Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
ар из грибов, шляпки которых покрыты струпьями, как лица
прокаженных. Тогда на них тоже накатывает - воображение уносит колдуна в
иные миры, как берсерка в битве. Волхв вызывал в князе брезгливое
отвращение, но повторять вопроса не стал из гордости. Наконец отрешенные
глаза вынырнули из змеиного подземелья, пересеклись с княжескими - твердыми
и трезвыми. Во взгляде кудесника блуждали недобрые искры ино-
го света.
- Знаю, князь, я много знаю,- произнес он на выдохе, борясь с уводящими из
этой жизни силами.
Злость вскипела, слепая и яростная, на миг затмила разум. Не думая о
последствиях, князь закричал, перекрывая свистящий ветер:
- Предвидишь ли, что будет с тобой в сей день?
Огонь встал меж ними, его все ощутили, притихли, и только Олаф-Гавриил - пес
на привязи - заскрежетал зубами. Его безумная сила влилась в князя Глеба.
- Великие сегодня чудеса сотворю, все увидите! - прокричал волхв,
повернувшись вполоборота к толпе.
- Нет, не бывать! - припечатал князь Глеб, шагнул, вскинул топорик, рубанул
по голове поганого грибоеда, по ничего не защищающей меховой шапочке.
Волхв упал. Черная и алая - две змеи бежали от ног князя, мешались с талым
снегом и холодной землей, спешили к подземной Реке, прямиком в драконово
логово. Толпа выдохнула, но князь опередил, не дал времени помыслить:
- Все слышали - вот вам чудо!
Выдержал мгновение, закричал снова:
- Жита хватит на целый город, завтра открываю амбары! Бегите на площадь,
кайтесь перед лицом Святой Софии, епископ милосерд. А ну!
Последний возглас разбудил их - завопили, заобнимались и покатились в ворота
на соборную площадь, недоумевая и стыдясь сотворенной подлости.
Глеб Святославич провожал их взглядом - непоколебимый и сильный. Унять дрожь
в коленях все же не удавалось. Слава Богу, никто ее не замечал - людей
приковывало лицо. За спиной услышал, как по-детски радостно рассмеялся,
изучая труп волхва, Олаф-Гавриил.
Слепой епископ как-то сказал:
- У нас есть дневные часы и ночные часы, у нас есть память, есть сиюминутные
ощущения, и, наконец, у нас есть будущее, будущее, которого мы еще не знаем,
но предчувствуем или боимся.
От темечка до пят князя сковало морозом, в глазах застыла синяя дамасская
сталь. Взгляд против воли притянула река - ветер рвал с бурунов пену, ее
клочья неслись над холодной водой. Волхов упрямо тек вспять - сила его была
неистребима.
2
История эта случилась в одиннадцатом веке в Новгороде. Летопись скупа на
слова, победа Глеба Святославича занимает на пергаменте несколько
пространных абзацев. В сознании древнего автора она - назидательный пример
превосходства христианства над язычеством. Отец, пересказывая ее мне, делал
упор на судьбе. Простота решения поражала его.
- Но новгородцы же могли победить, их было больше! - горячился я. Школьная
программа вселила убежденность в извечной правоте народных масс.
Отец лукаво смотрел на меня:
- Судьба, понимаешь... волхв знал многое, но не сумел предсказать будущего -
своей смерти.
Я был решительно не согласен - будущее никак меня не волновало, опыт
прошлого заключался в простых житейских навыках. Мне было жаль волхва,
новгородцев, воображение рисовало широкое восстание, знакомое по любимой
сказке Габбе "Город мастеров". Хорошо помню, что князя я пожалел,- сказалось
посещение отдела оружия Исторического музея, куда водила меня мать. По
узенькой винтовой лестнице мы, немногие избранные, дети сотрудников,
спускались в подземелье. Витрины, забитые оружием, открывались простыми
ключами на длинной связке. Мы надевали кольчуги, шлемы, стреляли из
кремневых пистолетов, размахивали саблями времен гражданской, били в
шаманский бубен, прикасались к тяжелым рыцарским мечам. Гвалт стоял
невообразимый - экскурсовода слушали вполуха.
Нет, князя я тогда пожалел - в моей версии он переходил на сторону
восставших. Перед Святой Софией на пустыре расставляли длинные столы, и все
заканчивалось веселым пиром.
Отец занимался археологией, раскапывал дружинные курганы. В одиннадцатом
веке умерших хоронили еще по языческому обряду - в богатую могилу клали
много вещей. Он написал диплом о топорах: классифицировал их, проследил
изменение формы в веках. Затем вышла статья, она хранится в отцовском
архиве.
Отчетливо помню, как отец стоит на берегу Волхова и рассказывает нам с
братом кровавую историю голодного бунта: в затертой японской куртке, глаза
полны теплоты и внимания. Митяй, совсем еще маленький толстощекий
дошкольник, смотрит на реку - он хочет кидать плоскую гальку. Мне уже
интересна история.
Недавно я спросил его, помнит ли он рассказ отца.
- Помню день - мы шли по мосту. Отец вдруг подошел к перилам, набрал полный
рот слюны и плюнул. Вода была гладкая - круг начал расходиться, но вскоре
течение стерло его. Потом мы с отцом принялись бросать камешки и асфальтную
крошку из-под ног - не могли оторваться. Было интересно.
- Я тоже кидал?
- Нет, ты просто смотрел. Потом начался дождь - вся река покрылась кружками.
Отец сказал, что мы так наколдовали.
Я этого не помню. Жаль. Теперь я нечасто думаю об отце. Но случается.
Сначала приходит ритм - он любил отбивать ногтями по дереву нервную дробь.
Потом выплывает мелодия, мягкая, немного тоскливая, чуть наивная,- он без
конца напевал.
На какой-то археологической пьянке - отец работал тогда в реставрации -
штатный фотограф поставил на треногу "лейку" и принялся щелкать. В
результате мы стали обладателями целой серии портретов. Темный фон, черная
куртка-пиджачок "спортивного покроя" - погрудное изображение. В коллекции:
отец с сигаретой, отец в задумчивости, просто печальный, растроганный,
отец-философ. Я выбрал из неживого - живое, поставил в кабинете на самый
верх стеллажа. Когда поднимаю глаза, он смотрит чуть вниз и наискосок, прямо
на рабочий стол. Веселый, весь в курчавой бороде. Блестят глаза, сильно
выпирает нижняя челюсть - предмет его особой гордости. Лоб расслаблен -
никаких параллельных морщин. Память хранит его характерную улыбку - улыбку
умного человека.
Вчера ночью на даче, когда все разбрелись по комнатам, одна из хозяек,
Марина, прочитала мне вслух свой любимый рассказ Белля. Он называется:
"Почему я пишу короткие рассказы, как Якоб Мария Гермес и Генрих Кнехт".
Впервые он увидел свет в первом номере журнала "Нойе Рундшау" одна тысяча
девятьсот шестьдесят шестого года. Чудесная загадка, якобы мучающая автора,
поиск несуществующих писателей, чьи имена вынесены в заглавие. Запахи
родного города, воспоминания детства, немного личной тоски занесены на
бумагу ради постулата: нельзя запереть в картонку рассказ живых людей -
если таковые понадобятся для написания истории, "жизнь сама должна там
возникнуть и сама оттуда выскочить".
Утром, когда все уехали и я наконец остался один, я вновь перечел его. Он
снова мне понравился и, вероятно, задел - открытая тактика Марины увенчалась
успехом.
Я огляделся в поисках неживого - того, что при изрядном старании смог бы
запихнуть в воображаемую коробку, дабы там заквасилась жизнь.
Предновогодние холода спали. После сложных манипуляций и ремонтов допотопный
газовый агрегат 1966 года выпуска заработал наконец в полную силу. Батареи
раскалились - случайное прикосновение к трубе грозило ожогом.
Я повертел цифру "1966" и так, и эдак, пытаясь найти третье соответствие, но
ничего не нашел. Почему-то вспомнил лишь историю с волхвом и судорожно занес
ее на бумагу.
День сошел на нет. Я поужинал оставленными в холодильнике дарами выходных,
завалился в кровать - Ортега-и-Гассет, третий том Борхеса и здоровенный
кирпич исландских саг оказались под рукой. Рассеянно полистав страницы, я
вскоре выключил свет. Тут-то мне и припомнилась (или приснилась?) фотография
отца, я услышал нервную дробь пальцев и какую-то едва различимую мелодию,
вконец меня усыпившую. Коробочка, или "седьмой чемоданчик" по Беллю, не
отворив коего, не написать хорошего рассказа, вероятно, начала заполняться.
Я спал, ничего о том не подозревая.
3
Утром, после скудного завтрака, я сел за стол полный решимости и отчаяния.
Новгородский сюжет был исчерпан. Я никак не мог понять, зачем вообще он
возник в моем воображении.
За окном, приваленный снегом, стоял сухой жасмин, отдельные ветки торчали,
как бамбуковые удилища. Окно создавало раму - переплетенные ветки деревьев
были усеяны пушистым снегом. Мне даже померещилось, что в комнате сильно
запахло свежей хвоей. Глаз выделил две, три, нет, четыре сосны, маленькую и
большую елки, клен, какие-то фруктовые деревца. За ними глухой стеной дачный
лес. На плите в кухне-прихожей шумел газ, отсекая холодный воздух от входной
двери. В трубах булькал кипяток.
Вообще-то я собрался записать свои путешествия, но что-то мешало, уводило в
сторону. Возникали знакомые лица, заселяли комнату. Я волен был выбрать
любого. Наконец решился, протянул руку - вместе мы растворились в накуренном
воздухе, отправились блуждать по бумаге.
Но не блуждалось, никак не блуждалось. Тогда я скомкал черновик и отправился
звонить в Москву. В санатории имени В. И. Ленина бесплатный телефон - меня
да и других пускают к аппарату из сострадания. Ссыльные по путевке, больные
пенсионеры из области населяют большой дом с портретами вождей. Люди ходят
по пустынному холлу, шаркая ногами в дешевой обуви, отражаются в больших
зеркалах, вставленных в массивные резные рамы,- их заказали народному
умельцу в прошлые времена, когда у санатория имелись деньги.
Вдруг я услышал слово - коробящее, выбивающееся из всей речи, словно перед
тем, как вывернуть наизнанку, его сладострастно и долго лупили деревянным
вальком. Пожилой, за шестьдесят, бодрящийся пока пенс с инженерской
бородкой, в тяжелых, с начесом, тренировочных штанах, разношенных ботинках
"прощай, молодость" и сереньком дешевом пиджачке "спортивного типа". Он так
и сказал жене по телефону:
- Да, отдыхаю, посещаю разные процедуры, массаж. Отжираюсь, главное, что
регулярное кормление, шаломыжничаю по аллейкам, их разметают, тут еще
порядок держится. Нет... один тут... в шестьдесят шестом, в Хабаровском
крае... не помню его...
Конец разговора я не слушал, сраженный дурацким словом. Отзвонив, он вышел
на улицу. Я проводил его изучающим взглядом. Шел этот человек, немного
наклонясь вперед, сосредоточенно и свирепо глядел из-под очков. Такие лица
бывают у людей вовсе не злых, но чем-то глубоко уязвленных. "Отставной",-
решил я. Он громко, без повода матерился и казался очень одиноким среди
пестро наряженных бывших продавщиц и работников районного звена. Гулял без
компании - "шаломыжничал"? Москва не отвечала, я не знал, как убить время.
Дежурная, добрейшая тетя Маруся, на мой кивок принялась с ходу сетовать на
мизерную пенсию и вдруг с придыханием спросила, сколько стоит сотовый
телефон.
- Полторы тысячи долларов с установкой.
На ее лице замер священный испуг.
Весь в снегу, спал гипсовый Ленин, крашенный серебрянкой. Пестрые
плакаты-агитки фиксировали права, даруемые Конституцией гражданам СССР. А
ведь не отказался б я от сотового - знай, звонил бы прямо с дачи. А главное,
не пришлось бы в пятницу гнать в Москву, ждать звонка Олафа Ирленкойзера -
немецкого издателя из "Зуркампа".
Но нет, впереди старик в драповом пальто - такое носил зимой отец. Мокрой
рукой он вожделенно оглаживает снежную статую. Краля восседает на
перевернутой мусорной урне - нога закинута на ногу, локти жеманно отведены.
Бедра, мощные ягодицы, грудь - маленькая, налитая, соски торчком. Даже
вылепил простоватое лицо. Скульптор отступил на шаг, прищурился, закинул
голову. Поправив сбившуюся на глаза ондатровую шапку, оценил творение. Затем
опять приступил к поглаживаниям. Зализывал, бесстрашно опускал белую ладонь
в ведро с водой, вел по линиям тела. Творца согревало воображение. Мимо, ни
на кого не обращая внимания, но все подмечая, "прошаломыжничал" кособрюхий
инженер.
Со второго этажа неслась лихая музыка - танцы. Ноги плясавших раскачивали
большое здание - топот был слышен на улице. Здешнее большинство,
непривередливое и сердечное, спасалось от одиночества, сбившись в стаю.
- Пошли, что ль, согрею, - бросил снежной девке.
Она вульгарно улыбнулась, встала со своей урны.
- Тебя как зовут хоть?
- Виолетта.
- Вот и отлично.
Отставной Пигмалион бежал за нами, лепетал что-то несуразно-романтическое.
Деваха вдруг резко повернулась и выдала матерную трель - с ближайших елок
печально осыпался снег. Творец сел в сугроб и закрыл лицо руками.
4
- Бизнесмен? - спросила Виолетта кокетливо.
Я кивнул головой.
- Я тоже с людьми работаю. Пойдем на станцию, в ресторан, до вечера еще
долго.
Полумрак. Освещена была только стойка. Я вспомнил, что Андрей Дмитриев
настоятельно советовал мне испить здесь сто граммов армянского коньяку.
Барменша, она же официантка, с эффектной фигурой теннисистки и страшным
лицом, спросила какими-то остатками голоса:
- Что будете пить?
- Шампанского бутылочку для начала, да, Петь? - Виолетта бросила зазывный
взгляд.
- Валяй!
- И котлету, жрать хочу! - Естество с завидным прямодушием лезло из нее, к
некоему моему, я бы сказал, восхищению.
- Снегурочка, душа моя, вали сюда!
Нас окликала компания за дальним столиком: три приблатненных и излишне
намазанная подруга.
- Ребята хорошие, хочешь, подойдем? - шепнула мне на ухо Виолетта ледяными
губами.
Парни меж тем беззлобно ржали - кличка моей спутницы, видимо, напомнила им
что-то свое.
Подсели к столику. Я заказал еще бутылку водки - на всех.
- Котлетки кончились, есть отличные отбивные,- доверительно склонившись,
поведала мне официантка.
Принесли отбивные. И немедленно все потонуло в гомоне. Какой-то плосконосый
без конца повторял:
- Петруха, Петруха, писатель, да? Вот возьми и опиши меня, слабо?
Я отбивался, как мог. Подсаживались еще и еще, сдвинули столы. Всем стало
нестерпимо весело. Девчонки визжали от восторга. Час-другой нас развлекал
настоящий браток - заглянул с ревизией да и остался "выпить с писателем". Он
тискал и тискал нескончаемый "роман" - бесконечное вранье, замешанное на
дешевых видеофильмах и хорошем знании жизни.
Но исчез и браток, его сменили две подружки: Лелька и Олька - эти пели, всем
полагалось подтягивать. Время остановилось окончательно. Когда я повернулся
к стулу моей спутницы, он был пуст. По полу растекалась большая ледяная
лужа, какая-то тряпка в ней напоминала бюстгальтер.
- Где моя подруга?! - испуганно закричал я.
- А растаяла,- пояснил кто-то из-за спины.
Я успокоился и печально кивнул.
- Что загрустил, дурачок, славно гуляем, это и есть настоящая жизнь, без
прикрас,- Лелька или Олька смотрела на меня с материнской теплотой.
Потом упала ночь, как занавес в Большом театре. Я брел по авансцене - улице
Горького - в обнимку с лучшим другом, которого даже не знал, как зовут.
Расстаться с ним на перекрестке стоило большого труда, но я справился с
задачей - жестко послал его досыпать домой. Он покорно испарился.
5
Человек немыслим без воображения, без умения придумывать себе форму жизни,
представлять себя персонажем, которым станет,- замечает Ортега-и-Гассет. Это
я вычитал на даче, в плетеном кресле поутру. Верно, но подлинным
воображением наделены немногие. Хотя даже в глазах сытого пса порой столько
глубинной силы, что отказать ему в праве на сладкую грезу кажется
кощунством.
Отец был бы сейчас в возрасте кособрюхого инженера. Даже интересно, кого б
он теперь заинтересовал своими летописями? Может, стал бы писать популярные
книжки по истории архитектуры, а может, американцы, подметив его талант, не
дали бы погибнуть, пригласили читать лекции?
- Кишка у нас тонка,- говорил отец с тех самых пор, как начался исход.
Эмигрировать он не мог, не хотел, немецкий, что учил в школе и университете,
почти не знал, не был способен к языкам.
Он любил музыку. В детстве чуть ли не ежедневно проникал в Большой - на
галерке у них образовалось своеобразное братство. Когда умер Сталин, вся
Москва хоронила вождя. Центр был оцеплен. Отец с лучшим другом - Лерой
Таракановым - пробрались, как мне помнится, в консерваторию, пришли
проститься с Прокофьевым. Большой зал был пуст - только солдаты и редкие
почитатели. Почему-то я горжусь этим фактом, хотя отец всегда подчеркивал:
- Ни черта мы не понимали, просто уважали Сергея Сергеевича.
Отец был талантлив - для истории летописания один, наверное, сделал столько
же, сколько его гениальный предшественник Шахматов, работавший в начале
века. Отец чтил его не меньше, чем Прокофьева.
Еще отец писал стихи и прозу. Он был честолюбив и загнан в угол - все ему
мнилось признание. Рукописи путешествовали по редакциям под собственным
именем, под псевдонимами, но каждый раз возвращались с нелепыми отзывами
рецензентов. То, что я читал, было замешано на экзистенциальном одиночестве
и тоске - плохо пропеченное подражание западной литературе.
Он любил книги, особенно Платонова и Томаса Манна, больше всего - "Иосифа и
его братьев". Помню, как он читал: весь в тексте, собран, напряжен. Отец
всегда был для меня красив - большие, чуть навыкате еврейские глаза, густая
курчавая борода, как волосы негра, и челюсть, выпирающая вперед,- основа
лица, основа упрямой личности. Значительный, энергичный.
С первых курсов университета он мечтал заниматься славянской археологией.
Тогда, в пятидесятые, начало истории было под игом идеологии, впрочем,
начало - всегда прибежище спекулянтов и ура-патриотов. Академик Рыбаков -
директор ведущего института - допустить в свою вотчину ученого еврея ни-
как не мог. Евреев Борис Александрович Рыбаков не любит и по сей день - отца
ненавидел лично.
После первого курса они поехали в экспедицию, ею руководил Борис Рыбаков. По
завершении сезона непонятная конструкция, раскопанная археологами,
показалась помешанному на глобальном мифотворцу остатками мощной крепостной
стены. Отец, по рассказам очевидцев, неопровержимо доказал: обнаруженное -
фундамент древней церкви. Уязвленное честолюбие, я уверен, положило начало
травле - мечтать о работе в университете и в Академии отец, понятно, не мог.
Он ушел в историю вынужденно. Оппозиционный ленинградский Эрмитаж -
интеллигентский вызов верноподданной Москве - приютил опального еврея. В
конце концов он защитил диссертацию по Начальной летописи. Позже вышла
книжка в популярной серии.
Отец тогда справедливо возмущался:
- Редактор мне постоянно твердит: упрощайте, читатель не поймет.
- Сделать так, чтобы и в сортире читали?
- Наконец-то поняли!
В Ленинграде жил один, впроголодь, снимал угол. Воображение рисовало
счастливые картины - сохранилось несколько стихотворений тех лет. Там он и
сорвался. Первый раз попал в больницу перед рождением брата - его забирали
из роддома без отца. Инсулиновый шок вылечил его на время, но во взгляде
появилась боль. Еще привязалась песенка: "Ничего, ничего, ничего - вот
погибнешь от коня своего!" - вроде про вещего Олега.
С годами боль в глазах росла, а с нею мнительность и болезненная
подозрительность. Он полюбил высчитывать гениальных евреев - сколько их было
в мировой истории. До сих пор его подсчеты кажутся мне невероятным зануд-
ством.
Денег всегда не хватало. Отец ходил в уродливых войлочных ботинках "прощай,
молодость" и невообразимом балахоне - подобии пиджака "спортивного стиля".
Чего стоило матери накопить ему на приличный костюм, знает только она.
Костюм купили черный, голландский. Надевал его отец редко. В семье бытовало
мнение, что "папе все равно, в чем ходить".
В шестьдесят девятом дед привез из Японии куртку - брезентовую, цвета хаки,
действительно спортивную. Ни у кого вокруг такой не было. Отец затаскал ее
до дыр. Помню взгляд денди, походя брошенный в зеркало,- в пиджаке-балахоне
он к зеркалу близко не подходил.
Отношения с тещей - моей бабкой - разладились окончательно. Слишком
властная, она не спускала отцу его мелких плебейских привычек. Он терпел,
замыкался, прятался в нашей единственной комнате и, как только появилась
возможность, занялся обменом. Два года вставал рано утром, шел к ларьку,
покупал "Бюллетень по обмену жилой площади" и буквально выЂходил кв
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -