Страницы: -
1 -
2 -
3 -
Исаак Бабель. Воспоминания, портреты, статьи
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Конармия". М., "Правда", 1990.
OCъ & spellcheck by HarryFan, 5 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
Содержание:
Начало
М.Горький
Фурманов
Багрицкий
Утесов
В Одессе каждый юноша
Работа над рассказом
О работниках новой культуры
НАЧАЛО
Лет двадцать тому назад, находясь в весьма нежном возрасте, расхаживал
я по городу Санкт-Петербургу с липовым документом в кармане и - в лютую
зиму - без пальто. Пальто, надо признаться, у меня было, но я не надевал
его по принципиальным соображениям. Собственность мою в ту пору составляли
несколько рассказов - столь же коротких, сколь и рискованных. Рассказы эти
я разносил по редакциям, никому не приходило в голову читать их, а если
они кому-нибудь попадались на глаза, то производили обратное действие.
Редактор одного из журналов выслал мне через швейцара рубль, другой
редактор сказал о рукописи, что это сущая чепуха, но что у тестя его есть
мучной лабаз и в лабаз этот можно поступить приказчиком. Я отказался и
понял, что мне не остается ничего другого, как пойти к Горькому.
В Петрограде издавался тогда интернационалистический журнал "Летопись",
сумевший за несколько месяцев существования сделаться лучшим нашим
ежемесячником. Редактором его был Горький. Я отправился к нему на Большую
Монетную улицу. Сердце мое колотилось и останавливалось. В приемной
редакции собралось самое необыкновенное общество из всех, какое только
можно себе представить: великосветские дамы и так называемые "босяки",
арзамасские телеграфисты, духоборы и державшиеся особняком рабочие,
подпольщики-большевики.
Прием должен был начаться в шесть часов. Ровно в шесть дверь открылась,
и вошел Горький, поразив меня своим ростом, худобой, силой и размером
громадного костяка, синевой маленьких и твердых глаз, заграничным
костюмом, сидевшим на нем мешковато, но изысканно. Я сказал: дверь
открылась ровно в шесть. Всю жизнь он оставался верен этой точности,
добродетели королей и старых, умелых, уверенных в себе рабочих.
Посетители в приемной разделялись - на принесших рукописи и на тех, кто
ждал решения участи.
Горький подошел ко второй группе. Походка его была легка, бесшумна, я
бы сказал - изящна, в руках он держал тетради; на некоторых из них его
рукой было написано больше, чем рукой автора. С каждым он говорил
сосредоточенно и долго, слушал собеседника с всепоглощающим жадным
вниманием. Мнение свое он высказывал прямо и сурово, выбирая слова, силу
которых мы узнали много позже, через годы и десятилетия, когда слова эти,
прошедшие в душе нашей длинный, неотвратимый путь, сделались правилом и
направлением жизни.
Покончив с авторами, уже знакомыми ему, Горький подошел к нам и стал
собирать рукописи. Мельком он взглянул на меня. Я представлял тогда собой
румяную, пухлую и неперебродившую смесь толстовца и социал-демократа, не
носил пальто, но был вооружен очками, замотанными вощеной ниткой.
Дело происходило во вторник. Горький взял тетрадку и сказал:
- За ответом - в пятницу.
Неправдоподобно звучали тогда эти слова... Обычно рукописи истлевали в
редакциях по нескольку месяцев, а чаще всего - вечность.
Я вернулся в пятницу и застал новых людей: как и в первый раз, среди
них были княгини и духоборы, рабочие и монахи, морские офицеры и
гимназисты. Войдя в комнату, Горький снова взглянул на меня беглым своим
мгновенным взглядом, но оставил меня напоследок. Все ушли. Мы остались
одни - Максим Горький и я, свалившийся с другой планеты, из собственного
нашего Марселя (не знаю, нужно ли пояснять, что я говорю об Одессе).
Горький позвал меня в кабинет. Слова, сказанные им там, решили мою судьбу.
- Гвозди бывают маленькие, - сказал он, - бывают и большие - с мой
палец. - И он поднес к моим глазам длинный, сильно и нежно вылепленный
палец. - Писательский путь, уважаемый пистолет (с ударением на о), усеян
гвоздями, преимущественно крупного формата. Ходить по ним придется босыми
ногами, крови сойдет довольно, и с каждым годом она будет течь все
обильнее... Слабый вы человек - вас купят и продадут, вас затормошат,
усыпят, и вы увянете, притворившись деревом в цвету... Честному же
человеку, честному литератору и революционеру пройти по этой дороге -
великая честь, на каковые нелегкие действия я вас, сударь, и
благословляю...
Надо думать, в моей жизни не было часов важнее тех, которые я провел в
редакции "Летописи". Выйдя оттуда, я полностью потерял физическое ощущение
моего существа. В тридцатиградусный, синий, обжигающий мороз я бежал в
бреду по громадным пышным коридорам столицы, открытым далекому темному
небу, и опомнился, когда оставил за собой Черную Речку и Новую Деревню...
Прошла половина ночи, и тогда только я вернулся на Петербургскую
сторону, в комнату, снятую накануне у жены инженера, молодой, неопытной
женщины. Когда со службы пришел ее муж и осмотрел мою загадочную и юную
персону, он распорядился убрать из передней все пальто и галоши и закрыть
на ключ дверь из моей комнаты в столовую.
Итак, я вернулся в свою новую квартиру. За стеной была передняя,
лишенная причитавшихся ей галош и накидок, в душе кипела и заливала меня
жаром радость, тиранически требовавшая выхода. Выбирать было не из чего. Я
стоял в передней, чему-то улыбался и неожиданно для себя открыл дверь в
столовую. Инженер с женой пили чай. Увидев меня в этот поздний час, они
побледнели, особенно у них побелели лбы.
"Началось", - подумал инженер и приготовился дорого продать свою жизнь.
Я ступил два шага по направлению к нему и сознался в том, что Максим
Горький обещал напечатать мои рассказы.
Инженер понял, что он ошибся, приняв сумасшедшего за вора, и побледнел
еще смертельнее.
- Я прочту вам мои рассказы, - сказал я, усаживаясь и придвигая к себе
чужой стакан чая, - те рассказы, которые он обещал напечатать...
Краткость содержания соперничала в моих творениях с решительным
забвением приличий. Часть из них, к счастью благонамеренных людей, не
явилась на свет. Вырезанные из журналов, они послужили поводом для
привлечения меня к суду по двум статьям сразу - за попытку ниспровергнуть
существующий строй и за порнографию. Суд надо мной должен был состояться в
марте 1917 года, но вступившийся за меня народ в конце февраля восстал,
сжег обвинительное заключение, а вместе с ним и самое здание Окружного
суда.
Алексей Максимович жил тогда на Кронверкском проспекте. Я приносил ему
все, что писал, а писал я по одному рассказу в день (от этой системы мне
пришлось впоследствии отказаться, с тем, чтобы впасть в противоположную
крайность). Горький все читал, все отвергал и требовал продолжения.
Наконец, мы оба устали, и он сказал мне глуховатым своим басом:
- С очевидностью выяснено, что ничего вы, сударь, толком не знаете, но
догадываетесь о многом... Ступайте-ка посему в люди...
И я проснулся на следующий день корреспондентом одной неродившейся
газеты, с двумястами рублей под®емных в кармане. Газета так и не родилась,
но под®емные мне пригодились. Командировка моя длилась семь лет, много
дорог было мною исхожено и многих боев я был свидетель. Через семь лет,
демобилизовавшись, я сделал вторую попытку печататься и получил от него
записку: "Пожалуй, можно начинать..."
И снова, страстно и непрерывно, стала подталкивать меня его рука. Это
требование - увеличивать непрестанно и во что бы то ни стало число нужных
и прекрасных вещей на земле - он пред®являл тысячам людей, им отысканных и
взращенных, а через них и человечеству. Им владела не ослабевавшая ни на
мгновенье, невиданная, безграничная страсть к человеческому творчеству. Он
страдал, когда человек, "от которого он ждал много, оказывался бесплоден.
И счастливый, он потирал руки и подмигивал миру, небу, земле, когда из
искры возгоралось пламя...
М.ГОРЬКИЙ
В 1898 году в издательстве Дороватовского и Чарушникова появилась книга
рассказов автора со странным именем - Максим Горький. Все было ново и
сильно в этой книге: герои ее, вышибленные из жизни, но недвусмысленно ей
угрожающие; изобразительные средства, полные движения, силы, красок. Во
всей литературе дворян и разночинцев не найдем мы столько описаний солнца,
сверкающего моря, лета и зноя - сколько в первых рассказах Горького. Они
принесли ему славу, молниеносно распространившуюся на оба континента,
славу, редко выпадавшую на долю человека. Радикальная Россия, пролетариат
всего мира нашли своего писателя. Скрывшийся за псевдонимом - он оказался
нижегородским цеховым малярного цеха Алексеем Пешковым. С первого же
появления своего в литературе бывший булочник, грузчик стал в ряды
разрушителей старого мира. Книги его, с такой небывалой, почти физической
силой толкавшие на борьбу за социальную справедливость, зажегшие в
миллионах эксплуатируемых людей действенную жажду красоты и полноты жизни
- сделали Горького массовым, любимым, истинно народным писателем. Ни один
литератор нашей эпохи не нанес обществу угнетателей таких действительных
ударов, как он, ни одному литератору не удалось в такой мере, как ему,
стать участником и строителем нового мира. Близкий друг Ленина - Горький
сорок лет с неукротимым мужеством боролся с капитализмом, самодержавием и
в последние годы своей жизни - с фашизмом. Великих сил потребовала эта
борьба. Они были у Горького. Нищий, задерганный мальчишка, украдкой от
хозяев читавший по ночам книги, Горький, учась всю жизнь, достиг вершины
человеческого знания. Образованность его была всеоб®емлюща. Она опиралась
на память, являвшуюся у Горького одной из самых удивительных способностей,
когда-либо виденных у человека. В мозгу его и сердце - всегда творчески
возбужденных - впечатались книги, прочитанные за шестьдесят лет, люди,
встреченные им, - встретил он их неисчислимо много, - слова, коснувшиеся
его слуха, и звук этих слов, и блеск улыбок, и цвет неба... Все это он
взял с жадностью и вернул в живых, как сама жизнь, образах искусства,
вернул полностью. Четыре десятилетия грызла его неизлечимая болезнь, ни
разу не одержав победы над его духом; в последний раз он победил ее на
одре смерти. Громадностью сделанного им мы обязаны тому, что он первый
исполнил свою заповедь - превратить труд подневольный в непрерывную и
радостную жизнь творчества. Им написано триста двадцать пять
художественных произведений, среди них много романов, повестей, пьес и
около тысячи публицистических статей; им основаны десятки журналов, газет,
сборников, ставших возбудителями революционной и созидательной энергии
русского народа. Работа его духа не знала остановок, уныния, падений. Сын
рабочего класса - точный, неутомимый мастер, - он всю жизнь настойчиво
передавал свой опыт другим. Все, что есть лучшего в советской литературе,
открыто и взращено им. Переписка его, превосходящая по об®ему и
непосредственным результатам эпистолярное наследие Вольтера и Толстого, по
существу, является удесятеренным собранием его сочинений. Письма Горького,
проникшие в самые глухие и скудные углы, обращенные вначале к отдельным
лицам и группам, станут скоро достоянием человечества и зеркалом одной из
самых плодотворных жизней на земле.
Перед нами образ великого человека социалистической эпохи. Он не может
не стать для нас примером - настолько мощно соединены в нем опьянение
жизнью и украшающая ее работа.
ФУРМАНОВ
Товарищи, я не мог собрать материала к этому вечеру, я не готовился к
нему, и на эту трибуну меня привела только настоятельная потребность быть
сегодня здесь и участвовать в воспоминаниях.
Два дня тому назад я приехал из Крыма. Вместе с одним французским
писателем мы были у Горького, и перед нами предстало зрелище необычайной
жизни большого человека. Этот старый человек работает героически, лежа на
столе с подушками кислорода. В истории человечества было мало таких
героических примеров.
И снова Горький, как всегда, говорил о нашей жизни, говорил о том, что
мы плохо пишем, что мало учимся, что, написав одну книгу, мы успокаиваемся
или пишем все хуже и хуже, оттого что знания наши малы, что уважение к
самому лучшему читателю мира не велико.
Когда он говорил об этом, я подумал: вот грешные человеческие привычки.
Я стал в своей памяти, перебирать праведников и грешников. Скажу
откровенно, что грешников я нашел очень много, а вот настоящего праведника
только одного: того человека, который умер десять лет тому назад и в честь
которого мы сегодня собрались.
Мне много вечеров пришлось провести с Фурмановым в Нащекинском
переулке. Шли разговоры о его книге. Книжка, разошедшаяся в сотнях тысяч
экземпляров, не удовлетворяла Фурманова в полной мере. Рост его был велик;
с каждым месяцем способности этого писателя увеличивались. И если бы вы
знали, какая любовь к слову, к самому изысканному сочетанию слов жила в
этом человеке, как он прислушивался к звуку греческих поэтов, римских
поэтов. В эти моменты я смотрел на него растроганный и потрясенный, он
казался мне воплощением пролетария, овладевающего искусством поэзии.
Вспомните его жизнь, он никогда не шел по линии наименьшего
сопротивления. До революции он боролся с царизмом, после революции он
пошел на фронт, после фронта он выбрал самый опасный участок, участок
борьбы с поэзией, с искусством. Я на своем веку не видел борьбы более
страшной и напряженной. Поражала та быстрота, с которой он овладевал
искусством. Пожалуй, и это привело его к могиле.
Два дня тому назад в этом же зале вспоминали Багрицкого. Я тоже знал
его и скажу, что стихи его с каждым годом становятся все живее, потому что
он нес правду.
Но подумайте о Фурманове в этом направлении. На наших глазах два года
тому назад совершилось событие небывалое в истории литературы и искусства:
страницы книги Фурманова распахнулись, и из них вышли живые люди,
настоящие герои нашей страны, настоящие дети нашей страны.
Когда я смотрел эту картину, я думал вот о чем. Мне казалось, что
режиссеры, поставившие картину, не отличаются гениальной способностью, что
у нас есть режиссеры, обладающие большими способностями, большей
виртуозностью. Я не мог сказать, чтобы актеры играли как-то особенно в
этой картине. У нас много хороших актеров. Я себя спросил, в чем громадная
сила этой картины, почему же о ней не было никаких споров, почему впервые
в нашу страну пришло то подлинное искусство, которое отразилось в наших
сердцах, почему наши сердца так сжимались, когда мы смотрели "Чапаева"? Я
уверен, что это происходило потому, что эта картина не сделана на фабрике,
она сделана всей страной. Потому, товарищи, и сумели сделать средние люди
такую гениальную картину, что она сделана всей страной, она заражена
воздухом нашей страны, она основана на том уровне искусства, к которому мы
пришли, на том понимании, на тех чувствах героизма, доброты, мужества и
революционности, которые живут в нашей стране.
Что все это значит, товарищи? Это значит, что дело умершего Чапаева
было продолжено всей нашей страной. Восемь лет она читала "Чапаева", и что
произошло после этих восьми лет? Наша страна созданием этого фильма
ответила Чапаеву, как она поняла его, как она его почувствовала. Вы
знаете, товарищи, впечатление, произведенное этой картиной. Я считаю, что
каждый человек, в котором бьется советское сердце, честное и неподкупное,
каждый человек, который страстно, напряженно, целомудренно, без суеты и
подвоха стремится овладеть истинными вершинами искусства и науки, каждый
наш рабфаковец, комсомолец, студент и красноармеец, которые к литературе,
к искусству, к науке относятся с такой же строгостью и страстью, с какой
относился Фурманов, является прямым продолжателем его дела. Для меня
создание "Чапаева" страной является показателем, как лучшие наши люди
продолжают его делать.
Товарищи, конечно, очень счастлив и велик писатель, чье дело продолжают
миллионы и десятки миллионов людей первой рабочей страны мира. Несомненно,
что это дело велико и непобедимо и потому счастлив и велик Фурманов,
который начал это дело.
БАГРИЦКИЙ
Усилие, направленное на создание прекрасных вещей, усилие постоянное,
страстное, все разгорающееся - вот жизнь Багрицкого. Она была - под®ем
непрерывный. Среди первых его стихов попадались слабые, с годами он писал
все строже. Воодушевление его поэзии возрастало. Страсть, в ней
заключенная, усиливалась, потому что усиливалась работа Багрицкого над
мыслью и чувством. Работу эту он исполнял честно, с упрямством и
веселостью.
Писание Багрицкого - не физиологическая способность, а увеличенные
против нормы сердце и мозги, увеличенные против того, что мы считаем
нормой и что будет беднейшим прожиточным минимумом сердца в будущем.
Я помню его юношей в Одессе.
Он опрокидывал на собеседника громады стихов - своих и чужих. Он ел не
по-нашему, одежду его составляли шаровары и кофта, повадка у него была
шумная, но с остановками.
В те годы, когда стандарт указывался обстоятельствами, Багрицкий был
похож на самого себя и ни на кого больше.
Слава Франсуа Виллона из Одессы внушала к нему любовь, она не внушала
доверия. И вот - охотничьи его рассказы стали пророчеством, ребячливость -
мудростью, потому что он был мудрый человек, соединивший в себе
комсомольца с Бен-Акибой.
Ему ничего не пришлось ломать в себе, чтобы стать поэтом чекистов,
рыбоводов, комсомольцев. Говорят, он испытал кризисы подобно другим
литераторам. Я не заметил этого.
Любовь к справедливости, к изобилью и веселью, любовь к звучным, умным
словам - вот была его философия. Она казалась поэзией революции.
Как хорошая стройка, - он всегда был в поэтических лесах. Они менялись
на нем, и эту работу вечного обновления он делал мужественно, неподкупно,
открыто.
От него - умирающего - шел ток жизни. Сердца людей, впавших в тревогу,
тянулись к нему. Жизнью своей он говорил нам, что поэзия есть дело
насущное, необходимое, ежедневное.
По пути к тому, чтобы стать членом коммунистического общества,
Багрицкий прошел дальше многих других...
Я вспоминаю последний наш разговор. Пора бросить чужие города,
согласились мы с ним, пора вернуться домой, в Одессу, снять домик на
Ближних Мельницах, сочинять там истории, стариться... Мы видели себя
стариками, лукавыми, жирными стариками, греющимися на одесском солнце, у
моря - на бульваре, и провожающими женщин долгим взглядом...
Желания наши не осуществились. Багрицкий умер 38 лет, не сделав и малой
части того, что мог.
В государстве нашем основан ВИЭМ - Институт экспериментальной медицины.
Пусть добьется он того, чтобы бессмысленные эти преступления природы не
повторялись больше.
УТЕСОВ
Утесов столько же актер - сколько пропагандист. Пропагандирует он
неутомимую и простодушную любовь к жизни, веселье, доброту, лукавство
человека легкой души, охваченной жаждой веселости и познания. При этом -
музыкальность, певучесть, нежащие наши сердца; при этом - ритм
дьявольский, непогрешимый, негритянский, магнетический; нападение на