Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
т запахом гнилой селедки. Местечко смердит в ожидании новой
эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных
несчастий. Они надоели мне к концу дня, и я ушел поэтому за
городскую черту, поднялся в гору и проник в опустошенный замок
графов Рациборских, недавних владетелей Берестечка.
Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над
прудом взошла луна, зеленая, как ящерица. Из окна мне видно
поместие графов Рациборских - луга и плантации из хмеля,
скрытые муаровыми лентами сумерек.
В замке жили раньше помешанная девяностолетняя графиня с
сыном. Она глумилась над сыном за то, что он не дал наследников
угасающему роду, и - мужики божились мне - графиня била сына
кучерским кнутом.
Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи
и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный
голос Винокурова и нежный звон его шпор. Он говорил им о втором
Конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с
выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на
затоптанном полу нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем
вылинявшими чернилами было написано: Berestecko, 1820. Paul,
mon bien aime, on dit que l'empereur Napoleon est mort, est-ce
vrai? Moi je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre
petit heros acheve sept semaines*1...
/*1 Берестечко. 1820. Поль, мой любимый, говорят, что
император Наполеон умер, правда ли это? Я чувствую себя хорошо,
роды были легкие, нашему маленькому герою исполнилось уже семь
недель...
А внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно
убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:
- Вы - власть. Все, что здесь - ваше. Нет панов. Приступаю
к выборам Ревкома.
КОНКИН.
<Из книги "Конармия".>
Крошили мы шляхту по-за Белой-Церковью. Крошили вдосталь,
аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкомаривал
ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался.
От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за
мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей,
юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится...
Одним словом - два слова...
Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим
- подходящая арифметика... Саженях в трехстах, ну, не более, не
то штаб пылит, не то обоз. Штаб - хорошо, обоз - того лучше.
Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой
зрелости не достигают.
- Забутый, - говорю я Спирьке, - мать твою и так, и этак,
и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору,
ведь это штаб ихний уходит...
- Свободная вещь, что штаб, - говорит Спирька, - но только
ты протекаешь, а мне своя рогожа чужой рожи дороже. Нас двое,
их восемь...
- Дуй ветер, Спирька, - говорю, - все равно я им ризы
испачкаю, - помрем за кислый огурец и мировую революцию...
И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами
на корню. Третьего, вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для
проверки документов. А я в туза целюсь. Малиновый, ребята, туз,
при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там
был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом, как купцова
дочка, но пристал. Бросает тогда пан генерал поводья,
примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.
- Ладно, - думаю, - будешь моя, раскинешь ноги.
Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было
жеребца. Большевичок был жеребец, чистый большевичок. Сам
рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной. Ликвидировал я
эту скотину. Думал, живую Ленину свезу, ан не вышло. Рухнула
лошадка, как невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в
сторону, потом еще разок обернулся и еще один сквозняк мне в
фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах
против неприятеля.
- Исусе, - думаю, - он, чего доброго, убьет меня нечаянным
порядком.
Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам
его слезы текут, белые слезы, человечье молоко.
- Даешь орден Красного Знамени, - кричу, - сдавайся,
ясновельможный, покуда я жив...
- Не моге, пан, - отвечает старик, - ты зарежешь меня...
А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой.
Личность его в мыле, глаза от морды на нитках висят.
- Вася, - кричит он мне, - страсть сказать, сколько я
людей кончил. А ведь это генерал у тебя, на нем шитье, мне
желательно его кончить.
- Иди к турку, - говорю я Забутому и серчаю, - мне шитье
его крови стоит.
И кобылой моей загоняю я генерала в клуню, сено там было
или так. Тишина там была, темнота, прохлада.
- Пан, - говорю, - утихомирь свою старость, сдайся мне за
ради бога, и мы отдохнем с тобой, пан.
А он дышит у стенки грудью и трет лоб красным пальцем.
- Не моге, - говорит, - ты зарежешь меня, - только
Буденному отдам я мою саблю.
Буденного ему подай. Эх, горе ты мое. И вижу - пропадает
старый.
- Пан, - кричу я и плачу и зубами скрегочу, - слово
пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а
титул есть. Титул, вот он - музыкальный эксцентрик и салонный
чревовещатель из города Нижнего... Нижний город на
Волге-реке...
И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как
фонари мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью
вошла мне в рану, потому вижу, не верит мне дед. Замкнул я
тогда рот, ребяты, поджал брюхо, взял воздуху и понес по
старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и
доказал шляхте мое чревовещание.
Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.
- Веришь теперь Ваське эксцентрику, третьей непобедимой
кавбригады комиссару...
- Комиссар? - кричит он.
- Комиссар, - говорю я.
- Коммунист? - кричит он.
- Коммунист, - говорю я.
- В смертельный мой час, - кричит он, - в последнее мое
воздыхание, скажи мне, друг мой, казак, - коммунист ты или
врешь?
- Коммунист, - говорю я.
Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку,
ломает на-двое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два
фонаря над темной степью.
- Прости, - говорит, - не могу сдаться коммунисту, - и
здоровается со мной за руку, - прости, - говорит, - и руби меня
по-солдатски...
Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам
однажды на привале прославленный Конкин, политический комиссар
N...ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного
Знамени.
- И до чего же ты, Васька, с паном договорился?
- Договоришься ли с ним. Гоноровый выдался. Покланялся я
ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие
были, маузер взяли, седелка его, чудака, и посейчас подо мной.
А потом вижу - каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня
нападает, и сапоги мои полны крови, не до него...
- Облегчили, значит, старика?
- Был грех.
ЧЕСНИКИ.
<Из книги "Конармия".>
Шестая дивизия скопилась в лесу, что у деревни Чесники и
ждала сигнала к атаке. Но Апанасенко, начдив шесть, поджидал
вторую бригаду и не давал сигнала. Тогда к начдиву подъехал
Ворошилов. Он толкнул его мордой лошади в грудь и сказал:
- Волыним, начдив шесть, волыним.
- Вторая бригада, - ответил Апанасенко глухо, - согласно
вашего приказания идет на рысях к месту происшествия.
- Волыним, начдив шесть, волыним, - повторил Ворошилов,
захохотал и разорвал на себе ремни. Апанасенко отступил от него
на шаг.
- Во имя совести, - закричал он и стал ломать сырые
пальцы, - во имя совести не торопить меня, товарищ Ворошилов.
- Не торопить, - прошептал Клим Ворошилов, член
Реввоенсовета, и закрыл глаза. Он сидел на лошади с прикрытыми
глазами и молчал и шевелил губами. Казак в лаптях и в котелке
смотрел на него с недоумением. Штаб армии, рослые генштабисты в
штанах, краснее, чем человеческая кровь, делали гимнастику за
его спиной и пересмеивались. Скачущие эскадроны шумели в лесу,
как шумит ветер, и ломали ветви. Ворошилов расчесывал маузером
гриву своей лошади, потом он обернулся к Буденному и выстрелил
в воздух...
- Командарм, - закричал он, - скажи войскам напутственное
слово. Вот он стоит на холмике, поляк, стоит как картина и
смеется над тобой...
Поляки в самом деле были видны в бинокль. Штаб армии
вскочил на коней, и казаки стали стекаться к нему со всех
сторон.
Иван Акинфиев, бывший повозочный Ревтрибунала, проехал
мимо и толкнул меня стременем.
- Ты в строю, Иван, - сказал я ему, - ведь у тебя ребер
нету.
- Положил я на эти ребра, - ответил Акинфиев, сидевший на
лошади бочком, - дай послухать, что человек рассказывает.
И он проехал вперед и протиснулся к Буденному в упор.
Тот вздрогнул и сказал тихо:
- Ребята, - сказал Буденный, - у нас плохая положения,
веселей надо, ребята...
- Даешь Варшаву, - закричал казак в лаптях и в котелке,
выкатил глаза и рассек саблей воздух.
- Даешь Варшаву, - закричал Ворошилов, поднял коня на дыбы
и влетел в средину эскадронов.
- Бойцы и командиры, - сказал он со страстью, - в Москве,
в древней столице, основалась небывалая власть.
Рабоче-крестьянское правительство, первое в мире, приказывает
вам, бойцы и командиры, атаковать неприятеля и привезти победу.
- Сабли к бою, - отдаленно запел Апанасенко за спиной
командарма, и вывороченные малиновые его губы с пеной
заблестели в рядах. Красный казакин начдива был оборван, и
мясистое, омерзительное его лицо искажено. Клинком неоценимой
сабли он отдал честь Ворошилову.
- Согласно долга революционной присяги, - сказал начдив
шесть, хрипя и озираясь, - докладаю Реввоенсовету Первой
Конной: вторая непобедимая кавбригада на рысях подходит к месту
происшествия.
- Делай, - ответил Ворошилов и махнул рукой. Он тронул
повод, и Буденный поехал с ним рядом. Они ехали рядом на
длинных рыжих кобылах в одинаковых кителях и в сияющих штанах,
расшитых серебром. Бойцы, подвывая, двигались за ними, и
бледная сталь мерцала в сукровице осеннего солнца. Но я не
услышал единодушия в казацком вое и, дожидаясь атаки, я ушел в
лес, в глубь его, к стоянке питпункта.
Две пухлых сестры в передничках укладывались там на траве.
Они толкались молодыми грудями и отпихивались друг от дружки.
Они смеялись замирающим бабьим смешком и подмигивали мне снизу,
не мигая. Так подмигивают пересыхающему парню деревенские девки
с голыми ногами, деревенские девки, взвизгивающие, как
обласканные щенята, и ночующие на дворе в томительных подушках
скирды. Подальше от сестер лежал в бреду раненый красноармеец и
Степка Дуплищев, вздорный казаченок, чистил скребницей Урагана,
кровного жеребца, принадлежавшего начдиву и происходившего от
Люлюши, Ростовской рекордистки. Раненый скороговоркой вспоминал
о Шуе, о нетели и о каких-то оческах льна, а Дуплищев, заглушая
его жалкое бормотанье, пел песню о денщике и толстой
генеральше, пел все громче и взмахивал скребницей и гладил
коня. Но его прервала Сашка, опухшая Сашка, дама всех
эскадронов. Она подъехала к мальчику и прыгнула на землю.
- Сделаемся, што ль? - сказала Сашка.
- Отваливай, - ответил Дуплищев, повернулся к ней спиной и
стал заплетать ленточки в гриву Урагану.
- Свому слову ты хозяин, Степка? - сказала тогда Сашка, -
или ты вакса.
- Отваливай, - ответил Степка, - свому слову я хозяин.
Он вплел все ленточки в гриву и вдруг закричал мне с
отчаянием:
- Вот, Кирилл Васильич, обратите маленькое внимание -
какое надругание она надо мной делает. Это цельный месяц я от
нее вытерпляю несказанно што. Куды ни повернусь - она тут, куды
ни кинусь - она загородка путя моего, спусти ей жеребца, да
спусти ей жеребца. Ну, когда начдив каждоденно мне наказывает:
"к тебе, говорит, Степа, при таком жеребце многие проситься
будут, но не моги ты пускать его по четвертому году"...
- Вас, небось, по пятнадцатому году пускаешь, -
пробормотала Сашка и отвернулась. - По пятнадцатому, небось, и
ничего, молчишь, только пузыри пускаешь.
Она отошла к своей кобыле, укрепила подпруги и
изготовилась ехать. Шпоры на ее туфлях гремели, ажурные чулки
были забрызганы грязью и убраны сеном, и чудовищная грудь ее
закидывалась за спину.
- Целковый-то я привезла, - сказала Сашка в сторону и
поставила туфлю с шпорой в стремя. - Привезла да вот отвозить
надо.
Она вынула два новеньких полтинника, поиграла ими на
ладони, и спрятала опять за пазуху.
- Сделаемся, што ль? - сказал тогда Дуплищев, не спуская
глаз с серебра, и повел жеребца. Сашка выбрала покатое место на
полянке и поставила кобылу.
- Ты один, видно, по земле с жеребцом ходишь, - сказала
она Степке и стала направлять Урагана. - Да только кобыленка у
меня позиционная, два года не покрыта; дай, думаю, хороших
кровей добуду...
Сашка справилась с жеребцом и потом отвела в сторонку свою
лошадь:
- Вот мы и с начинкой, девочка, - прошептала она,
поцеловала свою кобылу в лошадиные пегие мокрые губы с
нависшими палочками слюны, потерлась об лошадиную морду и стала
вслушиваться в шум, топавший по лесу.
- Вторая бригада бежит, - сказала Сашка строго и
обернулась ко мне. - Ехать надо, Лютыч...
- Бежит, не бежит, - закричал Дуплищев, и у него
перехватило в горле, - ставь, дьякон, деньги на кон...
- С деньгами я вся тут, - пробормотала Сашка и вскочила на
кобылу.
Я бросился за ней, и мы двинулись галопом. Вопль Дуплищева
раздался за нами и легкий стук выстрела.
- Обратите маленькое внимание, - кричал казачонок и изо
всех сил бежал по лесу.
Ветер прыгал между ветвями, как обезумевший заяц, вторая
бригада летела сквозь галицийские дубы, Ворошилов стоял на
холмике и стрелял из маузера, безмятежная пыль канонады
восходила над землей, как над мирной хатой. И по знаку начдива
мы пошли в атаку, в незабываемую атаку при Чесниках.
ЗАМОСТЬЕ.
<Из книги "Конармия".>
Начдив и штаб его лежали на скошенном поле в трех верстах
от Замостья. Войскам предстояла ночная атака города. Приказ по
армии требовал, чтобы мы ночевали в Замостье, и начдив ждал
донесений о победе.
Шел дождь. Над залитой землей летели ветер и тьма. Все
звезды были задушены раздувшимися чернилами туч. Изнеможенные
лошади вздыхали и переминались во мраке. Им нечего было дать. Я
привязал повод коня к моей ноге, завернулся в плащ и лег в яму,
полную воды. Размокшая земля открыла мне успокоительные объятия
могилы. Лошадь натянула повод и потащила меня за ногу. Она
нашла пучок травы и стала щипать его. Тогда я заснул и увидел
во сне клуню, засыпанную сеном. Над клуней гудело пыльное
золото молотьбы. Снопы пшеницы летели по небу, июльский день
переходил в вечер, и чащи заката запрокидывались над селом.
Я был простерт на безмолвном ложе, и ласка сена под
затылком сводила меня с ума. Потом двери сарая разошлись со
свистом. Женщина, одетая для бала, приблизилась ко мне. Она
вынула грудь из черных кружев корсажа и понесла ее мне с
осторожностью, как кормилица пищу. Она приложила свою грудь к
моей. Томительная теплота потрясла основы моей души, и капли
пота, живого, движущегося пота, закипели между нашими сосками.
- Марго, - хотел я крикнуть, - земля тащит меня на веревке
своих бедствий, как упирающегося пса, но все же я увидел вас,
Марго...
Я хотел это крикнуть, но челюсти мои, сведенные внезапным
холодом, не разжимались. Тогда женщина отстранилась от меня и
упала на колени.
- Иисусе, - сказала она, - прими душу усопшего раба
твоего.
Она укрепила два истертых пятака на моих веках и забила
благовонным сеном отверстие рта. Вопль тщетно метался по кругу
закованных моих челюстей, потухающие зрачки медленно
повернулись под медяками, я не смог разомкнуть моих рук и...
проснулся.
Мужик с свалявшейся бородой лежал передо мной. Он держал в
руках ружье. Спина лошади черной перекладиной резала небо.
Повод тугой петлей сжимал мою ногу, торчавшую кверху.
- Заснул земляк, - сказал мне мужик и улыбнулся ночными,
бессонными глазами, - лошадь тебя с полверсты протащила...
Я распутал ремень и встал. По лицу моему, разодранному
бурьяном, лилась кровь.
Тут же, в двух шагах от нас, лежала передовая цепь. Мне
видны были трубы Замостья, вороватые огни в теснинах его гетто
и каланча с разбитым фонарем. Сырой рассвет стекал на нас, как
волны хлороформа. Зеленые ракеты взвились над польским лагерем.
Они затрепетали в воздухе, осыпались, как розы под луной, и
угасли.
И я услышал отдаленное дуновение стона. Дым потаенного
убийства бродил вокруг нас.
- Бьют кого-то, - сказал я, - кого это бьют?..
- Поляк тревожится, - ответил мне мужик, - поляк жидов
режет...
Мужик переложил ружье из правой руки в левую. Борода его
свернулась совсем на бок, он посмотрел на меня с любовью и
сказал:
- Длинные эти ночи в цепу, конца этим ночам нет. И вот
приходит человеку охота поговорить с другим человеком, а где
его возьмешь, другого человека-то?..
Мужик заставил меня прикурить от его огонька.
- Жид всякому виноват, - сказал он, - и нашему, и вашему.
Их после войны самое малое количество останется. Сколько в
свете жидов считается?
- Десять миллионов, - ответил я и стал взнуздывать коня.
- Их двести тысяч останется, - вскричал мужик и тронул
меня за руку, боясь, что я уйду. Но я взобрался на седло и
поскакал к тому месту, где был штаб.
Начдив готовился уже уезжать. Ординарцы стояли перед ним
на вытяжку и спали стоя. Спешенные эскадроны ползли по мокрым
буграм.
- Прижалась наша гайка, - прошептал начдив и уехал.
Мы последовали за ним по дороге в Ситанец.
Снова пошел дождь. Мертвые мыши поплыли по дорогам. Осень
окружила засадой наши сердца, и деревья, голые мертвецы,
поставленные на обе ноги, закачались на перекрестках.
Мы приехали в Ситанец утром. Я был с Волковым квартирьером
штаба. Он нашел для нас свободную хату у края деревни.
- Вина, - сказал я хозяйке, - вина, мяса и хлеба!
Старуха сидела на полу и кормила из рук спрятанную под
кроватью телку.
- Ниц нема, - ответила она равнодушно. - И того времени не
упомню, когда было.
Я сел за стол, снял с себя револьвер и заснул. Через
четверть часа я открыл глаза и увидел Волкова, согнувшегося над
подоконником. Он писал письмо к невесте.
"Многоуважаемая Валя, - писал он, - помните ли вы меня?"
Я прочитал первую строчку, потом вынул спички из кармана и
поджег кучу соломы на полу. Освобожденное пламя заблестело и
кинулось ко мне. Старуха легла на огонь грудью и затушила его.
- Что ты делаешь, пан? - сказала старуха, и отступила в
ужасе.
Волков обернулся, устремил на хозяйку пустые глаза и снова
принялся за письмо.
- Я спалю тебя, старая, - пробормотал я, засыпая, - тебя
спалю и твою краденую телку.
- Чекай, - закричала хозяйка высоким голосом. Она побежала
в сени и вернулась с кувшином молока и хлебом. Мы не успели
съесть и половины, как во дворе застучали выстрелы. Их было
множество. Они стучали долго и надоели нам. Мы кончили молоко,
и Волков ушел во двор для того, чтобы узнать, в чем дело.
- Я заседлал твоего коня, - сказал он мне в окошко, -
моего прострочили,