Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
актористы к нам домой, так ведь?
- Наверное...
- У всякого полешка два конца, верно? Когда мы пилим дрова, всегда
получается, что один конец у полена темный, потому как там почернело от
времени, другой светлый, недавно отпиленный. Вот с этой стороны и надо
раскалывать чурак.
- Почему с этой?
- Потому что с темной стороны дерево затянулось. Там сухо, как в кости, и
топор вязнет. А стукнешь со светлой стороны - чурак разлетается
безоговорочно.
- Понятно. Спасибо.
- Теперь другое. Надо хорошенько посмотреть на чурак. На нем всегда есть
некая трещинка. По этой трещинке и надо лупить топором - она всегда
указывает, в каком направлении рубить...
Так поучал сосед Валентина, покуривая сигарету и размахивая ею в воздухе, а
на них смотрела из окна своего дома Анна с серьезным, пасмурным лицом, и она
ничего не слышала, о чем мужчины говорят, но по глазам ее было видно, что ей
совершенно это неинтересно - о чем они говорят... Какую беспощадность могут
порой выразить глаза женщины, когда ей кажется, что никто ее не видит!
Сколько глубоких, тяжких вздохов наедине с собою испустит женщина, прежде
чем появится такой вот беспощадный оценивающий взгляд. Увы, Анне, глядящей
из окна на беседующих возле кучи дров двух мужчин, было в ту минуту
совершенно ясно, что это одинакового разряда существа. Чудаки, на этом свете
главным образом озабоченные тем, как бы им пристроить свою мужественную
тыкалку. И чтобы сие обеспечить наилучшим образом, одни будут толковать о
политике, об андрогинах, о серебряном веке русской поэзии, о химии и физике.
Другие же будут стараться заработать или наворовать побольше денег. И все
это для того, чтобы обманывать бедных женщин: что они любят нас, а не себя.
2
Сначала это было похоже на незамысловатую игру, которую затеяли мы от
недоброй скуки. Затем, когда стенка поднялась до высоты плеч, Валентин и
Анна, вглядываясь друг в друга поверх нее, вдруг поняли всю серьезность,
печаль и нелепость происходящего. Но уже ничего не оставалось делать, как
только продолжить начатое. И когда в самом верхнем ряду, подпирающем толстую
поперечную балку, оставалось положить на раствор последний кирпич, Анна
приставила к новоявленной стене раскладную лестницу и взобралась на нее, а
Валентин, со своей стороны, также влез на садовый столик, послуживший ему
помостями, и приник лицом к четырехугольному отверстию. Сверкающие темные
глаза Анны смотрели на него с болью и укором, и сила чувств, явленная в этих
любимых глазах, была настолько невыносимой для Валентина, что он едва не
разрыдался, стоя на шатком столике и держа в одной руке красный кирпич, а в
другой - каменщицкий мастерок.
Ни слова не было сказано до этой минуты - когда уже скоро последний кирпич
ляжет на приуготовленное ему место и стальной лопаточкой мастерка будет
аккуратно заделан шов между потолочной балкой и кирпичной стенкой, только
что возведенной в коридоре дома. Это было одноэтажное длинное зданьице о
двух выходах, расположенных по его противоположным концам. Поставленная на
самой середине коридора стенка как раз поделила дом на равновеликие
половины.
И произошел между нами последний разговор через не заложенную еще кирпичом
амбразуру в этой стене. Было уже не так хорошо слышно друг друга, и пришлось
нам обоим невольно повышать голос.
- Ну что, Анечка, ты все еще настаиваешь?
- Верное слово найдено. Да, настаиваю. Именно я настаиваю, не ты.
- Я бы и не мог, если б даже и хотел... Дом ведь твой, наследственный.
- Ах, ты о доме...
- О чем же еще?
- Я думала - о чувствах-с!
- О каких чувствах, Аня? Ведь мы уже развелись.
- Да, развелись.
- Но я по-прежнему ничего не хочу у тебя брать. Это я снова о доме.
- Поняла. Можешь больше не беспокоиться по этому поводу. Я сама привела тебя
в дом, я же и решила отдать тебе половину. Моя воля.
- Спасибо. Но я ничего не хочу, Аня. Я решил уехать.
- Ну и уезжай.
- А стена тогда зачем?
- Затем, что ты будешь там, на своей половине, а я здесь, на своей. И мы не
будем больше видеться, останешься ты или уедешь.
- И что, никогда не будем видеться, Аня?
- Мы же говорили об этом. Все вроде бы выяснили.
- Разумеется. И тем не менее... Я возвращаюсь в Москву. Попытаюсь снова
устроиться. Так что зря ты заставила меня делать стену. Я все равно не буду
жить здесь.
- Не будешь, не будешь! Только не переживай.
- Пусть лучше твоя дочь живет тут, когда подрастет.
- Там посмотрим. Уж как-нибудь сама позабочусь о ней. А не хочешь моего
подарка - продай полдома или и на самом деле в будущем отпиши его на Юльку.
Для тебя же я на прощанье сделала все, что могла. Я девушка бедная, ничего,
кроме дома и машины, нет у меня. Машину я поделить не могу, сам понимаешь,
Валентин...
Не знаю почему - но он вдруг молча и совершенно неожиданно для меня вложил
кирпич в оставленное на самом верху стены отверстие и быстро замазал щели
цементом. А я и сам не ожидал, что сделаю так, и все произошло быстро -
затерев раствором швы вокруг кирпича, с ужасом и тоской уставился на него,
держа в руке уже не нужный мастерок. Так мы разом отсеклись друг от друга,
разрубили гордиев узел нашего двухлетнего брачного союза. И произошло это в
маленьком городке поселочного типа, что на речке с добрым названием Гусь, в
самой основательной и кондовой русской провинции времен еще одной -
последней - исторической катастрофы.
Два великолепных белокаменных собора украшали этот городок, два
архитектурных шедевра, построенных когда-то князьями Волконскими и графьями
Бутурлиными. А может быть, и не графьями и не князьями - но, несомненно,
людьми высокородными, богатыми и весьма кичливыми. Потому как совершенно
неоправданным и нелепым было возведение двух таких величественных и дорогих
храмов на одной соборной площади, метрах в пятидесяти друг от друга, в одном
и том же приходе. Чтобы не смешиваться на богомолье с соперниками, каждый из
знатных родов построил для себя собственный храм Божий. Один в пышном стиле
русского барокко, с полуколоннами, с завитушками на капителях и статуями
святых, поставленных друг над дружкою на каждом архитектурном поясе высокой
колокольни. Другой храм - в стиле тяжеловесного ложного ампира, с мощным
многоэтажным корпусом, увенчанным пирамидальным нерусским шпицем вместо
купола и с тяжелыми колоннами вкруг площадки пространной паперти.
Но что за вид был у этих незаурядных по эклектике храмов в наше время - что
за дичайшая тоска сыпалась из щелей и трещин белокаменной облицовки,
пялилась из пустых зарешеченных окон без единого стекла, слала глумливую
ухмылку с безобразных мест отбитых носов или даже целиком стесанных лиц у
храмовых статуй апостолов. О, как дико смотрелась ободранная крыша главного
придела на соборе ложнобарочного происхождения, куда можно было забраться по
тесному ходу в толще стены, похожему на пещеру в катакомбах. Выбираешься на
земляную площадку (это бывшая крыша!), где зеленеет лужок, цветут желтые
одуванчики, задумчиво покачиваются березки и тонкие рябины. Да что там
рябины да березки на церквах - картина самая распространенная по всей
христианской Руси того периода, - однажды мы, Анна да Валентин, нашли у
самого края карниза одиноко торчавший круглоголовый палевый подберезовик!
А вокруг двухрамового комплекса по отлогим холмам, заросшим садовыми
деревьями и высокими соснами, лепилась провинциальная ностальгическая
архитектура - классические ветходворянские сооружения с приветливым
мезонином, двухэтажные мещанские дома, нижний этаж которых был каменным, а
верхний - деревянным, с кружевной резьбою наличников на окнах, с
физиономиями довольства и выражением лесной силы в осанке, со смуглым
колоритом смолистых бревенчатых срубов - коричневым румянцем во все лицо,
как у баб на полотнах живописца Патрикеева. Очень похожими на пожилых, но
еще крепких патрикеевских баб казались мне эти старинные дома в городке!
Кстати, недалеко отсюда он и жил, оказывается. Мы с Анной все собирались
съездить на каникулах в его края, да так и не собрались, не успели. То были
заняты выяснением наших отношений, ссорами и примирениями, то на машине
уезжали в Москву или на юг, в далекий Крым. А если и выпадало наконец
свободное время для посещения Патрикеева, то ломалась вдруг у Анны машина.
А когда ломалась у меня машина, то нормальной жизни приходил конец, - не то
чтобы я очень уж любила машину, но словно нападала на меня какая-то болесть,
я становилась сама не своя, вся издергивалась, ночей не спала, всех вокруг
себя изводила, не кормила обедами дитя свое и мужа, никаких денег не жалела,
шла на любые затраты и унижения, чтобы только починили мою машину. Если
снова начинала греметь цепь механизма газораспределения, не поддаваясь
больше регулировке, или двигатель глох на малых оборотах, то я доходила
почти до умоисступления, даже впадала во временную фригидность и злобно
отказывала мужу в супружеских ласках.
Станция техобслуживания раньше находилась в нашем же городке, на самой его
окраине, недалеко от речки, там, где перед мостом городскими властями был
построен замечательный указатель. Это было монументальное железное
изображение гуся, что круто взлетал к небесам, в струнку вытянув свою
длинную шею и клюв, - наша река ведь называлась Гусь. Миновав вырезанную при
помощи электросварки упомянутую многотонную птицу, сразу же за мостом
располагалось в те добрые времена предприятие СТО (станция технического
обслуживания), окруженное неровным забором из какого-то металлического
дреколья, ржавых труб, наспех затянутых металлической же сеткой. О, сколько
раз приходилось мне подъезжать к воротам этого авторитетного технического
капища, сколько часов своей прекрасной жизни, жизни красавицы и умницы,
сожгла я в вонючей курилке ремонтного цеха, куда по блату допускали меня
мастера авторемонта - знакомые слесари, жестянщики, маляры, - чтобы я там
сидела, пока ремонтируют мою машину, до одурения смолила одну сигарету за
другой и ждала, ждала!..
Собственно, в подобном ожидании проходила и вся остальная наша жизнь в этом
городе - вот скоро нам сделают машину, мы сядем наконец в нее и уедем...
Куда? Мы оба работали в местной средней школе, где обучалось около сотни
детей, которые ничего особенного из себя не представляли и, видимо, в
будущем ничего выдающегося не обещали, но все до одного мечтали поскорее
вырасти и уехать куда-нибудь из городка. Оставаться и жить там никто из
наших учеников не хотел, как приходилось жить нам, Анне Фокиевне и Валентину
Петровичу, учительнице русского языка и литературы и учителю истории. Анна
после института вернулась в свой родной город, стала работать в той же
школе, которую когда-то кончила, и беспечально зажила в родительском доме с
молодым пригожим супругом, который был у нее раньше, до меня...
Нет, нет, Валентин тут ошибается: я не жила с молодым пригожим супругом в
доме своих родителей - выйдя замуж, я перешла жить к мужу, на казенную
квартиренку, которую ему дали городские власти. Там же и дочь родилась,
росла до четырех лет, пока мы с ее отцом-музыкантом, Тумановым, работником
Дворца культуры, не разбежались. И только после этого, когда уже мой папа
Фокий умер (мама умерла годом раньше), я и вернулась в родительский дом.
Почему-то так вышло, что за все годы супружеской жизни мы с Валентином
никогда не заговаривали о том, как я жила с первым мужем и почему мы
разошлись.
Что ж, пусть будет так, папы Фокии все равно когда-нибудь да и умирают, их
дочери идут замуж, уходят из дома, но бывает, что вскоре разводятся и
возвращаются домой - пусть будет как угодно, что угодно, но только зачем мне
знать все такое о своей жене, да еще и в подробностях? Точно так же - зачем
мне рассказывать обо всем этом своему второму мужу, если в нем было замечено
- еще только на подступах к брачному алтарю - совершенно немыслимое,
болезненное, отвратительное, невменяемое чувство ревности?
Валентин мог бешено приревновать даже к тому факту, что когда-то Анна ездила
в первый медовый месяц на своей машине в Крым, и молодожены там снимали
какую-то сараюшку на берегу моря и были счастливы хищным счастьем молодой
чувственной любви. Словом, мы довольно рано выяснили, что и Анна и Валентин
- оба мы далеки от христианского всепрощения и от простой человеческой
мудрости, и лучше нам не касаться ничего из своего сексуального прошлого.
Хотя Аня, на мой взгляд, испытывала ревность не к моим былым подвигам с
другими женщинами, а скорее к тому, насколько я расценивал их умственные
качества и женские достоинства.
- То есть - как это понимать, Валентин?
- Что именно?
- А насчет моей ревности к умственным и физическим качествам твоих давнишних
подружек.
- Чего же тут не понять? По-моему, все ясно. Ты кое в чем была неуверена в
себе. Скажем, совсем в малом. В походке, например, - с легкой косолапинкой.
В небольшой сутулости, которая особенно была заметна, когда ты сидела за
рулем.
- Ах, злой какой! Не понимаешь, что как раз от многолетней привычки за рулем
и появилась сутулость. Это вполне авторитетная сутулость! А насчет моих ног
можешь не беспокоиться. Посмотрел бы сначала на свои.
- Увы, там смотреть особенно не на что.
- В том-то и дело. А о моих ножках, если хочешь знать, в родной школе ходили
легенды. Тогда пришла мода на мини-юбки. Ну я, конечно, самая первая
отчекрыжила подол школьной формы как раз до самой критической отметки. Так
меня, представляешь, потащили на суд чести! И одноклассник, Авдонин Сашка,
встал и заявил в лицо директрисе: "Ноги Ани сделали для нашего эстетического
воспитания больше, чем все ваши уроки по искусству, Антонина Леонтьевна".
Она у нас тоже историю преподавала. Ее коньком была отечественная живопись.
Репин, Суриков, Шишкин... И тут Авдонин ей такое! Какой молодец оказался!
Нас обоих исключили из школы. Еле-еле мой папаша Фокий Митрич уладил это
дело. А Сашку Авдонина так и не восстановили, он стал ездить в районную
школу.
- ...Да, в этой жизни много смешного.
- Что ты имеешь в виду, Анна? Разве то, что мы с тобой сейчас разговариваем,
вспоминаем, можно назвать жизнью?
- А как же назвать?
- Я не знаю! Где ты - я не вижу тебя.
- И я не вижу тебя. Хотя бы ощутить прежнее прикосновение! Звучит, милый
мой, вельми грустно и зело сладострастно, правда? Однако какого
сладострастия можно было ожидать от сутулой, косолапой бабенки?
- Вельми... Поелику... Нет, что бы я ни говорил по своей глупости, но ты
была хороша, Анна Фокиевна. Все в тебе было в порядке. Ладно скроено и
сладко сшито. Какие ланиты, очи, что за перси... Господи, где же эти
беленькие персики с маленькими розовыми бутончиками!
- Спасибо, миленький. Ты растрогал меня. Но если хочешь знать, я этими
бутончиками уже к тому времени выкормила дитя. И готова была еще родить и
выкормить. Для тебя. Однако ты не захотел.
Да, не захотел. Ибо то обычное, что испытывал я со всеми женщинами, готовыми
оказаться со мною в постели, - то всегдашнее, испытанное с другими,
несомненно, вело мою мужскую природу к простому акту сотворения человеческих
детей. А то непонятное, глубинное, страшное, что испытывал я с Анной, как бы
не имело к детородному процессу никакого отношения. И мы оба чувствовали,
что если в результате наших неистовств вдруг будет зачат ребенок, то это
окажется каким-то неожиданным отклонением, делом неудобным и даже вероломным
- таящим в себе некую темную угрозу. Ибо никакого отношения к продлению рода
не имела та чрезмерная, поедающая самое себя неутолимая страсть, которая
связала нас.
В том виде существования, который назывался жизнью, я благополучно пребывал
в звании кандидата наук и старшего преподавателя института, доцента на
кафедре филологии - был всем доволен и ничего еще не знал о той "болести",
как говаривала Аня, которую она и привнесла в мое самодостаточное земное
бытование... Словом, появилась однажды в институте некая провинциалка,
пожелавшая учиться в аспирантуре и в дальнейшем добиваться ученой степени в
филологической науке. Мы познакомились, подружились - такими истертыми
словами обозначается увертюра влечения, странный вид познавания друг друга
посредством обмена зрительными энергиями через глаза и устойчивыми наборами
словесных клише через слух - якобы выражающими скрытую в глубине тела
человеческую душу.
Нам было интересно и приятно встретиться, поначалу невзначай, где-нибудь в
коридорах или в библиотеке института, и мы, Анна и Валентин, по неведомой
причине тянулись друг к другу и старались что-нибудь придумать такое, чтобы
лишнюю минуту побыть вместе: поболтать в курилке, стоя друг против друга,
одной рукою упираясь в обшарпанную, крашенную в дикий синий цвет стену, в
другой руке зажимая дымящуюся сигарету, между указательным и средним
пальцем, или плечом к плечу пройтись по длинному коридору до канцелярии, при
этом весело поглядывая друг на друга и перебрасываясь немудреными шуточками.
А однажды на Восьмое марта, во время весенней установочной сессии, я шла
через площадь Пушкина в состоянии такого нежелания жить и продвигаться в
этой жизни, по слякотным улицам, навстречу всему, что меня ожидало, - что я
даже растерялась и впервые ощутила непобедимый страх перед самим фактом
своего существования. Поэтому, наверное, в лице Анны читалось отрешение и
отчаяние - единое чувство, - словно бы она уже умерла и теперь явилась с
того света всего на минуту, чтобы только еще раз пройтись по заляпанной
снежной кашицей площади Пушкина. Мы даже испугались, оба разом, когда
столкнулись взглядами, а потом, в следующую минуту, необыкновенно
обрадовались друг другу, и какое же было счастье, что у меня в руке был
зажат букетик нежных нарциссов, а я оказалась без цветов - не пожелав, всего
за минуту до нашей встречи, купить себе такие же желто-белые цветочки,
продававшиеся из корзины на краю площади, перед памятником поэту. Валентин
нес букетики каким-то институтским дамам, но они не получили эти
традиционные цветы - свеженькие, нежно пахнущие нарциссы достались в тот
весенний день мне!
- Почему ты была такой грустной?
- Я? Грустной? Что-то не помню. Мне кажется, это ты был грустным. У тебя был
такой вид, словно ты уже давно умер и всего на несколько минут вернулся к
действительности, чтобы только пройтись по одному точно определенному
маршруту в мировом пространстве: планета Земля, город Москва, площадь
Пушкина, от памятника тридцать шагов в сторону кинотеатра "Россия"...
- Шутишь? Нет, правда, - ты была печальной-печальной, Анна!
- Я не шучу! Это ты был печальным, Валентин!
- Ну хорошо, мы оба были печальными.
- Да нет же! Ты был таким, а я - нет. Тот день запомнился очень хорошо. Ты
тогда впервые подарил мне цветы. Я их дома заложила в книгу, они высохли и
потом долго были со мною. Как-то я даже показывала их тебе, помнишь?
- Нет, не помню. Как жаль, что цветы можно положить в книгу и высушить, а
дни нашей жизни, Анна, высушить нельзя, гербария из них собрать невозможно.
- О! Как красиво ты мог говорить в той жизни. Не ожидала, что не утратишь
дара красноречия и теперь...
- Почему я должен его утратить? Я, Анюта, унаследовал этот дар от своих
предков. Отец мой, как говорила мне мама, был адвокатом. Свое красноречие я
развил до совершенства, работая преподавателем в институте. Красноречием я и
покорил тебя. Помнишь, как красиво я говорил про звезды в ту ночь?..
- Не помню... Нет, вспомнила! Это было тогда, когда я привезла тебя к себе в
микрорайон, в дом, где я останавливалась, приезжая в Москву.
- Да, в тот раз.
Я тогда вышел на балкон, на этот заваленный всяким домашним хламом пыльный
балкон, который вовсе не был рад тому, что его посетили, - у висячего над
ночной бездной балкона был вид отчужденный, угрожающий. Он не предлагал
посетителю выйти и удобно расположиться на нем, благодушно озирая украшенное
тусклыми звездочками надмосковное мировое пространство, а наоборот - как бы
хотел прогнать гостя назад, затолкать его обратно в железобетонную дыру
стандартной квартиры на двенадцатом этаже крупнопанельного дома. Угрюмая
была душа у этого балкона... Вдруг что-то произошло в космической глубине -
бы