Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
осить ежемесячно?
Она до сих пор еще выплачивает за конфирмацию Генриха - восемь марок в
неделю. Лео уже и так ругается. А кроме того, ей на некоторое время
придется бросить работу - не станет же она выходить из дому без зубов, она
закроется у себя, обмотает лицо платком и только потихоньку вечерами будет
с укутанной головой ходить к врачу. Женщина без зубов - это просто ужас.
Ни один посторонний не будет заходить к ней в комнату, даже Генриху она не
покажется. А про Лео и говорить нечего. Вырвать тринадцать зубов! Люда тот
раз вырвала всего шесть и то выглядела, как древняя старуха.
- А кроме того, - продолжал врач, - я хотел бы получить минимум триста
марок задатка, а второй взнос принесете, как только получите деньги от
ведомства социального обеспечения и в благотворительной кассе. Вот почти
половина и выплачена. Вы прикинули, сколько сможете платить ежемесячно?
- Да марок двадцать, - устало сказала она.
- Господи боже мой, так вы и за год все не выплатите!
- Ничего у нас не выйдет, - сказала она, - мне и задаток не потянуть.
- Но вы должны сделать себе зубы, - сказал он, - должны, и как можно
скорей. Женщина вы молодая, интересная, и если будете откладывать, это
выйдет дороже и хуже.
Вряд ли он был намного старше ее, и выглядел он как мужчина, который в
ранней молодости был красивым: темные глаза и светлые волосы, но лицо у
него было усталое, обрюзгшее, и волосы уже поредели. Он лениво вертел в
руках счет.
- Я не могу, - тихо сказал он, - я никак не могу иначе. Я должен
заранее оплатить материал, рассчитаться с техником. Я не могу. Я с
радостью сделал бы вам это немедленно, я ведь знаю, как это для вас
ужасно.
Она верила ему: он сделал ей несколько уколов в десны и брал для уколов
пробные ампулы и ничего за все это не посчитал, и рука у него была легкая,
спокойная и уверенная. Страшным показался только укол в болезненно
податливые десны, а жидкость из ампулы собралась твердым комком и
рассасывалась очень медленно, но уже полчаса спустя боль утихла, и она
почувствовала себя бодрой, молодой и здоровой.
- Еще бы, - ответил он, когда она рассказала о своем состоянии, - ведь
это гормоны и прочие вещества, которых не хватает вашему организму, -
превосходное средство, совершенно безвредное, но очень дорогое, если
приходится его покупать.
Она встала, застегнула пальто и заговорила тихо, боясь расплакаться.
Рот все еще болел, а безнадежно высокая цена была окончательна, как
смертный приговор; через два месяца, самое большее, у нее выпадет
тринадцать зубов, а это значит, что жизнь окончена. Больше всего на свете
Лео ненавидит плохие зубы; у него у самого ослепительно белые, совершенно
здоровые зубы, с которыми он много возится. Застегивая пальто, она
повторяла про себя название своей болезни; оно звучало так же страшно, как
смертельный диагноз: _парадентоз_.
- Я вам сообщу, - сказала она.
- Возьмите с собой смету. Вот настоящая, а вот другая, в трех
экземплярах. Вам придется приложить по одному экземпляру к каждому
заявлению, а третий вы оставите себе, чтобы знать цену.
Врач свернул еще одну сигарету. Пришла сестра, и он сказал ей:
- Позовите Бернгарда, пусть играет.
Она сунула сметы в карман пальто.
- Не унывайте, - сказал врач и горько улыбнулся. Улыбка была тусклая,
как солнце над Ункелем.
Лео сейчас дома, а ей не хотелось видеть его. У Лео такие ослепительно
здоровые зубы, и уже несколько месяцев он ворчит, что у нее зубы плохие,
что у нее запах изо рта, и она ничего не может поделать. Его жесткие,
чисто вымытые руки изо дня в день касаются ее тела, глаза у него такие же
жесткие, неумолимые, как и руки. Он просто расхохочется, если она попросит
у него денег. Он лишь изредка дарит ей что-нибудь, да и то когда бывает
при деньгах и сильно расчувствуется.
В подъезде было темно, тихо и пусто, она остановилась на площадке
лестницы и попыталась представить себе зубы кондитера: у него определенно
плохие зубы; она, правда, не очень к ним присматривалась, но запомнился их
безжизненно серый цвет.
Сквозь тусклое оконное стекло она выглянула во двор; там разносчик
укладывал в тележку апельсины: он вынимал их из ящика и клал большие -
направо, маленькие - налево, потом разложил маленькие по дну тележки, на
них положил те, что побольше, а самыми крупными завершил пирамидку.
Маленький толстый мальчуган сложил ящики возле помойной ямы. Там в тени
под стеной догнивала куча лимонов - желтизна, подернутая зеленью, и на
зелени белые пятна в синеватой тени, от которой красные щеки мальчика
казались фиолетовыми. Боль во рту утихла, ей захотелось выкурить сигарету,
выпить чашку кофе, и она достала кошелек. Изношенная серая замша
залоснилась до черноты; это был еще подарок мужа, чьи кости уже давно
истлели где-то между Запорожьем и Днепропетровском. Тринадцать лет тому
назад подарил он ей этот парижский кошелек, - подарил смеющийся
фельдфебель с цветной фотографии, смеющийся слесарь, смеющийся жених, - не
много осталось от него - истрепанный кошелек, память о его первом
причастии, и пожелтевшая истрепанная брошюрка "Что должен знать
автослесарь при сдаче экзамена на подмастерье". Еще он оставил сына, вдову
и когда-то серый, а теперь до черноты залоснившийся замшевый кошелек -
подарок из Парижа, с которым она никогда не расставалась.
Странное письмо пришло тогда от ротного командира: "...был направлен со
своим танком на поддержку крупной разведывательной операции и не вернулся
с задания. Однако нам совершенно точно известно, что ваш супруг, бывший
одним из самых опытных и надежных солдат в роте, не попал в плен к
русским. Ваш супруг пал смертью храбрых". Ни часов, ни солдатской книжки,
ни обручального кольца - и не в плену. Что же с ним? Сгорел и обуглился в
своем танке?
Письма, которые она посылала командиру роты, вернулись спустя полгода
обратно с надписью: "Погиб за великую Германию". Другой офицер написал ей:
"Мне очень жаль, но я вынужден довести до вашего сведения, что у нас в
части не осталось ни одного человека, который мог бы рассказать вам о
гибели вашего мужа". Обуглившаяся мумия между Запорожьем и
Днепропетровском.
Внизу во дворе толстый мальчишка написал мелком: "Шесть отборных
апельсинов всего за одну марку". Отец, краснощекий, как и сын, стер
шестерку и написал пять.
Она пересчитала деньги в кошельке: две бумажки по двадцать марок -
неприкосновенные, эти деньги мальчику на хозяйство на десять дней;
оставалась еще марка и восемьдесят пфеннигов мелочью. Лучше всего пойти бы
в кино: там темно, тепло, не чувствуешь, как тает время, обычно такое
беспощадное. Бывает, что часы движутся медленно, словно мельничные
жернова, медленно и упорно перемалывают они время. Под вечер ломит все
тело, голова как свинцом налита и приступ желания, тягостный ей самой.
Страх перед запахом изо рта и расшатанными зубами; волосы теряют блеск, и
неумолимо портится цвет лица. А в кино хорошо и спокойно - так еще
ребенком она чувствовала себя в церкви: благодатная гармония песен и слов,
коленопреклонений и вставаний, благодатная после смрадной жестокости
родительского дома, где обжора отец издевался над святошей матерью; мать
старалась скрывать под чулками вздувшиеся вены, когда ей было всего
тридцать один год, столько, сколько ей сейчас. Все, что не относилось к
дому, было благодатью: благодатная монотонность на фабрике макаронных
изделий Бамбергера, где она развешивала макароны и укладывала их в пакеты,
развешивала и укладывала, развешивала, развешивала, упаковывала. Одуряющее
однообразие и чистота; темно-синие картонки, синие, как море на
географическом атласе; желтые макароны и огненно-красные этикетки с
"бамбергеровской серией картин" - пестрые открытки, на которых изображены
сцены из "старинных немецких преданий": Зигфрид с волосами, как свежее
масло, щеками, как персиковое мороженое, и Кримхильда, у которой цвет лица
напоминает розоватую зубную пасту, волосы, как маргарин, и вишнево-алый
рот. Желтые макароны, темно-синие картонки, огненно-красные этикетки с
"бамбергеровской серией картин". Всюду чистота, веселый смех в столовой на
фабрике Бамбергера, а по вечерам розовые лампочки в кафе.
Или танцы с Генрихом, который каждые две недели получал увольнительную
на воскресенье, смеющийся ефрейтор танковых войск, вскоре кончался срок
его службы.
Одной марки и восьмидесяти пфеннигов хватит на кино, но уже поздно.
Утренний, одиннадцатичасовой, сеанс давно начался, а к часу ей надо быть в
пекарне. Мальчик внизу, во дворе, распахнул зеленые ворота, и отец покатил
тележку. Сквозь открытые ворота видна улица: автомобильные шины и ноги
велосипедистов. Она медленно спустилась вниз по лестнице, пытаясь
сообразить, на какие затраты пойдет кондитер ради удовлетворения своей
меланхолической страсти; он худощав, но лицо у него большое, одутловатое и
печальные глаза. Наедине с ней он, запинаясь, восхваляет радости любви,
глухим голосом поет он песни о красоте плотской любви. Он ненавидит свою
жену, жена ненавидит его, ненавидит всех мужчин, а он, кондитер, любит
женщин, славит их тело, их сердце, их губы, иногда его меланхолия доходит
до неистовства, а она слушает все это и взвешивает маргарин, растворяет
шоколад, взбивает крем из приготовленной им смеси и выкладывает ложечкой
помадку и пралине. Она выводила на тортах шоколадные узоры, которые он
находил восхитительными, и приделывала марципановым хрюшкам шоколадные
пятачки, а он, запинаясь, не переставал расхваливать ее лицо, ее руки, ее
нежное тело.
В пекарне все казалось серым и белым, здесь смешивались чернота
противней, чернота угля и белизна муки: сотни оттенков серого, и лишь
изредка - желтое или красное пятно; красный цвет вишен, ядовито-желтый -
лимонов и нежный - ананасов. Почти все казалось белым и серым,
бесчисленные тона серого, к ним относилось и лицо пекаря: детский,
бесцветный, круглый рот, серые глаза, серые зубы и бледно-розовый язык,
который виднелся, когда он говорил, а говорил он, оставшись с ней наедине,
без умолку.
Кондитер мечтал найти порядочную женщину, не проститутку. С тех пор как
жена возненавидела его, а вместе с ним всех остальных мужчин, на его долю
остались лишь те радости, какие можно найти в публичных домах, а эти
радости казались ему недостаточно возвышенными, и, кроме того, тщетным
оставалось еще одно его желание - иметь детей.
Когда она оттолкнула его, назвав любовь гадкими словами из лексикона
Лео, он просто испугался, и тут она поняла, насколько у него нежная душа.
Слова эти вырвались у нее наполовину против ее воли, наполовину
умышленно, из духа противоречия, который вызывала у него его кротость: это
были слова Лео, ей нашептывали и кричали их изо дня в день вот уже многие
годы, они тяготели над ней, как проклятие. Эти слова жили в ней, и вот
вырвались на свободу, она швырнула их в печальное лицо кондитера и
произвела великое смятение в его душе.
- Нет, нет, - сказал кондитер, - не говори так.
Лео скажет: "Что это у тебя с пастью?", и ей не хотелось идти домой,
чтобы не слышать его издевок и не видеть его ослепительно белых зубов.
Она вернется домой, когда Лео уйдет на работу. Из осторожности она
отнесла малышку к фрау Борусяк: нельзя оставлять Лео наедине с его
дочерью. Фрау Борусяк - хорошенькая женщина, года на четыре старше ее, с
великолепными белоснежными зубами - женщина, в которой соединились два
качества: благочестие и приветливость. Она зашла в кафе против дома
зубного врача, села к окну и достала из кармана пачку "Томагавк" - очень
длинные, очень белые и очень крепкие сигареты. "Солнце Виргинии взрастило
этот табак". Листать иллюстрированные журналы не хотелось; помешивая
ложечкой кофе, она вдруг подумала, что следует попросить у кондитера
аванс, вдруг он подбросит ей марок сто: она твердо решила никогда больше
не повторять слова Лео, чтобы не обижать кондитера. Может быть, она
пожалеет его: неуклюжие, исступленные ласки, на которые ей придется
отвечать, - это и будет ее платой, - прямо среди противней для пирожных и
облитых шоколадом свинок будет он нашептывать ей свои гимны; среди
холмиков кокосовой муки, среди обсыпанных сахарной пудрой ромовых баб он
улыбнется ей, вне себя от счастья, и она будет принимать восторженные,
слюнявые поцелуи человека, который ненавидит продажную любовь, а
наслаждаться супружеской не может с тех пор, как его жена возненавидела
мужчин; жена - худая, коротко остриженная красавица с горящим, суровым
взглядом, пальцы вечно на рукоятке кассового аппарата, как у капитана на
штурвале; у нее твердая, маленькая рука со "скромным" украшением -
холодные, зеленые камни, почти прозрачные и очень дорогие, ее руки похожи
на руки Лео. Стройная богиня с мальчишеской фигурой, всего десять лет
назад - стройная и властная - она маршировала во главе отряда девчонок в
коричневых куртках и гордо пела высоким, красивым голосом: "На берете реют
перья" и "Смелый барабанщик". Ее отец хозяин "Красной шляпы", а мой отец
по пятницам пропивал там половину своей получки. Теперь она похожа на
амазонку: ноги у нее как у шестнадцатилетней, а по лицу ей дашь все сорок,
и она старается изо всех сил казаться не старше тридцати четырех,
непреклонная и любезная нарушительница супружеских обязанностей, это она
довела серого и печального человека в подвале до гимнов отчаяния.
Вильма поднесла чашку ко рту и, взглянув в окно, увидела на
противоположной стороне улицы зубного врача у светло-желтой, исцарапанной
бормашины; он орудовал бором, и поверх занавески она видела его светлые
волосы, и темную тень на стене, и усталый затылок человека, обремененного
долгами. Пить кофе было очень приятно, и сигареты оказались превосходными.
Она понимала, что кондитер гораздо лучше Лео: он добрый, работящий, у
него и денег больше, но порвать с Лео и оставаться жить рядом с ним - это
ужасно прежде всего для детей, и потом надо будет судиться с Лео из-за
алиментов на девочку, которые он теперь выплачивает в Ведомство охраны
младенчества, а она получает их оттуда и тайком снова подсовывает ему.
"Разве я этого хотел? Ведь нет же, ты должна честно признать". У кондитера
одна комната наверху пустует, там раньше жил подручный, но он куда-то
сбежал, и теперь кондитер не хочет нанимать другого. "Ты заменишь мне
подручного".
Боязно только из-за мальчика, вот уже три недели он относится к ней не
так, как прежде: у него совсем другие глаза, когда он смотрит на нее, нет
прежнего открытого взгляда. Она знала, что это началось с того дня, когда
Лео обвинил его в утайке денег; хорошенький белокурый постреленок
ненавидел Лео, и Лео ненавидел его. Лучше всего остаться бы одной с
детьми: ей давно уже тягостна близость Лео, и она втайне завидовала
кондитерше, которая могла позволить себе так упорно ненавидеть мужчин. Они
с мальчиком как-нибудь перебьются. Она часто пугалась, видя, какой он
смышленый: как он точно считает, как он здраво учитывает все расходы, и
хозяйство он умеет вести куда лучше, чем она. Трезвая голова, застенчивое
лицо и взгляд, который вот уже неделю избегает ее взгляда. А у кондитера
пустует комната.
Всего бы лучше вернуться на макаронную фабрику Бамбергера: желтые,
такие аккуратные трубочки макарон, темно-синие коробки и огненно-красные
открытки - маслено-желтые волосы Зигфрида, маргариновые волосы Кримгильды
и глаза Гагена, черные, как монгольская бородка Атиллы, черные, как тушь
для ресниц; ухмыляющееся круглое лицо Атиллы, желтое, как свежая горчица,
и наконец розовокожий Гизельгер и человек с лирой в коричнево-красном
уборе, Фолькер - такой красивый, красивее, на ее взгляд, чем сам Зигфрид;
и языки пламени в горящем замке - красное и желтое смешались, как кровь и
масло.
По вечерам - яркий розовый свет в кафе Генеля. Желтоватое банановое
мороженое - пятнадцать пфеннигов порция, еще можно пройтись с Генрихом,
облаченным в форму танкиста, до "Осы", где царят сверкающие желтые трубы:
улыбающийся ефрейтор, улыбающийся унтер-офицер, улыбающийся фельдфебель
сгорел прямо в танке где-то между Запорожьем и Днепропетровском, мумия -
без солдатской книжки, без часов, без обручального кольца, не вернулся с
задания и не попал в плен.
Смеяться умел только Герт: стройный маленький облицовщик, он мог
смеяться даже ночью, в самые интимные мгновенья. С войны он привез трофеи
- семнадцать пар ручных часов, и все, что он делал, он делал смеясь. Он
смеялся, заравнивая гипс при облицовке дома, и, когда он обнимал ее, она
видела в темноте его смеющееся лицо, склонившееся над ней, иногда его
улыбка была печальной, но все равно он улыбался. Потом Герт перекочевал в
Мюнхен: "Не могу так долго сидеть на одном месте". Он был лучший друг
Генриха, единственный человек, с которым иногда, не стесняясь, можно было
поговорить о муже.
Врач на той стороне улицы открыл окно, выглянул на несколько минут и
выкурил очередную сигарету - толстую самокрутку. Триста марок задатка - да
каждый месяц сколько? Надо будет поговорить об этом с мальчиком - он
подсчитает и прикинет. Ведь сумел же он как-то поужаться за счет питания,
сэкономил на туфли, чулки и сумочку, и платок. Сто пятьдесят марок он
отложил из денег на хозяйство, и ему удалось наскрести их так, что этого
почти не почувствовали: он экономил на картофеле, на маргарине, на кофе,
на исчезнувшем из рациона мясе.
Ей стало легче, когда она подумала о мальчике: уж он-то что-нибудь
сообразит. Но тысяча двести марок - это испугает даже его. "Тебе надо было
раньше следить за своими зубами, - скажет Лео, - каждый день съедать лимон
и чистить как полагается, вот так", - тут он продемонстрирует ей, как надо
чистить зубы. "Мое здоровье - это все, что у меня есть, поэтому я не могу
не заботиться о нем". Но макаронной фабрики Бамбергера больше нет и в
помине, прошло двенадцать лет: Бамбергера умертвили в душегубке, его
превратили в сморщенную, обгорелую мумию, мумию без собственной фабрики,
без счета в банке. Темно-синие коробки, ярко-желтые макароны,
огненно-красные открытки. Как звали того осанистого и очень симпатичного
бородача с красновато-коричневым лицом, похожим на леденец? Дитрих фон
Берн. Насчет Вильмы, которая с десяти часов сидит у фрау Борусяк,
беспокоиться нечего.
Об Эрихе она вспоминала редко: слишком уж много прошло времени - целых
восемь лет. Среди ночи вдруг приступ - искаженное страхом лицо, пальцы,
судорожно сжимающие ее руку, налитые кровью глаза, форма штурмовика в
шкафу, робкая ласка и робкий ответ на нее, и в награду за ласку какао,
шоколад и страх, когда он вдруг ночью пришел в ее комнату; брюки небрежно
натянуты поверх ночной рубашки, босиком, чтобы его мать не услыхала,
полубезумный взгляд - она поняла, что сейчас произойдет то, чего она не
хочет. Только год прошел после смерти Генриха. Она не хотела этого, но
ничего не сказала, и Эрих, который, вероятно, ушел бы, скажи она хоть
слово, не ушел: он был удивлен ее покорностью, а ее не оставляло гнетущее
чувство, что все это неотвратимо. Эрих же воспринял случившееся как
любовь, которую - без всяких на то оснований - ждал от нее. Он погасил
свет.