Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
его человека. - ...
заключаются в том, чтобы моя наука развивалась все больше и больше, чтобы
все большее количество людей оставалось жить. Наша лаборатория является
научно-методическим центром. Сейчас уже имеется восемьдесят четыре
клинических центра. Наш симпозиум мы строим не в плане докладов, а только в
плане дискуссии, и каждый может выступить по одному из сорока вопросов...
- А теперь музыка из оперетт, - сказала девушка-диктор, и я подумал: "Какая
у нее коса, черная или золотая?"
- И пошла тихая музыка из оперетт. Тихая потому, что
квартира спит и я приглушаю транзистор. Я никогда не любил оперетты, а
сейчас счастлив, что она есть. Счастлив" что опять Бони вынужден
притворяться мужем несчастной певицы Сильвы, что опять пляшут цилиндры на
старых пижонах и тихие голоса поют:
- Частица черта в нас...
ПОЛОСА ПРЕПЯТСТВИЙ.
...Заключена подчас,
И сила женских чар
Творит в душе пожар...
- Это чистая правда. Могу подтвердить. Давайте обсудим
это. Я тоже на своем симпозиуме хочу продемонстрировать ряд картин, которые
умерли, но вот я оживил их, и они теперь способны к трудовой деятельности.
Я тоже строю симпозиум не в плане докладов, а только в плане дискуссий и
хочу выступить по всем сорока вопросам, поскольку речь-то идет о жизни.
- Воет ветер за окном, где гаснут тучи этого дня. А в
комнате желтый свет лампы без абажура, одежда на стульях и миллиард
пепельниц с догоревшими спичками и окурками сигарет и сигар.
- Сигары сейчас кубинские, и курить их не стыдно даже
пролетарию, а раньше сигары были фанерные и торчали во рту фанерного
Чемберлена, которого проносили на демонстрациях, и ходили легенды, что
сигары стоят несметных денег и курить их надо не затягиваясь, и называются
они не то "регалия", не то "рептилия"...
- Первые сигары в моей жизни я получил, когда меня от
училища послали в гарнизонный наряд. Кончались мои два шальных московских
месяца, и я уже младший лейтенант. Звездочка на погоне, право надевать
гражданский костюм б увольнительную, первые офицерские деньги, двадцать
один год - и Москва, которая и в войну Москва.
- Она сидела за столом дневального при входе в школу на
Таганке, где помещалась их часть, - какие-то военные переводчики. Коптилка
освещала светлые волосы до плеч, звездочку на берете, и поблескивала
портупея на хорошо подогнанной гимнастерке. Увидев ее, я подумал: "Ух
ты..." А когда она подскочила и что-то отрапортовала, я еще раз подумал:
"Ух ты..." Ей было время сменяться с дежурства, и пришла вторая такая же,
но эта была лучше.
- Потом я ей объяснил, что надо посидеть при луне, и
спросил, умеет ли она целоваться. Она сказала, что умеет, но все наврала.
Губы у нее бы ли пухлые, как у ребенка, и не раскрывались, и я понял, что
так надо. Мы сидели на школьном дворе, и все, что могло блестеть под луной,
блестело. И два с половиной часа не было войны. Но под луной ничто не
вечно, и все кончилось, как только она сказала, что ее отец генерал. Потому
что тогда входило в моду ухаживать за генеральскими дочками. А я всю жизнь
любил моду только в одежде. Она еще что-то говорила о том, каким она
пользуется успехом среди молодых Героев Советского Союза, которые учились в
различных московских академиях, но я не был молодым Героем Советского
Союза, сказал ей, что я безумно устал от жизни и мне пора идти.
- Я плохо выспался в караулке, и всю ночь мне снились
лунные школьные дворы и щелканье каблуков, когда я проходил, небрежно
кивая, мимо вытянувшихся в струнку генералов, которые молодцевато ели меня
глазами.
- Весь следующий день я изучал военное искусство,
немецкий фауст-патрон и приемы самбо, которые защищают от удара ножом.
Правда, богом войны тогда была артиллерия, но всякое искусство нуждается
еще и в ювелирной работе.
- А вечером заступавший в наряд мой знакомый гитарист -
у меня почему-то всегда была куча знакомых гитаристов, и военных и
штатских, - отыскал меня в казарме и сказал, что весь день меня разыскивала
какая-то гражданская Леля, какая - мне лучше знать. А я не знал. Гитарист
надраил пуговицы нашатырем и зубным порошком и сказал, что, по его мнению,
ока и сейчас здесь бродит.
- Я вышел на вечерний плац, выглянул из проходной и
услышал, как кто-то легко бежит, скрипя асфальтом. Я ее даже не сразу
узнал. При луне у нее глаза были черными. А сейчас у нее были зеленые
глаза, увольнительная и шелковое вишневое платье, так как, хотя воинское
звание у нее было ефрейтор, отец у нее был генералом, и это, видимо,
учитывалось.
- Я ее спросил: "Какого черта?" Ведь я жо объяснил, что
устал от жизни! На это она ответила:
- Вот... - и протянула бумажный пакетик. В ном оказались два золотых погона
с красной пехотной полоской - тайная мечта каждого младшего лейтенанта.
Потому что это сейчас можно зайти в любой военторг и купить золотые погоны,
а тогда у нас у всех были просто желтые нитяные погоны, а о золотых для
младших лейтенантов только слухи ходили. Я посмотрел на золотые погоны,
сверкавшие на закате, посмотрел на зеленые глаза со сжавшимися зрачками и
подумал: а ведь, наверно, все это здорово! А хромовые сапоги и синие бриджи
можно будет взять у знакомого гитариста. Я сказал:
- А как же...
- Но, оказывается, сегодня нас ждет ее мама и
увольнительная для меня уже устроена - мама звонила начальнику училища.
- Хорошо было идти с ней по улице. Офицерские патрули
стеснялись подходить, хотя по мордам парней было видно, что им этого очень
хочется. Золотые погоны вспыхивали на каждом перекрестке, закатное солнце
било в зеленые глаза с крошечными зрачками, шелковые волосы и шелковое
платье просвечивали, и у всех встречных глаза становились грустными, когда
мы проходили.
- Я все помню. Я помню, какой был лифт, какая квартира,
какая молодая мама у нее была, и как меня там принимали, и какими обедами
кормили. Я помню ощущение тепла и дома, и как приятно было болтать с мамой,
когда она мне говорила, что я красивый. И в полевой сумке у меня каждый раз
оказывалась горсть "Казбека" и трофейных немецких сигар, которые получали
по генеральскому пайку. Курить в доме было некому, а мама любила, когда в
доме пахло табаком. Я помню, как в первый раз я рассердился и не взял
курева, и как мама рассердилась на это, и как Лелька была рада, что все
идет хорошо и мирно. И я привыкал к даровому куреву, ребята в казарме
привыкли к "Казбеку". Сигары я курил сам. Они мне все больше нравились, и
ребята говорили, что я похож не то на Черчилля, не то на Рузвельта, не то
на Бидо - все тогдашние имена, - и однажды утром я над своей койкой
обнаружил флажок неизвестной державы с надписью "Экстерриториальность" и
понял, что пора не то кончать, не то начинать всерьез.
- В ближайшую субботу, когда я пошел в гости, оказалось,
что у Лельки приступ печени. Приехала врачиха, сделала укол пантопона, и
Лелька перестала стонать, стиснув зубы, и заснула. Мы с мамой отвезли ее в
больницу, и в приемной я чуть не подрался с каким-то сержантом, который
сопровождал в больницу интересную даму и норовил пролезть без очереди.
- Потом нам выписали ночные пропуска, и мы шли пешком по
ночным улицам, где маскировка уже соблюдалась плохо, потому что война ушла
на запад. Всю ночь мы просидели возле телефона, и я выкурил несметное
количество папирос "Казбек", которые без всяких коробок стояли торчком в
хрустальной вазе, и всю ночь мама рассказывала о своей жизни. Как она была
кассиршей на стадионе и как в нее влюбился молодой помком-взвода, как они
поженились и еле сводили концы с концами, как она хотела учиться и не
удалось, потому что появились дети, а мужа послали в военную академию, и он
умолял ее потерпеть, пока он кончит, чтобы дети не погибли, а потом было
поздно учиться, и она ему до сих пор простить не может. Но зато у нее
теперь дом как дом, и мужу после финской кампании дали генерала, и она была
в Кремле, у нее там ноги отваливались от боли, потому что заграничные туфли
были ей малы и она еле втиснула в них ноги.
- А когда она кончила рассказывать мне свою жизнь и я
собрался идти, так как утром должны были выдавать новые шинели, она
сказала, что завтра мы пойдем в Центральный военторг и будем шить мне
шинель в спецателье, поэтому чтобы я шинель не брал, а взял отрез. А во рту
у меня почему-то был вкус мыла.
- Я взял отрез серого солдатского сукна, и в спецателье
мне построили такую шинель, что пальчики оближешь, и мама купила мне без
всяких талонов- генеральскую фуражку. Я снял шитье и переставил на околыш
свою звездочку. А когда я спускался в метро, мне с ужасом козырнул
маленького роста майор, которому не видно было мое звание, а виден был
только золотой блеск, и моя шинель, и моя фуражка, которая даже без шитья
чем-то неуловимым отличалась от обычных пехотных. Лелька была еще в
больнице, в казарме усидеть в такой форме не было никакой возможности, а
служил я исправно, и у меня неплохо получались и приемы с ножом, и броски
гранаты, и преодолевание полосы препятствий, и тактические маневры взвода
на картах-двухверстках, и начальство меня любило и только опасалось, как бы
я не остался в Москве, если выйду замуж за ефрейтора Лельку, поэтому
увольнительные я получал хоть и с кряхтеньем, но регулярно.
- Я взял увольнительную. Я подумал - увольнительная,
ведь это меня увольняют. А почему у слова "увольнять" оттенок, похожий на
вежливое "пошел вон"? Ведь корень этого слова - воля? Да, конечно, но у
слова "воля" тоже два смысла. Это и свобода, раскованность, это и
устремленность, решимость достичь цели - человеческая воля, одним словом. И
вот меня уволили, чтобы я проявил свою свободу воли. А какая у меня свобода
воли, если я весь построен из тщеславия и пустых желаний?
- Ну, хорошо, это одна сторона. Но почему так тянет к
красивой форме? И не только меня, и не только к военной? Почему пустая
Лелька, одуревшая от благ, доставшихся ей от жизни ни за что, так
привлекательна, если говорить откровенно, именно своей бесполезностью? Ведь
она вся - фикция. Фикция - ее щедрость: щедрость ей ничего не стоит. Фикция
- ее воинское звание, а я свои ефрейторские лычки получил после первого
боя, когда ел кислую клюкву, а потом не очень испугался танков. Только
ошалел от грохота и дикой машинной энергии и стремительности, с которой все
это происходило. Да и потом надо было успеть только вовремя разозлиться, а
для этого надо было вспомнить растоптанную нашу жизнь, и серые лица в
первую московскую учебную тревогу, и жалобные полоски бумаги на окнах,
которые крест-накрест перечеркнули довоенную жизнь, и мое детство, и
юность, и Аленушку, похожую на девочку-польку, - где она сейчас? Мне потом
все польки казались похожими на нее. и теперь кажутся, когда я перелистываю
польский журнал "Экран", где такие красивые актрисы.
- Я опять шел по местам, знакомым мне с детства, мимо
всех этих заводов и ткацких фабрик, которых полно на Большой и Малой
Семеновских и на Электрозаводской.
- Прежде я любил подходить к Электрозаводу, когда шла
вечерняя смена. Утреннюю я не заставал - в школу ходил. И сейчас я подошел
и встал на тротуаре. Холодно, пасмурно, в полутьме слышен стук сапог и
видны ватники - идут рабочие. Все - женщины. И тут я услышал голос:
- Смотри, живой...
- Я оглянулся и увидел, что это нянечка Зоя. Она у нас в
школе работала, в раздевалке. Она меня знала с первого моего школьного дня.
- Это из нашей школы, - объяснила она. - Я его вот таким знала.
- Она показала, каким она меня знала. Женщины
засмеялись. Я потихоньку начал выпячивать грудь колесом. Мне сразу стало
легко. Я почувствовал - отпустило. Сколько прошло лет и моды менялись раз
двести, а у меня, как увижу женщину в ватнике или в гимнастерке, так что-то
отзывается серебряным звоном, как будто кто-то рукавом задел гитару на
стене. А женщины все шли и шли. И я тогда подумал: наверно, чтобы жизнь
была правильная, нужно, чтобы у каждого была такая мать, и такая сестра, и
такая дочь. И жена такая, как вон та, которая остановилась у проходной и
глядела на нас издалека, а ее толкали, и платок постепенно сползал у нее на
затылок, и стало видно, что ей семнадцать, не больше, совсем девочка. А я
соображал: сколько ей будет лет, когда я вернусь с войны?
- А нянечка Зоя, наконец, перестала говорить, посмотрела
на меня и нахмурилась. Потом что-то сообразила, обернулась и увидела у
проходной мою будущую жену. Конечно, спугнула ее и посветлела.
- Ты в Москве служишь? - спросила она.
- В командировку приехал, - ответил я, не задумываясь.
- А чего задумываться, не срамиться же перед женой?..
- Я всегда любил заглядывать в яркие окна и прикидывать,
где я буду работать, прежде чем стану художником, и слушал гул станков. А
вот не вышло - война, и я уже офицер, и на заводских окнах шторы
затемнения. И тогда я подумал: чепуха, ничего не отменяется, пока слышен
этот гул, от которого привычно зудят стекла. И еще я подумал, если даже
изобретут бесшумные станки, все равно ничего не отменяется, нужно только
слышать этот гул внутри себя, в сердце, что ли, или где там оно помещается
- то, во что веришь свято, и даже не веришь, а веруешь.
- Я все вспомнил и, хорошо подготовленный, пошел на
вечеринку к жене одного молодого поэта, моего приятеля, который был в
партизанской армии и иногда наведывался в Москву, если были попутные
"дугласы". Я вошел в подъезд огромного дома у Чистых прудов и понял, что
вечер в самом разгаре. Дверь в квартиру шестого этажа была простодушно
распахнута, и торчали груды не поместившихся на вешалке и на сундуке пальто.
- Я снял генеральскую фуражку, разделся и, скрипя
портупеей и блистая погонами, вошел в комнату. На стуле стояло блюдо со
следами винегрета цвета бордо. Хлеб был доеден весь. Ковер висел на стене,
покрывал тахту и свисал на пол. Повторяя его движение - голова и плечи на
стене, тело на тахте, а ноги на полу, - лежал невероятно длинный актер кино
и спал. Остальные тихо беседовали, сгрудившись на стульях возле черного
пианино, заваленного старыми нотами. Я подсел к ним, и мы потолковали о
том, о сем. Водки я не принес, потому что у меня разбилась бутылка. Идя в
гости, я в темной арке ворот натолкнулся на сиплую мужскую фигуру, у
которой по сходной цене купил бутылку. Тогда фигура сказала мне:
- Офицер, хочешь девочку?
- Какую девочку? - спросил я.
- Я не сразу понял, потому что ни разу о таком не
слышал. Я не попал ему в голову, и бутылка разбилась о гулкие камни арки.
- Резервное горючее нашлось у хозяйки дома в ящике
письменного стола - остатки трофейного рома с запахом керосина. Весь ящик
был набит трофейным оружием - пистолеты разных систем, револьверы и даже
корпус гранаты-"лимонки". Мне выдали трофейного "керосина", и я пел песни,
и военные и довоенные, и ко мне все хорошо относились, потому что хотя я
был уволен на день, все равно был военным и мог свободно проявить свою
волю, не выходить замуж за Лельку и ехать туда, где отец Лельки командовал
дивизией и откуда в Москву поэты привозили такие интересные сувениры -
ржавые парабеллумы и жирные марки, и офицер я не потому, что на мне погоны
с золотым блеском, а потому, что я неплохо преодолеваю полосу препятствий н
могу толково командовать взводом. А из какого материала сделана полужесткая
пластинка, которая называется "погон", - это дело десятое, хоть из
пластмассы, хоть из материи эпонж, хоть из брюссельских кружев. Главное -
быть военным и точно стрелять в тех, кто любит делать матрасы из девичьих
кос, и еще главное - быть солдатом, то есть в общем-то быть человеком и
преодолевать полосы препятствий.
- Я порылся на полках и, хотя меня укачивал трофейный
"керосин", нашел среди справочников по сопромату и поэтических антологий
мерцающий золотом тридцать восьмой том Брокгауза и Эфрона. И между словами
"Мишон Жак-Ипполит, французский богослов" и "Мишурин рог, торговое село
Екатеринославской губернии" нашел определение слова "мишура". Это оказалось
названием канители парчи и басонных изделий, не настоящих, а сделанных из
золоченой меди, и в переносном смысле оно означало - обманчивый блеск. А уж
Брокгауз и Эфрон, как известно, знают все. И я понял, что свою личную
полосу препятствий я, кажется, преодолел, и мне уже было не до мишуры, даже
если она такая приятная и сама идет в руки.
- А вот Лелькину грудь я до сих пор забыть не могу. Я ее
видел, когда Лелька надевала больничную рубашку. Это было похоже на двух
голубей.
ОДУВАНЧИКИ.
- Мы обрушились с неба, как ангелы, и опускались, как
одуванчики.
Некоторых из наших кончили в воздухе, и их намокающие парашюты несла
медленная река, а все, кто остался жив, дотянули на стропах до весеннего
кладбища.
- Три "тигра" выскочили из-за ограды и вертелись на
тесных дорожках кладбища, давя памятники.
- Одного закидали противотанковыми, и он лопнул,
выплеснув пламя, второй, проломив ограду, укатил в реку, третий бил
термитными, и они увязали в мягкой весенней земле могил.
- Вылез четвертый танк и фукнул из огнемета. Сиплое
пламя дымно скользнуло среди цветущих могил, и остался только задумчивый
белый ангел. Вы видели когда-нибудь обожженных огнеметом? Нет?
- Автоматы выли, как суки в мороз. Сережа
Ключарев придерживал рукой свисавший на щеку красный глаз, а правым,
голубым, смотрел на вертевшуюся у его ног гранату-бутылку, которая через
пять секунд должна была убить нас обоих, но он еще успел пинком сбить ее в
воронку, и мы остались живы.
- Ванюша Демичев, бывшая морская пехота, бил по немцам в
упор и беззвучно пел любимую песню: "В бананово-лимонном Сипгапуре-пуре...
когда у вас на сердце тишина... вы, брови темно-синие нахмуря... скучаете
одна..." При его росте автомат его казался ручкой-самопиской, а на ляжке
догорали маскировочные штаны.
- Метались какие-то гражданские фигуры, мечтавшие
отсидеться в склепах от проблем жизни. Работать было трудно.
- Демичев изучил эту песню, когда мы две недели дохли се
скуки перед выбросом десанта и слушали пластинки Вертинского, которые
захватил с собой из Москвы Дима Сенявин, сын консульского работника в
Шанхае.
- Меня беспокоили темные гражданские люди, которые
куда-то пытались уползти из хорошо налаженного хаоса и скользили среди
воронок и могил, и мне даже чудился детский крик.
- Меня прижимал к земле пулемет, хлеставший от подножия
белого ангела, и это мешало мне командовать. Мы с Атабековым поползли,
прикрывая лица лопатками, и меня кто-то, как в детстве, стеганул по заднице
крапивой. К животу потекло что-то горячее. В две саперные лопатки мы
покончили с пулеметчиком и развернули треногу в сторону ограды. Атабеков
снял часы с протянутой вверх руки пулеметчика и стал бить короткими. Мы
сверили время. Мы вполне могли продержаться пятнадцать минут. Нас
оставалось еще достаточно. Народ все опытный, москвичи, культурные люди,
свои в доску мальчики, ювелиры, и чужого оружия было завались.
- Пулемет из-под ангела действовал как часы, и я мог
работать в спокойной обстановке. Подошел Демичев и прилег рядом - в него за
всю войну ни одна пуля не попала. Мы трудились что есть сил. В паузах я
слышал над ухом свирепые слова Вертинского:
- И томно замирая... от криков попугая... как дикая магнолия в цвету...
Демичев менял диск.
- Вы плачете, Иветта... что ваша песня спета... что это лето где-то
унеслось в... - Демичев пел непечатное слово. Он был из Марьиной рощи, а
там это всегда любили.
- Они на нас полезли. Мы их не трогали, ведь так? И
теперь мы пришли свести некоторые личные счеты. Демичев пел о
бананово-лимонном Сингапуре, но даже ежу понятно, что это и была
благородная ярость человека, ведущего священную войну с металлическими
"тиграми", которые, в сущности, всегда оказываются в дураках, когда
сталкиваются с человеком, хотя поначалу всегда кажется иначе.
- Нас хотели достать из-за ограды, но им мешали два
парашюта, висевшие, как шелковое белье, и задумчивый ангел. За оградой
знали свое дело. У ангела на лице появилась щербатая уродливая улыбка и
постепенно отвалива
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -