Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
Михаил Анчаров
Золотой дождь
БАЛЛАДА О МЕЧТАХ.
- Опять вечер. Сижу, отдыхаю. И растревожен чем-то, и
мысли мечутся. Может быть, все дело в музыке. Потому что она теперь всюду и
тревожит тебя. Музыки много в этом году. Приемники работают, магнитофоны.
На улицах поют под гитару, сосед за стеной мурлыкает, за другой стеной
девочка сражается с роялем, перекатывает этюды - вверх-вниз, вверх-вниз. Ну
что ж, художник должен упражняться. Я это знаю, я художник. Вопрос - в чем
упражняться.
- Вот идет художник и боится расплескать мир. Все тело
его - это чаша, а глаза его, и уши, и ноздри - это гавани, куда плывут,
толкаясь бортами, лодки, океанские корабли и мусор - месиво жизни. Чаша
налита до краев, и все это перемешивается тяжелым пестиком сердца. А
корабли плывут и плывут.
- Вчера из кафе я зашел к приятелю Гошке Панфилову, и он
спел свою песню, которую не пел уже давно. И опять она в точку попала.
Такое у меня настроение сейчас. Вот эта песня:
В германской дальней стороне
Увял великий бой.
Идет по выжженной стерне
Солдат передовой.
Лежит, как тяжкое бревно,
Вонючая жара.
Земля устала. Ей давно
Уж отдохнуть пора.
И вот на берегу реки
И на краю земли
Присел солдат. И пауки
Попрятались в пыли.
Легла последняя верста,
Солдату снова в путь,
Но тут усталая мечта
Присела отдохнуть,
И он увидел, как во сне,
Такую благодать,
Что тем, кто не был на войне,
Вовек не увидать.
Он у ворот. Он здесь. Пора.
Вошел не горячась.
И все мальчишки со двора
Сбегаются встречать.
Друзья кричат ему: "Привет!"
И машут из окна.
Глядят на пыльный пистолет,
Глядят на ордена.
Потом он будет целовать
Жену, отца и мать,
Он будет сутки пировать
И трое суток спать.
Потом он вычистит поля
От мусора войны.
Поля, обозами пыля,
О ней забыть должны.
Заставит солнце круглый год
Сиять на небесах,
И лед растает от забот
На старых полюсах.
Навек покончивши с войной -
И это будет в срок, -
Он перепашет шар земной
И вдоль и поперек.
И вспомнит он, как видел сны
Здесь, у чужой реки,
Как пережил он три войны
Рассудку вопреки.
- Я спросил эту девочку, которая играет за стенкой:
- Скажи, а зачем ты вообще играешь на рояле?
- Мама говорит, чтобы развивать пальцы, - сказала эта девочка.
- "Нет, - подумал я. - Пора делать большую приборку
души. Пора выкидывать мусор. Но только не переиграть и не выкинуть главное".
СОЛО НА КОРНЕТЕ.
- Почему, когда играет музыка вдали вечером, мне
вспоминается Киев? Но не этот Киев, теперешний, а довоенный Киев. Еще был
жив дед, военный, и мой дядька, его младший сын, еще считался непутевым и
огорчал родителей. Он менял множество профессий, а начал с того, что
мальчишкой увязался за бронепоездом красных, и дед, подумать только - шла
гражданская война, - умудрился разыскать сына и водворить его обратно в
дом. Нет. Не любая музыка, а труба, соло на трубе. Дед блестяще играл на
корнете. И даже писал ноты, такие длинные горизонтальные тетради нот для
духовиков - эс-тата... эс-та-та... номер тринадцатый... начали... Дед летом
на даче в Дарнице уходил в сосновый лес - высокие мачтовые сосны и жаркий
песок, усыпанный. хвоей, и вечер - и играл там на корнете, а дядька иногда
вторил ему на баритоне. Вечер, две трубы в лесу, и дядька, еще молодой и
живой, работал в ГПУ - его вскоре выгнали за какую-то любовь, и он уцелел в
тридцать седьмом году. А потом он воевал, в конце войны был следователем
прокуратуры и не уберег пленных, а какой-то майор с белыми глазами порешил
их из автомата - дело-то ведь было на Украине, и от Дарницы ничего не
осталось, и от сосен, и от хвои, и от детства, и от старого довоенного
Киева, от раковины эстрады на Владимирской горке, где ночью при свете огней
я впервые увидел оперетту. Она называлась "Баядерка", и я думал, что
баядерка - это когда много взрослых людей топчутся по песчаным дорожкам
среди черной зелени и фонариков, и оглушительно пахнут на клумбах табак и
резеда, и много замшелых гротов, и женщины с круглыми коленями, и хочется
домой непонятно почему. А дома-высокие потолки дедовой квартиры и узкие
длинные ставни с рычажными запорами - первый этаж на Прорезной улице. А
дома портреты стариков в коричневых рамках, и тетка - младшая дочь деда -
переодевается и ходит по комнате в высоких чулках, потому что я ещђ
маленький и мне не боятся показывать тело. Я ее помню в короткой кружевной
рубашке и в высоких чулках и ее полные руки, текущие от самой шеи. Когда я
прочел "Анну Каренину", я понял, что Анна была такая же. Немцы наступали на
Киев, она тогда собиралась разводиться со своим мужем, скучным человеком,
но он заболел водянкой, и она осталась с ним, и ее и моего двоюродного
братика задавил немецкий танкист, когда их гнали куда-то толпой, а братик
плакал, потому что замерз. От братика ничего не осталось, а тетке танкист
раздавил только голову, и тело тети Маруси лежало на Крещатике, и улица
была пустая. Больше я ничего не знаю.
- Когда на даче в Звонковом она спускалась в купальнике
с откоса, хватаясь за ивняк, то вся Ирпень, все купальщики и удильщики
карасей застывали как манекены. Такое у нее было тело.
- Я там чуть было не потонул, на Ирпени. Я прыгал в воду
со ствола ивы, свисавшего над водой, река была узкая, а глубина -тринадцать
метров. Я лез все выше и выше, нырял солдатиком и нырял, а тетка не
смотрела и смеялась тихонько тому, что говорили ей женщины. А я забрался на
сук над самой серединой реки, прыгнул вниз, ушел в зеленую воду, и у самого
дна меня за трусы схватило чудовище. Так я подумал сначала, но потом понял
- коряга Мне удалось выбраться из трусов, и утонул я уже у самого верха,
где вода была светло-серая. Не утонул, конечно, но чуть не утонул, не мог
вылезть, держался за траву у берега и смотрел на женщин, а они что-то
говорили тете, и она тихо смеялась. Потом увидала меня и протянула руку, а
я не мог вылезть, ведь трусы я потерял, и хотя для них я был маленький, но
для себя я был большой. Так я тогда думал. В отличие от нынешних моих
времен, когда у меня борода седая, если я небритый. Ну, это, положим,
ничего не доказывает, борода у меня поседела в двадцать лет, а ведь тогда я
действительно был молодой. Борода у меня поседела вскоре после того, как
старшина объявил, что легкий табак нам будут давать последний раз. Потом
будет только махорка. Но что мне с того, ведь я не курил, и легкий табак
получали ребята.
- Где-то в Крыму совсем недавно археологи вырыли из
земли статую Афродиты Таманской. Фотография обошла газеты всего мира. Нет
ни кистей рук, ни головы - один торс полуприкрытый. У тети Маруси было
такое тело. Я его сразу узнал. Не вру.
ЛЕГКИЙ ТАБАК.
- Творчество - это наиболее естественное поведение.
Поэтому любовь - творчество. И от самого естественного поведения родятся
дети. Если дети не родятся, любви нет, выдумки. Как всякий порядочный
закон, этот закон тоже обратной силы не имеет. Дети могут родиться и без
любви, тогда это - любовь на секунду к тому, кого нет рядом.
- Когда старшина сказал: "Больше легкого табака не
будет", я испугался. "Как же, - подумал я. - Ведь я никогда даже не узнаю,
какой вкус у легкого табака, а так аппетитно пахнут эти пачки медом и
вишней". Никогда - понимаете? Шел сорок второй год, и слово "никогда" было
самым реальным из всех слов.
- Я сегодня слегка пьян, был вчера в гостях. К хозяйке
приехал из геологической партии какой-то ее не то друг, не то муж, который
ни разу не вышел и где-то спал в задней комнате. Хозяйка бегала - то
открывать дверь, чтобы он был в курсе дела, то закрывать, чтобы его не
будить, и гости, раздражаясь, пили друг с другом за ее здоровье и
немыслимое счастье с этим скотом, который вроде бы спал в задней комнате,
не сняв сапог, чтобы не нарушать геологического колорита. И было нетрудно
состоять сверхчеловеком и дитем природы при этой молодой женщине, у которой
за душой ничего не было, кроме библиотеки с подписными изданиями тридцатых
годов.
- Почему я вспомнил про все это и про легкий табак?
Потому что я художник и затосковал о красоте.
- Когда старшина сказал, что легкий табак выдают
последний раз, я взял эту пачку и обнаружил, что она пахла вишней и
хрустела в руках. И вспомнил слово "никогда".
- Запасной полк стоял в городке, сбегавшем к Волге
улицами, засыпанными песком, а в просветах домов и хлебных складов
виднелись Жигули. Голодные солдаты - третья норма - слонялись у столовой и
с вожделением глядели на желтые глыбы комбижира и полнотелых официанток из
местных жительниц, у которых много еды, потому что у каждой был огородик и
за мешок лука давали мешок денег. А Паулюс подходил к Сталинграду.
- Никогда не будет прежней Москвы, никогда не будет
довоенного времени и меня прежнего, мальчика Кости Якушева, который
единственный из мальчишек не притворялся, что курит.
- Я пошел на базар с хрустящей пачкой в кармане, хотел
обменять ее на какую-нибудь довоенную еду - масло, например, потому что я
знал, что пачка легкого табака стоит дорого, хотя это всего-навсего пачка
дыма.
- Но на базаре я не купил масла. На базаре я купил
японский портсигар.
- Он был плоский, как медаль, из тонкого черного чугуна,
и на нем медью разного цвета был напаян японский пейзаж, с луной, с
узорчатыми воротами и горой Фудзи вдали, а на обратной стороне по черному
фону летели две медные птички. Я спросил у эвакуированной старушки, которая
еще продавала белые простыни и кожаный чемодан:
- Сколько стоит этот портсигар?
- Четыреста рублей. Это редкая вещь. Я сказал ей:
- Кроме меня, у вас его никто не купит. Я сейчас загоню свитер. Сколько мне
дадут за него, столько я вам отдам.
- Казахи рядом продавали кумыс и лепешки масла, и ей
было трудно устоять. Рядом была еда, а красивый портсигар был все-таки
чугунный. Она кивнула. Я смотался в казарму за ненужным свитером и продал
его за триста десять рублей, потому что была ледяная песчаная осень, осень
как отмель на седой волжской воде, осень как серые навесы на базаре, как
выцветшее газетное фото.
- На газетном фото был изображен довоенный московский
пейзаж и ЦПК и О с огромным памятником неизвестной пловчихе - это все, что
осталось у меня на память от Москвы, если не считать вырванной из книги о
челюскинцах акварели художника Сварога, акварели изящной, легкой,
журнальной, в манере "маэстро", в прозрачных затеках цвета сепии. Я рылся
недавно в старых бумажках, вывалил их из полотняного мешочка с
проржавевшими от орденских колодок дырками и выбрасывал какие-то справки,
военные литеры, фотографии забытых людей и оставил только эту акварель
Сварога, потому что на обороте я еле разобрал полустершуюся (одни следы от
карандаша) надпись, сделанную в сорок втором году одним мальчиком-солдатом,
здорово игравшим на гитаре. У него был роман с официанткой Зиной, и от нее
он услышал эту песню:
Если б добрым молодцам красные кафтаны,
Если бы звенели завсегда карманы,
Если б дно морское узнать да измерить,
Если б можно было красным девкам верить,
Если б Волга-реченька да вспять побежала,
Если б можно было жить начать сначала!
- Если б можно было! Сначала начать жизнь никак нельзя.
Но можно продолжить ее по-другому. В результате, правда, все равно будет
почти то же самое, от себя не убежишь, но будет новый цикл. Пусть будет
новый цикл. Важно только не забыть ничего стоящего. И тогда я припомнил и
свитер, и деньги бумажные, огромные, как простыни, и то, как я их
вытаскивал из кармана гимнастерки и уронил на песок в торговых рядах две
бумажки - выцветшее газетное фото с ЦПК и О и пловчихой с веслом и акварель
Сварога из книги о спасении челюскинцев, и то, как старушка увидела эти
бумажные сувениры и подняла на меня всепонимающие глаза, и как отдала мне
тонкий портсигар твердой рукой.
- На счастье, мальчик, - сказала она. Я поцеловал ей руку, морщинистую, как
у моей мамы перед смертью, и рынок таращил на нас глаза.
- В нем никогда не будет махорки, - сказал я. - Никогда. В нем будет только
легкий табак.
- И тогда я проковырял дырку в пачке, уложил в тонкий
портсигар две пахучие волокнистые щепоти довоенного дыма, опустил в карман
гимнастерки, застегнул медной пуговицей и помог нести эвакуированной
старушке кожаный чемодан с простынями, потому что она уже наторговала
триста десять рублей денег, а дома, у хозяйки, ее ожидали племянница с
двоюродной внучкой и приблудная девочка-полька, которая отстала от эшелона
из Львова.
- А по дороге к нам привязался какой-то мужчина в
полотняном картузе, он все забегал вперед, увязая в песке кривой улицы, и
все допытывался, кто мы такие, и просил документы. Я показал ему документы
и велел старушке сделать то же самое, а когда он нехотя вернул документы, я
дал ему в рыло, и он поехал с песчаного откоса вниз к реке, но удержался и
полез обратно, хватаясь за сухой дерн. Но я поднял с земли булыжник, и он
посмотрел на меня и перестал материться и угрожать, потому что увидел, что
я уже совсем не могу сдерживаться. А когда он вылез на дорогу и прислонился
к серому забору у хлебного склада, он сказал нам вслед:
- Псих контуженный.
- - И небо было серое, лицо у
старушки бесцветное, песок бледно-желтый, а чемодан коричнево-вишневый.
- - Около ее дома стояла телега, куда
укладывали вещи ее племянница, и двоюродная внучка шести лет, и приблудная
полька восьми лет, чтобы ехать на дальнюю пристань, с которой можно было
баржей-самоходкой добраться до станции железной дороги и ехать, ехать
неизвестно куда еще целых три года, и уже не казалось, как в первые дни
войны, что все это скоро кончится. Я долго смотрел на эту польку восьми
лет, потому что она была похожа на Аленушку с картины Васнецова, а потом
ушел, когда телега двинулась по улице, увязая в песке, и зазвенело ведро, и
полька смотрела на меня своими глазищами.
- Когда затихло ведро за поворотом, я склеил самокрутку,
пустил в серое небо белый дымок и пошел проверить впечатление.
- Я никогда не любил этой картины Васнецова, но в одном
доме этого городка я увидел на стене большую однотонную репродукцию,
отпечатанную благородной зеленоватой краской на кремовом картоне с
потемневшими краями. Там сидела Аленушка, положив щеку на колено, и
смотрела на омут, где утонул ее младший братец Иванушка. Там, на этой
репродукции, видны были некрупные шлепочки краски и зернистая поверхность
не густо записанного холста. Эта негустая, позволяющая видеть холст
живопись и не нравилась мне у Васнецова. А теперь именно этот проступающий
холст и уверенная кладка краски превратили репродукцию в лучшую на всем
свете картину. Потому что она была единственная в этом засыпанном крупным,
как пшеница, песком городишке военных времен, где даже в церкви вместо икон
висела какая-то мазня и олеографии в бумажных цветочках. А это была
культура живописи, и великая Третьяковка, и умудренное спокойствие конца
XIX века, который людям того времени казался ужасно каким нервным. А ведь
тогда, в те чеховские времена, еще были картины, которые писались, чтобы на
них долго смотрели, а не для того, чтобы они украшали какие-нибудь жилые
или присутственные помещения двадцатого века.
- Хозяйка этого дома думала, что я хожу сюда из-за
тыквенной каши или из-за белых ляжек, которые она мне все время показывала,
нагибаясь к печному поддону, чтобы выгрести уголья, мерцавшие красными
глазами в серых сумерках осени. А я ходил сюда из-за нескольких мазочков
краски, в которых была для меня заключена вся живопись и вся будущая жизнь.
Я проверил свое впечатление. Глаза у старшей сестрички Аленушки оказались
точь-в-точь как у девочки-польки. Я долго стоял в сумеречном доме и глядел
на старшую сестричку, которая была написана в XIX веке и поэтому была
старше и мудрей меня, и курил свой легкий табак. А позади меня слышался
шорох углей на печном совке. И когда я, накурившись до одурения первый раз
в жизни, остался в этих сумерках - на этот раз из-за тыквенной каши, мне
потом было видно и даже перед закрытыми глазами все время стояло лицо
старшей сестрички Аленушки, которая положила щеку на колено и смотрит в
омут, в котором утонул ее младший братик Иванушка. И в комнате сумеречного
дома, за которым погас день, стоял запах легкого табака.
- А потом я ушел в тяжелой тоске. Тут бы надо поставить
точку. Но это не вся правда. Потому что мне было восемнадцать лет, и жизнь
во мне была сильней моей тоски. Я шел в этой ночи, глухой, как подушка, и
вдруг удивился: тоски нет. "Ни черта, - подумал я, - вылезем". Я был один,
но думал о себе во множественном числе. "Ни черта, - думал я. - Вылезем. Не
может быть, чтобы мы не вылезли. Аленушка дождется своего брата, а если не
брата, то отца по крайней мере. Не может быть, чтобы не дождалась. Вся эта
тьма, которая ползет на нас, в конечном счете рассеется. Мы опрокинем ее и
победим. А потом Аленушка встречает меня и говорит: "Здравствуй, отец. Я
тебя не таким представляла, но ничего, ты годиться и такой, тебе же было
трудно, я знаю. Я знаю, у меня будут свои ошибки, но я постараюсь не
повторять твоих".
АКВАРЕЛЬ.
- Акварель требует прозрачности. Всю жизнь я мечтал об
акварели и всю жизнь работал маслом. Потому что акварель требует терпения.
Нужно, чтобы просохла первая подкрашенная капля, прежде чем положишь
вторую, которые вместе дают такую жемчужную игру - ее можно встретить
только на акварелях Врубеля. Акварель - это праздник глаза, праздник кисти,
праздник мастерства человеческого. Если бы блаженный Августин был
живописцем, он бы писал акварелью.
- Потому что главное для акварели - это просветленность
души. Потому что, хотя акварель не поддается переделкам, к ней можно
добавлять самоцвет за самоцветом. Но для этого нужно, чтобы самоцветы были
в душе. Всю жизнь я писал только маслом, потому что у меня не было ни
терпения, ни умения сказать сразу, а только длинное, мучительное
нащупывание своего главного слова, которое приходило, когда праздник
кончался, и уже уставали ждать, и разбредались по заботам дня. И главное
слово я произносил наедине - никому не нужное, точное слово. А когда я
бежал его сказать, то оно уже было не к делу, не к разговору, и я
произносил его празднично и одиноко, как дурак на похоронах.
- Масло мне давалось лучше. Масло - это силовая
живопись. Мутузишь холст, пахтаешь краску, как масло, пока она не встанет,
закоченев отпечатком бесчисленных оплеух. Поэтому живопись "а-ля прима"
всегда выглядит пустовато или этюдно, глубокая же масляная живопись требует
всегда сюжетов сильных, драматических или эпических. У того же Врубеля в
масляной живописи в каждом мазке трагедия, у Сурикова в каждом тычке кисти
ярость и упорство, отсюда и сюжеты его - Боярыня, Ермак...
- Утро сегодня словно акварель. Без десяти шесть. Оно
написано сразу. Сентябрь 1964 года. Открытое окно с целой лавиной
прохладного воздуха, с сиреневыми облаками. Писк воробьев, шарканье метлы,
шелест машин. Еще все спят. Только через пару часов раздастся постукивание
сотен "шпилек" по асфальту. Это потянутся на работу хорошо одетые женщины,
и будет словно выставка мод осенне-летнего сезона, а не утренняя рабочая
смена. Модерновые заводы вокруг и бездна автоматики.
- Я все время думал о том, как выглядит фронт. Не
бомбежка, а именно фронт. Где армия стоит против армии. В кино я это видал,
всякие там наступления, атаки, окопы. А как на самом деле? По правде. По
моей личной собственной правде. Часы тикают и тикают. Ночь уже. И на душе
опять начинается болтанка.
- Когда объявили, что трогаемся, и выдали зимнюю форму,
в ту же ночь половина полка ушла в самоволку. Но все успели к утренней
поверке. И я успел последний раз покурить легкого табачка, посмотреть
напоследок Аленушку и поесть тыквенной каши. Построились. Раннее утро.
Изморозь на голых деревьях. Открыли ворота. Бухнул духовой оркестр.
Двинулся запасной полк. Зазвенели окна в домах. Эхо поскакало мячиком.
Колонна стала выползать из ворот и изгибаться
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -