Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
физических сил. Так что остались одни
интеллектуальные.
Позвонил утром в Москву Мише. Он обрадовался.
- Чего делаешь? - говорю.
- Грущу.
- Я тоже...
Смешно сказать, в нашем "правом" Возрождении было больше социалистов,
чем в Рабочей партии, я как-то, еще перед прошлыми выборами, сцепился на
эту тему в экономической комиссии с Эзрой Саданом, который
снисходительно поучал меня насчет "особенностей" израильской экономики и
израильской ментальности, мол, чистый капитализм чересчур жесток, а у
нас много "слабых" слоев, те же репатрианты, которым государство должно
помогать, ведь это ж для вас главное, подъезжал, гуманист хренов. Я ему
говорю: помогать - не значит кормить бесплатно, а помогать встать на
ноги, то есть обеспечить работой по специальности, капиталовложения
нужны, а не раздача похлебки, не лень следует развивать, а инициативу,
чтоб не орали "мне положено", а шевелили бы задницей, добывая хлеб
насущный. Только, говорю, власть придержащие больше лентяев и дураков
любят, они им "подкидывают", те за них голосуют - круговая порука. Он
так вполоборота посмотрел на меня, спорить не стал, но с тех пор всегда
при встрече здоровался.
Флавий о себе в третьем лице: "Сам же он, хотя вполне мог надеяться на
прощение римлян, готов был лучше сто раз умереть, нежели изменой
отечеству и бесчестьем возложенного на него достоинства полководца
благоденствовать среди тех, которых он послан был побороть."
Готов был сто раз, но не стал, а благоденствовал среди тех.
"Ничто так не воодушевляет на борьбу, как сознание безысходности."
Спорно. Приговоренный на казнь не сопротивляется приведению приговора в
исполнение, тут-то он ведет себя дисциплинированно. Целый народ пошел,
как стадо на бойню, стараясь потрафить немцам своей
дисциплинированностью.
Верник пригласил на ихнюю тусовку в среду. Вообще-то надо
восстанавливать связи.
Письма в ящике не нашел.
Мысль - рыцарь вставший на смерть. Жизнь мучительна, мышление блаженно.
Помыслить жизнь - вознестись над жизнью. В рай свободы и бессмертия. Но
в этих блаженных прогулках есть какая-то грусть. Мысль возносит, но не
может насытить.
Мысль - декаданс жизни. Жизнь слабеет, а мысль крепнет.
Бог есть мысль. Мысль есть Бог.
Мысль встала над жизнью. Отвергла жизнь.
Мысль и жизнь любят друг друга только в искусстве.
В искусстве мысль живет.
5.8. Отвел младшего к раву, тот экзаменовал его на знание отрывков и
псалмов, полагающихся для чтения при "восхождении к Торе*". Рав Барух
стар, говорит заплетающейся скороговоркой на полуиврите полуидише,
подпуская рефреном русскую матерщинку, но глаза решительные, колючие.
Младший мой музыкален, и в пустом зале раздавался его удивительно чистый
голос, распевающий религиозные песнопения. И с этим льющимся голосом на
меня неожиданно снизошло умиротворение. И грусть. Бывает ли
умиротворение без грусти? Рав блаженно жмурился. Ну и, конечно, я
подумал, что вот жаль, что отец не слышит. И сразу глаза намокли. Да и
дед бы порадовался. И вся цепь отцов, до нас дотянувшаяся. Будто вся она
нанизывалась сейчас на этот голос, пронзавший время. А может они слышат?
Воскрешение отцов... Вот она где, катартика!
7.8. В субботу ездили утром в Герцлию, я спешил передать письмо Гены.
Знакомая его живет в лагере репатриантов, в фанерном домике: две
захламленные комнатушки, интеллигентный подросток с книжкой, муж
выглядит затравленно, излагал идеи галстуков в форме карты Израиля, а
также коробков спичек в виде библейских рыб, готов продать идеи,
предлагал совместное предприятие. Московская интеллигенция, слегка
опустившаяся. Страшно смотреть.
По дороге домой закусили в восточной забегаловке, где супруга хочет
отпраздновать младшему бар-мицву. Ей понравилось. "Авира исраэлит"
/родная израильская атмосфера/. Любит забегаловки, балаганчики, рынки,
где народ, как жирный сок из чебуреков, стекает на пыльные мостовые,
карнавальные оргиазмы. А я люблю башни из слоновой кости, для шума капищ
недосягаемые.
На Севере настоящая война. Вчера двух солдат убили, одного - русского,
обстреляли поселения, троих детей ранило: катюша попала в детскую. Наши
молокане объясняют, что это, мол, ответная реакция на недавний обстрел
ливанской деревни, и извиняются: к сожалению во время нашего обстрела
были неточные попадания и невинные жертвы. И уповают на Сирию. Сирия нам
поможет. Вот договоримся с ней на Голанах, она тогда уймет этих
бандитов. И это говорят генералы! Командиры сильнейшей армии на Ближнем
Востоке, а то и во всем мире, как они любят утверждать! Гнилой зуб эта
армия.
Заходили к Ф., он через пару дней в Москву возвращается. Бизнес его там
идет пока хреново. Рассказывал байки о раскладах мафии в Москве, со
знанием дела.
Тупею, впадаю в апатию. И спина разболелась...
Предпоследний день был посвящен Берчику. Встретились днем в "Книжном
мире" на Мясницкой. На нем был элегантный светлый костюм в блестку,
туфли колониальные, сумка через плечо. Смело улыбался, хоть зубы торчали
старым расшатанным частоколом. Залысины.
- Ого! - обнял он меня неловко (выше ростом на голову) - Раздался в
плечах?!
Громко смеялись, по старой привычке издеваясь друг над другом. Поехали
на Крымскую набережную в Дом Художника, там открылась выставка Дали (не
скроешься от него), где, говорят, "новые русские" покупают безделки за
тысячи долларов. Но на Дали была огромная очередь, и мы решили пойти на
ретроспективу Поленова и на постоянную экспозицию "Советские художники
20-30-х годов". Перед штурмом высот духа сели отдохнуть на скамеечке.
Солнышко пригревало. Посмеиваясь, перемывали кости общим приятелям,
погрязшим в дольних заботах. Вдруг: "Слушай, вот тебе идея для бизнеса -
можно продать пиломатериалы. Разузнай цены, требования рынка, а я
тут..."
Его неизменно насмешливое выражение лица стало таким серьезным, потом
эти "пиломатериалы", что я, рискуя его задеть, буквально подавился
смехом. Догадавшись, и он присоединился залпами захлебывающегося хохота.
Давно я так не ржал, даже живот заболел от спазм.
Поленова мы прошли быстро, художник скучный. Оказывается побывал в наших
краях: знакомые виды, знакомые рожи на портретных этюдах к сюжетам о
Христе. У одного из таких этюдов кто-то чересчур близко подошел ко мне
сзади и дыхнул перегаром: "Чой-то он все еврэев рисует? А где бэр-резки?
- Березки в соседнем зале, - промямлил я, не оборачиваясь на голос и
избегая международных конфликтов.
- Не, а чой-то он?!
У другой картины решительная женщина лет 30, в очках, утверждала, споря
с седым-курчавым-нежным и собрав вокруг себя род веча, что Иисус часть
из 10 заповедей отменил и вообще отменил весь Ветхий Завет, в который
только евреи веруют. Не в силах снести столь вопиющее покушение на
христианство, а может с тайной целью подавить духовный бунт молодой
нации, я вмешался, назидательно процитировав: "Не нарушить я пришел, но
исполнить", запальчиво заявил, что Ветхий Завет - Святое писание
христиан, как и Новый Завет, а также ехидно спросил, какие из 10
заповедей, по ее мнению, отменил Христос, уж не ту ли, где сказано "не
убий"? Женщина сурово, но абсолютно хладнокровно, как опытный агитатор,
заметила: "А вот вы почитайте внимательно Библию, небось не читали?!"
Тут я, наконец, узрел в седом-курчавом-нежном, спорившим с ней до меня,
еврея и, вовремя осознав, что три еврея (вместе с Ешу) одну русскую дуру
не переспорят, ретировался.
Потом мы пошли глазеть на советских авангардистов. Изрядно усталый, я
упорно таскался от картины к картине, приглядываясь к Революции, как она
смотрится почти через век, стихия свободы и сотворения мира. Филонов
разил кистью с диким, неудержимым напором титана-каменотеса, вырубающего
свой щербатый мир из томящихся скал. А для Тышлера мир обрел
первозданную зыбкость, и он, зажмурившись, вкрадчиво, пробирался сквозь
его затуманенность. Петров-Водкин взирал на буйства жизни с иконописной
отрешенностью. "Петроградская мадонна" была хороша в своей горестной
просветленности, прозрачности, будто в стекле окна отражалась, а
стекло-то треснуло и трупы на улицах... Квадратногрудые Афродиты
вставали из пены реминисценций. Сталин Рублева кокетливо примостился в
белом кресле на ярко-красном фоне, лукавый взгляд длинной собаки у ног
повторял лукавость, почти игривость взгляда Иосифа Виссарионовича.
На выходе заметил плакат: "Восстановим Храм Христа Спасителя - памятник
воинской доблести и славы русского народа!"
10.8. Брожу с утра по комнатам. Переставляю книги.
К чему свобода вам, еврейские мужи?
Вчера ездил с Володей в Ерушалаим. По дороге рассказал ему московские
литературные сплетни, как поссорился Всеволод Некрасов с Дмитрием
Приговым и последний теперь в дом Сидура не ходок (знаю, сказал Володя,
мне Бренер рассказывал, он недавно приезжал), о том, как Гандлевский
давал мне читать свой роман, и чем мне этот роман не понравился, как
свою книжку издавал, о Белашкине. В Ерушалаиме сначала потоптались у
Малера. Пытался договориться с ним насчет "Ариона" и "ГФ", но Малер на
сделку не пошел, нет, говорит, на поэзию покупателей. Я его тыкаю, а он
- на "вы", что раздражает, выглядит недоучившимся семинаристом, но
строг, "несет" себя. Купил у него замечательный памятник "Сиасет-намэ",
"книга о правлении визиря 11 - ого столетия Низама ал-Мулка". Пленился
отрывком: "Бабеку отрезали одну руку, он обмакнул другую в кровь и
помазал ею свое лицо. Мутасим спросил: "Эй, собака! Зачем ты это
сделал?" Тот ответил: "В этом есть свой смысл. Вы хотите отрезать мои
руки и ноги, - лицо же человека бывает румяным от крови, когда кровь
выходит из тела, лицо бледнеет, - вот я и вымазал свое лицо кровью, дабы
люди не смогли сказать: его лицо побледнело от страха". Перс Ал-Мулк был
30 лет визирем сельджукских султанов накануне крестовых походов.
"Сиасет-намэ" (Книгу об управлении) успел закончить перед тем, как его
зарезали асасины. Потом пошли к Дане, на день рождения Некода - чинная
тусовка (а хочется бесчинств! - гремел Володя) с израильтянами,
увлекающимися экзотикой русских духовных радений, с призывами Даны
говорить на иврите, из вежливости. Некод снимал студию на третьем этаже
заброшенного дома, оккупированного русскими художниками и художницами.
Ржавые гвозди легко вынимались из белого камня стен, как из песка,
вечерняя заря в окне догорала, неказистый квартал погружался во тьму, на
стенах висели большие акварели Некода в обшарпанных оконных рамах, будто
с разбитым стеклом, с Невой, решетками Летнего Сада, куполами
Храма-на-Крови, и лицо, не то Монны Лизы, не то Даны, отражалось и
множилось в цветных осколках. Мне вдруг понравились эти картины, и
каталог, который листал и хвалил израильтянин, каталог даже больше. Дана
- исчезающий вид бабочек. С того первого вечера, когда она залетела к
нам в зимний Ерушалаим, читая томно и церемониально изощрения околевшей
цивилизации, меня к ней влечет нездоровое любопытство недоучившегося
натуралиста. Принес ей на суд рукопись книжки в надежде, что возьмет
что-нибудь в эклектический свой журнальчик, хотя и не очень расчитывал:
стихотворение о ней самой вряд ли ей понравится. Поделился опасениями с
Володей, но Володя стих одобрял: "Ну и дурой будет, если обидится!"
Сливай-воду читал свои переводы на иврит, то ли с армянского, то ли с
грузинского. Судить о переводах всегда трудно, но что-то в его ивритских
оборотах речи было школьно-литературное, от хрестоматийного забубенного
Бялика. Под дешевое винцо пошли Криксунов с закусоном, светские шашни с
закосевшим израильтянином, которому пытались объяснить кто такой Яшвили.
Я извинился, что без подарка, сказал, что за мной (вспомнил, что у меня
есть лишний альбом Бердслея) и мы свалили к Шмакову. Стан Иегуды кишел
советскими коммуналками. Дверь одной из них открыла полная молодуха в
полурастегнутом халатике: "Заходите. Олег сейчас выйдет, он в ванной". И
уплыла на диван к бритоголовому и раскрашенному татуировками. Мы прошли
в комнату Шмакова. Матрас, книги в углу, довоенный шкаф. За окном
муравейник средневекового гетто: плоские крыши, обвалившиеся балконы,
незашторенные мансарды с театром теней, взрывы злобных воплей усталых,
потерянных людей, на иврите, по-русски, на каких-то незнакомых наречиях.
Вошел могучий Шмаков, приветливо сверкая золотыми зубами. Судили-рядили
куда идти и в результате вернулись в "русский центр". Мы уже пили там
кофе после Малера, когда во дворике "гудел" Никулин. Увидев Володю, он
встал перед ним на колени и попытался поймать руку для поцелуя.
- Владимир, ты знаешь как я тебя люблю! Володя, она уехала!
- Ну, что такое! - строго сказал Володя, пряча руку. - Что с тобой. Ты
совсем охуел? Не распускайся!
- Послушай, - театрально страдал Никулин, - но она уехала! Ты понимаешь?
Уехала! На Бермуды!
- Прям в самый треугольник? - усмехнулся Володя.
- Так мне сказали! Ты понимаешь? Так мне сказали!
Хозяйка умоляюще смотрела то на меня, то на Володю: Никулин грозился
выйти из берегов.
- Валентин, можно потише? - попросила она.
- Да, да, тсс, я умолкаю.
В этот момент его отвлек хохочущий Лонский и увел, потом Лонский
вернулся, похохотал с Володей, снял молоденькую красавицу, будто бы
читавшую книгу за соседним столиком, чернобровую, и уже с ней, все также
непрерывно хохоча, удалился.
Володя: "Вот почему я боюсь переезжать в Иерусалим. Они начнут меня
втягивать в этот бесконечный гудеж." И мы завели о субтильности русской
интеллигенции, о поэтах и актерах, злой разговорчик вышел, на актерскую
братию у меня особый зуб выскочил, а живой поэт - вообще зрелище не для
слабонервных. Кофе было бесплатным, Володю тут по старой памяти угощали.
Итак, мы шли втроем в "культурный центр" пить кофе. Володя громко
печалился, посвящая Олега в свои неурядицы с квартирой. Он сдал ее
Аркану, а сосед стукнул хозяину, и хозяин теперь может, если захочет,
выебать Володю "ад а-соф" /до конца/ за незаконную эксплуатацию квартиры
под ключ, тем более, что сам - адвокат, хозяин-то. А Аркан все не
съезжал, медлил, мол, некуда пока, гнусно намекал на компенсацию, чем
повергал униженного поэта в невыразимую ярость, доставалось всем, и
"вонючей последней алие жлобов" (Шмаков, невольно к ней принадлежащий,
хмыкнул), и "черножопым недарезаным стукачам" и еt cetera. В Центре мы
опять, по инерции, зашли к Малеру и я снова отоварился с тоски (так
дома, мимо кухни пройдешь - непременно сожрешь что-нибудь), купил
двухтомник Жени Харитонова, в тот раз не заметил, а я его люблю, опять
же на знакомство Господь сподобил, через Мишу, он на меня произвел тогда
очень сильное впечатление: настоящий одинокий волчара, и никакого
общественного ража, всякой благородной диссидентщины, один против всех
со своей свободой. А я вот все сионизьмом увлекаюсь, все не возьму в
толк, что все народы - говно, и все государственные системы хороши для
проходимцев, а твое дело перышком в келье скрипеть, да злым острым
взором в окошко поглядывать на нелепый мир божий. И один страх - что
душою скуден... Еще купил сборники ассирийской, вавилонской и
древнеегипеской прозы, чего только не издавали в блаженные времена
застоя. Потом мы прошли в садик, за столом под фонарем резались в карты,
ночные мотыльки потягивали коньячок за сплетенкой, ну, и мы под
смоковницей разместились. Подсел юноша, выпавший из картежной компании,
потом девушка (он принялся укорять ее, "как она выдерживает с этим
болваном"), вяло шел малозначащий разговор об общих знакомых, о Кире
Сапгир (а я рассказал о Генрихе, который ходит по комнате и заявляет
микрофонам в стенах: "Я - за Ельцина"), о Генделеве, о его ремонте и
скором отъезде, об Альтшулере, о скандале Бренера (по одной версии Бараш
его выставил, а по другой - тот же Бараш сказал Бренеру: "Это было
классно"), о какой-то злоебучей немке-славистке, собирающей материал о
"русских" в Израиле, о том сколько с ней литров бухнули, и как она
тащила всех на себя, о Лонском, раблезианском пьянице. Молодой человек
часто замечал: "се тре бьен", что я поправил на "зе* тре бьен". Вот так,
посмеиваясь, лакая кофе, и вечерок скоротали. По дороге обратно Володя
опять опасался за свое возвращение в Ерушалаим, в водоворот пьянок,
рассказал, в ответ на мой запрос, о "мудаке" Альтшулере, который
"зациклился на Аронзоне", а я рассказал ему про Вадима и про московские
пьянки. Сегодня поеду в библиотеку Форума, на вечер Короля. Прочитал
"Иерусалимский поэтический альманах" - все еще рассчитываю написать для
"ГФ" заметку о русскоязычной израильской. Бараш во вступлении
(называется "Мы" - я не люблю в поэзии, да и вообще, эти
коллективистские "мы", "они", не по возрасту уже стайками бегать)
академично манерен: "каковы же наши общие особенности (я отдаю себе
отчет что это оксюморон)?" Что еще за оксюморон, ебёныть? И эта
классификация "менталитетов" и "сознаний" на "розенбаумовское",
"окуджавско-давидсамойловское", "бродское", "приговское"? Но вот хорошо
- "надышать традицию". Гольдштейн в послесловии, предупреждая об
опасности "нагнать на читателя волну нестерпимой дешевки на тему о
священной истории, дорогих могилах и связи времен", сам играет в
скользкую многозначительность "имперских культурных мифов" ("когда
умирает империя, остается созданная ею языковая космосфера..."),
цитирует всем нам в утешение Тынянова: "Писать о стихах теперь так же
трудно, как и писать стихи. Писать же стихи почти так же трудно, как
читать их." Король неплох, узнаешь экзотику милуима, но чересчур
знакомые ходы (вылитый я в молодости, даже лучше). Катя Капович,
несмотря на всякую бабью жижу, вдруг задела походя - "ночь, где не
спящий с тобою в обнимку видит с тобой те же сны." Эх, не пробуждай
воспоминаний. Кстати о птичках, недавно был по русскому ТВ фильм о
Бродском в Венеции, о "единственном невозвратившимся", с обрюзгшим
губошлепом Рейном в качестве фона, с виляющим хвостом молодым человеком,
и девушкой, бессловесно-восторженной. Венеция, Северная Пальмира, с
понтом по латыни, убийственное "молодец, четверка" Рейну, за отгадку
цитаты, что, мол, настоящее и будущее неинтересны, только прошлое, что
приехать в Россию, как к первой жене возвратиться. Жест "невозвращения"
выбран расчетливо, и оттого так нестерпимо манерен, все в жертву позе.
От нравоучений все-таки не удержался: "...величайшая трагедия России...
неуважение друг к другу", мол, все смеются друг над другом, а надо бы
сочувствовать, тут же и Набокова процитировал, которому русские шуточки
"напоминали шутки лакеев, когда они чистят хозяину его стойло", потом
вдруг злоба прорвалась в "государственной сволочи", какие-то библейские
пассажи пошли про простых рабочих, "вот когда я работал простым рабочим
на судостроительном", что-то там "понял", и "в поте будешь есть хлеб
свой", и что, мол, все равно: коммунизм, капитализм, и тут запнулся,
зарапортовавшись, нога за ногу, с сигаретой, под расписанными лепными
потолками дворца эпохи рококо, невозвращенец... Потом закартавил,
зарокотал неторопливо: "Нынче ветгено и волны с пегехлестом..." И -
ничего с собой не поделаешь - плакать хочется о конце прекрасной эпохи.
11.8. Встали в пять утра и к полшестому пошли в синагогу: младший должен
был налагать тфилин*. Евреи вокруг сочувственно суетились, помогали,
поздравляли, и всячески выражали свою с нами почти семейную, радостную
солидарность: нашего полку прибыло. В конце Барух, который вел
церемонию, сказал: "А теперь дай им", а я денег-то не взял сдуру, и тут
увидел, как выражение семейной солидарности в их глазах мгновенно
сменилось выражением злобного разочарования проголодавшихся псов,
которым не вынесли полагавшихся по случаю косточек. О, жиды! Вас нужно
воспитывать военным коммунизмом, чтоб у вас сиськи высохли и клыки
отросли от голода!
- Я думаю, что наши пипочки - подружки. Им есть о чем поговорить (в
болтливом расслабоне после добровольной сдачи крепости рассвирепевшим
ордам...).
Вчера ездил опять в Ерушалаим, в библиотеке Форума был вечер Миши
Короля. Библиотекарша сексапильная. (Вот так между стеллажей бы, как
между могил...) Читал неважно, монотонно, стихи на