Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
роду будет лучше житься, если люди будут счастливее; долой
истину, если она стоит на пути заветного клича "долой самодержавие".
Оказалось, что ложно направленное человеколюбие убивает боголюбие, так как
любовь к истине, как и к красоте, как и ко всякой абсолютной ценности, есть
выражение любви к Божеству. Человеколюбие это было ложным, так как не было
основано на настоящем уважении к человеку, к равному и родному по Единому
Отцу; оно было, с одной стороны, состраданием и жалостью к человеку из
"народа", а с другой стороны, превращалось в человекопоклонство и
народопоклонство. Подлинная же любовь к людям есть любовь не против истины и
Бога, а в истине и в Боге, не жалость, отрицающая достоинство человека, а
признание родного Божьего образа в каждом человеке. Во имя ложного
человеколюбия и народолюбия у нас выработался в отношении к философским
исканиям и течениям метод заподозривания и сыска. По существу в область
философии никто и не входил; народникам запрещала входить ложная любовь к
крестьянству, марксистам -- ложная любовь к пролетариату. Но подобное
отношение к крестьянству и пролетариату было недостатком уважения к
абсолютному значению человека, так как это абсолютное значение основано на
божеском, а не на человеческом, на истине, а не на интересе. Авенариус
оказался лучше Канта или Гегеля не потому, что в философии Авенариуса
увидели истину, а потому, что вообразили, будто Авенариус более
благоприятствует социализму. Это и значит, что интерес поставлен выше
истины, человеческое выше божеского. Опровергать философские теории на том
основании, что они не благоприятствуют народничеству иди социал-демократии,
значит презирать истину. Философа, заподозренного в "реакционности" (а что
только у нас не называется "реакционным"!), никто не станет слушать, так как
сама по себе философия и истина мало кого интересуют. Кружковой отсебятине
г. Богданова всегда отдадут предпочтение перед замечательным и оригинальным
русским философом Лопатиным[3]. Философия Лопатина требует
серьезной умственной работы, и из нее не вытекает никаких программных
лозунгов, а к философии Богданова можно отнестись исключительно
эмоционально, и она вся укладывается в пятикопеечную брошюру. В русской
интеллигенции рационализм сознания сочетался с исключительной
эмоциональностью и с[о] слабостью самоценной умственной жизни.
И к философии, как и к другим сферам жизни, у нас преобладало
демагогическое отношение: споры философских направлений в интеллигентских
кружках носили демагогический характер и сопровождались недостойным
поглядыванием по сторонам с целью узнать, кому что понравится и каким
инстинктам что соответствует. Эта демагогия деморализует душу нашей
интеллигенции и создает тяжелую атмосферу. Развивается моральная трусость,
угасает любовь к истине и дерзновение мысли. Заложенная в душе русской
интеллигенции жажда справедливости на земле, священная в своей основе жажда,
искажается. Моральный пафос вырождается в мономанию. "Классовые" объяснения
разных идеологий и философских учений превращаются у марксистов в какую-то
болезненную навязчивую идею. И эта мономания заразила у нас большую часть
"левых". Деление философии на "пролетарскую" и "буржуазную", на "левую" и
"правую", утверждение двух истин, полезной и вредной, -- все это признаки
умственного, нравственного и общекультурного декаданса. Путь этот ведет к
разложению общеобязательного универсального сознания, с которым связано
достоинство человечества и рост его культуры.
Русская история создала интеллигенцию с таким душевным укладом,
которому противен был объективизм и универсализм, при котором не могло быть
настоящей любви к объективной, вселенской истине и ценности. К объективным
идеям, к универсальным нормам русская интеллигенция относилась недоверчиво,
так как предполагала, что подобные идеи и нормы помешают бороться с
самодержавием и служить "народу", благо которого ставилось выше вселенской
истины и добра. Это роковое свойство русской интеллигенции, выработанное ее
печальной историей, свойство, за которое должна ответить и наша историческая
власть, калечившая русскую жизнь и роковым образом толкавшая интеллигенцию
исключительно на борьбу против политического и экономического гнета, привело
к тому, что в сознании русской интеллигенции европейские философские учения
воспринимались в искаженном виде, приспособлялись к специфически
интеллигентским интересам, а значительнейшие явления философской мысли
совсем игнорировались. Искажен и к домашним условиям приспособлен был у нас
и научный позитивизм, и экономический материализм, и эмпириокритицизм, и
неокантианство, и ницшеанство.
Научный позитивизм был воспринят русской интеллигенцией совсем
превратно, совсем ненаучно и играй совсем не ту роль, что в Западной Европе.
К "науке" и "научности" наша интеллигенция относилась с почтением и даже с
идолопоклонством, но под наукой понимала особый материалистический догмат,
под научностью особую веру, и всегда догмат и веру, изобличающую зло
самодержавия, ложь буржуазного мира, веру, спасающую народ или пролетариат.
Научный позитивизм, как и все западное, был воспринят в самой крайней форме
и превращен не только в примитивную метафизику, но и в особую религию,
заменяющую все прежние религии. А сама наука и научный дух не привились у
нас, были восприняты не широкими массами интеллигенции, а лишь немногими.
Ученые никогда не пользовались у нас особенным уважением и популярностью, и
если они были политическими индифферентистами, то сама наука их считалась не
настоящей. Интеллигентная молодежь начинала обучаться науке по Писареву, по
Михайловскому, по Бельтову, по своим домашним, кряковым "ученым" и
"мыслителям". О настоящих же ученых многие даже не слыхали. Дух научного
позитивизма сам по себе не прогрессивен и не реакционен, он просто
заинтересован в исследовании истины. Мы же под научным духом всегда понимали
политическую прогрессивность и социальный радикализм. Дух научного
позитивизма сам по себе не исключает никакой метафизики и никакой
религиозной веры, но также и не утверждает никакой метафизики и никакой
веры[i] . Мы же под научным позитивизмом всегда понимали
радикальное отрицание всякой метафизики и всякой религиозной веры, или,
точнее, научный позитивизм был для нас тождествен с материалистической
метафизикой и социально-революционной верой. Ни один мистик, ни один
верующий не может отрицать научного позитивизма и науки. Между самой
мистической религией и самой позитивной наукой не может существовать
никакого антагонизма, так как сферы их компетенции совершенно разные.
Религиозное и метафизическое сознание, действительно отрицает единственность
науки и верховенство научного, познания в духовной жизни, но сама-то наука
может лишь выиграть от такого ограничения ее области. Объективные и научные
элементы позитивизма были нами плохо восприняты, но тем страстнее, были
восприняты те элементы позитивизма, которые, превращали его в веру, в
окончательное миропонимание. Привлекательной для русской интеллигенции была,
не объективность позитивизма, а его субъективность обоготворявшая
человечество. В 70-е годы позитивизм, был превращен Лавровым и Михайловским
в "субъективную социологию", которая стала доморощенной кружковой философией
русской интеллигенции. Вл. Соловьев очень остроумно сказал, что русская
интеллигенция всегда мыслит странным силлогизмом: человек произошел от
обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга. И научный позитивизм
был воспринято русской интеллигенцией исключительно в смысле этого
силлогизма. Научный позитивизм был лишь орудием для утверждения царства
социальной справедливости и для окончательного истребления тех
метафизические и религиозных идей, на которых, по догматическому
предположению интеллигенции, покоится царство зла. Чичерин[4] был
гораздо более ученым человеком и в научно-объективном смысле гораздо большим
позитивистом, чем Михайловский, что не мешало ему быть
метафизиком-идеалистом и даже верующим христианином. Но наука Чичерина была
эмоционально далека и противна русской интеллигенции, а наука Михайловского
была близка и мила. Нужно, наконец, признать, что "буржуазная" наука и есть
именно настоящая, объективная наука, "субъективная" же наука наших
народников и "классовая" наука наших марксистов имеют больше общего с особой
формой веры, чем с наукой. Верность вышесказанного подтверждается всей
историей наших интеллигентских идеологий: и материализмом 60-х годов, и
субъективной социологией 70-х и экономическим материализмом на русской
почве.
Экономический материализм был так же неверно воспринят и подвергся
таким же искажениям на русской почве, как и научный позитивизм вообще.
Экономический материализм есть учение по Преимуществу Объективное, оно
ставите центре социальной жизни общества объективное начало производства, а
не субъективное начало распределения. Учение это видит сущность человеческой
истории в творческом процессе победы над природой, в экономическом созидании
и организации производительных сил. Весь социальный строй с присущими ему
формами распределительной справедливости, все субъективные настроения
социальных групп подчинены этому объективному производственному началу. И
нужно сказать, что в объективно-научной стороне марксизма было здоровое
зерно, которое утверждал и развивал самый культурный и ученый из наших
марксистов -- П. Б. Струве. Вообще же экономический материализм и марксизм
был у нас понят превратно, был воспринят "субъективно" и приспособлен к
традиционной психологии интеллигенции. Экономический материализм утратил
свой объективный характер на русской почве, производственно-созидательный
момент был отодвинут на второй план, и на первый план выступила
субъективно-классовая сторона социал-демократизма. Марксизм подвергся у нас
народническому перерождению, экономический материализм превратился в новую
форму "субъективной социологии". Русскими марксистами овладела
исключительная любовь к равенству и исключительная вера в близость
социалистического конца и возможность достигнуть этого конца в России чуть
ли не раньше, чем на Западе. Момент объективной истины окончательно потонул
в моменте субъективном, в "классовой" точке зрения и классовой психологии. В
России философия экономического материализма превратилась исключительно в
"классовый субъективизме, даже в классовую пролетарскую мистику. В свете
подобной философии сознание не могло быть обращено на объективные условия
развития России, а необходимо было поглощено достижением отвлеченного
максимума для пролетариата, максимума с точки зрения интеллигентской
кружковщины, не желающей знать никаких объективных истин. Условия русской
жизни делали невозможным процветание объективной общественной философии и
науки. Философия и наука понимались субъективно-интеллигентски.
Неокантианство подверглось у нас меньшему искажению, так как
пользовалось меньшей популярностью и распространением. Но все же был период,
когда мы слишком исключительно хотели использовать неокантианство для
критического реформирования марксизма и для нового обоснования социализма.
Даже объективный и научный Струве в первой своей книге прегрешил слишком
социологическим истолкованием теории познания Риля[5], дал
гносеологизму Риля благоприятное для экономического материализма
истолкование. А Зиммеля[6] одно время у нас считали почти
марксистом, хотя с марксизмом он имеет мало общего. Потом неокантианский и
неофихтеанский дух стал для нас орудием освобождения от марксизма и
позитивизма и способом выражения назревших идеалистических настроений.
Творческих же неокантианских традиций в русской философии не было, настоящая
русская философия шла иным путем, о котором речь будет ниже. Справедливость
требует признать, что интерес к Канту, к Фихте[7], к германскому
идеализму повысил наш философско-культурный уровень и послужил мостом к
высшим формам философского сознания.
Несравненно большему искажению подвергся у нас эмпириокритицизм. Эта
отвлеченнейшая и утонченнейшая форма позитивизма, выросшая на традициях
немецкого критицизма, была воспринята чуть ли не как новая философия
пролетариата, с которой гг. Богданов, Луначарский и др. признали возможным
обращаться по-домашнему, как с[о] своей собственностью. Гносеология
Авенариуса настолько обща, формальна и отвлечен" на, что не предрешает
никаких метафизических вопросов. Авенариус прибег даже к буквенной
символике, чтобы не связаться ни с какими онтологическими положениями.
Авенариус страшно боится всяких остатков материализма, спиритуализма и пр.
Биологический материализм так же для него неприемлем, как и всякая форма
онтологизма. Кажущийся биологизм системы Авенариуса не должен вводить в
заблуждение, это чисто формальный и столь всеобщий биологизм, что его мог бы
принять любой "мистик". Один из самых умных эмпириокритицистов, Корнелиус,
признал даже возможным поместить в числе преднаходимого божество. Наша же
марксистская интеллигенция восприняла и истолковала эмпириокритицизм
Авенариуса исключительно в духе биологического материализма, так как "то
оказалось выгодным для оправдания материалистического понимания истории.
Эмпириокритицизм стал не только философией социал-демократов, но даже
социал-демократов "большевиков". Бедный Авенариус и не подозревал, что в
споры русских интеллигентов "большевиков" и "меньшевиков" будет впутано его
невинное и далекое от житейской борьбы имя. "Критика чистого опыта" вдруг
оказалась чуть ли не "символической книгой" революционного
социал-демократического вероисповедания. В широких кругах марксистской
интеллигенции вряд ли читали Авенариуса, так как читать его не легко, и
многие, вероятно, искренно думают, что Авенариус был умнейшим "большевиком".
В действительности же Авенариус так же мало имел отношения к
социал-демократии, как и любой другой немецкий философ, и его философией с
не меньшим успехом могла бы воспользоваться, например, либеральная буржуазия
и даже оправдывать Авенариусом свой уклон "вправо". Главное же нужно
сказать, что если бы Авенариус был так прост, как это представляется гг.
Богданову, Луначарскому и др., если бы его философия была биологическим
материализмом с головным мозгом в центре, то ему не нужно было бы изобретать
разных систем С, освобожденных от всяких предпосылок, и не был бы он признан
умом сильным, железно-логическим, как это теперь приходится признать даже
его противникам[ii] . Правда, эмпириокритические марксисты не
называют уже себя материалистами, уступая материализм таким отсталым
"меньшевикам", как Плеханов и др., но сам эмпириокритицизм приобретает у них
окраску материалистическую и метафизическую. Г. Богданов усердно проповедует
примитивную метафизическую отсебятину, всуе поминая имена Авенариуса, Маха и
др. авторитетов, а г. Луначарский выдумал даже новую религию пролетариата,
основываясь на том же Авенариусе. Европейские философы, в большинстве
случаев отвлеченные и слишком оторванные от жизни, и не подозревают, какую
роль они играют в наших кружковых, интеллигентских спорах и ссорах, и были
бы очень изумлены, если бы им рассказали, как их тяжеловесные думы
превращаются в легковесные брошюры.
Но уж совсем печальная участь постигла у нас Ницше[8]. Этот
одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой
демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для
своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая,
что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень
нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны у нас
зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны
Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который
многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская
мысль! Каких, только блюд не подают голодной русской интеллигенции, и все
она приемлет, всем питается, в надежде, что будет побеждено зло самодержавия
и будет освобожден народ. Боюсь, что и самые метафизические и самые
мистические учения будут у нас также приспособлены для домашнего
употребления. А зло русской жизни, зло деспотизма и рабства не будет этим
побеждено, так как оно не побеждается искаженным усвоением разных крайних
учений. И Авенариус, и Ницше, да и сам Маркс, очень мало нам помогут в
борьбе с нашим вековечным злом, исказившим нашу природу и сделавшим нас
столь невосприимчивыми к объективной истине. Интересы теоретической мысли у
нас были принижены, но самая практическая борьба со злом всегда принимала
характер исповедания отвлеченных теоретических учений. Истинной у нас
называлась та философия, которая помогала бороться с самодержавием во имя
социализма, а существенной стороной самой борьбы признавалось обязательное
исповедание такой "истинной" философии.
Те же психологические особенности русской интеллигенции привели к тому,
то она просмотрела оригинальную русскую философию, равно как и философское
содержание великой русской литературы. Мыслитель такого калибра, как
Чаадаев, совсем не был замечен и не был понят даже теми, которые о нем
упоминали. Казалось, были все основания к тому, чтобы Вл. Соловьева признать
нашим национальным философом, чтобы около него создать национальную
философскую традицию. Ведь не может же создаться эта традиция вокруг
Когена[9], Виндельбанд[т]а[10] или другого
какого-нибудь немца, чуждого русской душе. Соловьевым могла бы гордиться
философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Вл. Соловьева
не читала и не знала, не признала его своим. Философия Соловьева глубока и
оригинальна, но она не обосновывает социализма, она чужда и народничеству и
марксизму, не может быть удобно превращена в орудие борьбы с самодержавием и
потому не давала интеллигенции подходящего "мировоззрения", оказалась
чуждой, более далекой, чем "марксист" Авенариус, "народник" Ог.
Конт[11] и др. иностранцы. Величайшим русским метафизиком был,
конечно, Достоевский, но его метафизика была совсем не по плечу широким
слоям русской интеллигенции, он подозревался во всякого рода
"реакционностях", да и действительно давал к тому повод. С грустью нужно
сказать, что метафизический дух великих русских писателей и не почуяла себе
родным русская интеллигенция, настроенная позитивно. И остается открытым,
кто национальнее, писатели эти или интеллигентский мир в своем
господствующем сознании. Интеллигенция и Л. Толстого не признала настоящим
образом своим, но примирялась с ним за его народничество и одно время
подверглась духовному влиянию толстовства. В толстовстве была все та же
вражда к высшей философии, к творчеству, признание греховности этой роскоши.
Особенно печальным представляется мне упорное нежелание