сказали...
- ...что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а
также Пуанье. "Надо ковать железо, пока горячо". На этот раз лучше писать
прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного
лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в
большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и
бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были
прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев
становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что
"пересаливаю". А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в
"Медузе". Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому.
- Однако роман ваш вышел?
Выражение укора, кисло-сладкой ирон