Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ю)
развеивается. В сознании некоторых он уже развеян настолько, что эти люди (в
основном литераторы) вообще машут рукой, отказывая ему в серьезных
литературных способностях (Татьяна Толстая считает его скучным публицистом).
Зато и другие крайности еще живучи. Где-то еще недавно какой-то автор
запальчиво спрашивал: "Кто любит Россию больше, чем Солженицын?" (Интересно,
каким прибором степень любви измерял?) Другой ему вторил, что никто не знает
Россию лучше, чем Солженицын. Еще один мифотворец недавно и вовсе выразился
в том духе, что в огромном таланте Солженицына свободно помещаются все "наши
талантишки", а в его огромной совести "все наши совестишки". И все-таки миф
этот, повторяю, сходит на нет. Но вирус мифотворчества, мифомании,
мифофрении остается, и мы уже сейчас наблюдаем новую вспышку той же болезни,
но соотнесенной уже, как и полагается, с фигурой Верховного правителя
страны. Полчища подхалимов воспевают его реальные и мнимые подвиги и
достоинства, пишут о нем книги, посвящают ему убогие стишки, малюют его
портреты, отливают его в бронзе, выцарапывают на рисовом зерне - все это он
принимает пока со скромной улыбкой. Хватит ли у него ума и характера
противостоять напору лукавых льстецов, или поверит он в свою
необыкновенность, это мы еще увидим.
Солженицын тоже мог стать президентом.
Вернись он чуть раньше и возжелай, народ его на руках внес бы на трон.
Да и после возвращения у него еще были большие шансы. И реальные. Незадолго
до своей гибели в 1999 году Галина Старовойтова предлагала ему выдвинуть
себя в президенты. Он предложения не принял. Возможно, понимал, что ноша
будет уже не по возрасту. Или боялся поражения. А может, и вообще ни на
каком этапе не поддался бы искушению высшей властью. Но если бы поддался и
возомнил (а почему бы нет?), что Господь его и на это сподобил, то при его
способности судить-рядить быстро, однозначно и круто, при отсутствии
сомнений в своей правоте вряд ли он мог бы разумно и осмотрительно
распорядиться огромной властью. Слава богу, этого не случилось.
Мой портрет, может быть, не совсем точен.
Но у нас нет возможности получить более объективное изображение. Потому
что поручить создание его друзьям Солженицына - они слукавят, а он сам, если
и возьмется искренне нарисовать себя таким, каков он есть, с задачей не
справится. Его непомерная любовь к самому себе застит ему глаза, он смотрит
в увеличительное зеркало и видит не себя, а какого-то былинного или
библейского богатыря. Он не знает себя сегодняшнего и не помнит себя
вчерашнего. Когда-то он сказал, что в глазах многих людей стал уже не
человеком, а географическим понятием. Понятием, равным России. Тема "Я и
Россия" - сквозная в его творчестве. За Россию он всегдашний болельщик, и
она в разлуке с ним долго пребывать не может. Отчуждение с Сахаровым
измеряется всей Россией - она между ними стала. Родственников где-то в
Ставрополье проведал (в сопровождении телевизионщиков), выпил с ними по
рюмке и - дальше. На просьбу родственницы: "Погостил бы еще" - без юмора
отвечает: "Некогда. Россия ждет". (Так и хотелось сказать в эфир: да не
спешите, у России времени много, она подождет.) Слава и всеобщее восхваление
вскружили ему голову. Его превозносили на всех углах, как никакого другого
писателя никогда в истории человечества. Но ему и этого показалось мало. Он
о себе еще более высокого мнения. Ему кажется вся его жизнь почти сплошь
безупречной, полной великих художественных достижений и героических деяний.
Меня и раньше коробило, но главного впечатления не заслоняло, когда он свои
романы сравнивал с ослепительным светом, бьющим в глаза, когда утверждал,
что его рукой (вовсе не метафорически, а буквально) управлял напрямую
Всевышний. Свои стычки с КГБ изображал как Куликовскую битву и писал в
"Теленке" так: "Весь минувший бой имел для меня значение, теперь видно, чтоб
занять позицию защищенную и атакующую - к следующему, главному сражению,
шлемоблещущему, мечезвенящему". Тогда же он вполне искренне (не соотнося это
утверждение с собственными своими признаниями) сказал Сахарову и нам всем,
что открыто стоял против них с самого 1945 года и выстоял. Американцам
сообщил, что в 45-м году шел к Эльбе на встречу с ними (воспринимая себя,
очевидно, как встречную армию), чтобы пожать им руки и сказать всю правду о
Советском Союзе, но не дошел. И что заранее и рассчитанно готовил "свой
прорыв". Это не вранье. Он в самом деле так думает. Но мы в этом во всем
сомневаемся, а кое-чему и просто не верим.
Толстой когда-то сказал, что оценивать человека можно дробным числом,
где в числителе стоят реальные достижения оцениваемого, а в знаменателе -
то, что он сам думает о себе. При совпадении этих величин человек равен
единице. Одним из равных единице я считаю постоянно сравниваемого с
Солженицыным Андрея Сахарова. Сахаров сознавал свое значение, не преуменьшал
его, но и не преувеличивал. Числитель у Солженицына был когда-то очень
высок, но и тогда знаменатель был выше. Со временем разрыв между двумя
показателями (первый снижался, второй рос) увеличивался и достиг
катастрофического несоответствия.
Меня много раз спрашивали, а читал ли мой роман "Москва 2042"
предполагаемый прототип и какая реакция. Я говорил, что не знаю.
Допускал, что кто-то ему книжонку мою подсунул, может, он в нее заглянул,
может, хмыкнул, может, плюнул. Что отзовется на нее, не ожидал. На пародию
пародируемому можно откликаться только в одном-единственном и в применении к
Солженицыну невероятном случае - когда она ему понравилась и показалась
смешной. Если она вообще не смешная, пусть ее высмеют другие. Если смешная,
но обижает, благоразумнее промолчать. Однако Александр Исаевич ознакомился и
не промолчал. В упомянутом выше сочинении "Угодило зернышко промеж двух
жерновов" 1987 года ("Новый мир" No4, 2001) он свой пассаж, посвященный мне,
начинает так:
"А вот -- сатирик Войнович, "советский Рабле"...
Тут я мысленно отвесил глубокий поклон и сказал "спасибо". Меня уже
сравнивали с Гоголем, Щедриным, Свифтом и чаще -- с Гашеком. А с Рабле -- я
еще не слышал, теперь это для меня как бы еще одно звание -- honoris causa.
И дальше, отмечая мои литературные достижения, Солженицын сам создает
сатирический образ:
"В прошлом -- сверкающее разоблачение соседа по квартире, оттягавшего у
него половину клозета, -- дуплет! -- сразу и отомстил и Золотой Фонд русской
литературы".
Я хотел на это откликнуться и сказать приблизительно так: "Дорогой
Александр Исаевич! Вот Вы столь близко к сердцу принимаете, когда Ваши
оппоненты Вас неправильно поняли, перетолковали, исказили Ваши слова и
мысли. Но зачем же Вы сами опускаетесь до уровня дешевого советского
фельетона? Ведь так в журнале "Крокодил" писали о стилягах, фарцовщиках,
диссидентах, о Вас и обо мне. Меня, ей-богу, это мало задевает, поскольку не
имеет ко мне отношения, а вот Вы неужели не понимаете, что Ваши потуги на
сатирическое изложение сути дела бьют не по мне, а по Вам?"
Целью моего романа "Москва 2042" Солженицын считает (см. выше) месть
ему за то, что он вообще существует, и за тот совет, который мне был
когда-то неосмотрительно дан.
"Отомстить -- опять сатира! -- и снова же будет Бессмертное Создание
русской литературы!"
На бессмертие (относительное) своего создания я в своих горделивых
мечтах, может быть, и надеялся, но написать роман ради мести - это было бы
слишком. Я пишу очень медленно, и мне было бы не по силам отвечать на каждую
грубость романом. На грубость Солженицына я ответил, как сказал бы Горбачев,
"асимметрично", но адекватно - и тем был полностью удовлетворен.
Дальше автор "Зернышка" пытается проявить объективность и понимание
юмора:
"Впрочем, Войнович хотя и очень зол на меня, и это прорывается даже в
прямых репликах, но он все-таки не Флегон. Книга о будущем Советского Союза
повторяет Оруэлла робко, и советский мир подан не смешно - но неплоха
небрежность повествования в сочетании с динамичным сюжетом". И даже:
"Кое-где она и весела, забавно видеть свое смешное и в самой злой
карикатуре..."
Ну, и посмеялся бы.
"...да вот недотяг: не нашлось у Войновича самостоятельной живой
находки, покатил все в том же гремливом шарабане: что я страшно-ужасный
вождь нависающего над миром русского национализма. В резких сатирических
чертах обсмеяна наша замкнутая вермонтская жизнь, что ж, посмеемся вместе,
хотя обуродил меня за край.
Что Войновичу удалось - это создать у читателей иллюзию, что он таки
был у меня в Вермонте, пишет с натуры, - кто ж искуражится сочинять такое от
копыт и до перышек? Еще долго называли его "достоверным свидетелем" моей
жизни в Вермонте". (А мы с ним - даже не знакомы, не разговаривали
никогда.)"
Тут мне опять хотелось бы взять слово и спросить: "Александр Исаевич, а
в чем Ваша претензия? На то писателю и дано художественное воображение,
чтобы создавать иллюзию "от копыт и до перышек". Я, естественно, стремился
сотворить достоверный образ в как бы реальных, но, безусловно, выдуманных
мной обстоятельствах. "Достоверным свидетелем" Вашей жизни в Вермонте меня,
может быть, кто-нибудь и считал, но я к этому никого не склонял. Я сам Вас
не посещал, не подсматривал, как Вы живете. Больше того, когда мне наши
общие знакомые пытались обрисовать Вашу жизнь, я их останавливал, мне это не
нужно было, мне собственной фантазии хватало, чтобы описать то, что описано.
А вот насчет того, что мы с Вами не знакомы и не разговаривали никогда, Вы
ошибаетесь. Знакомы, разговаривали, и не раз. Эти разговоры (см. выше) были
мимолетны, малосодержательны, я их запомнил, естественно, лучше (потому что
смотрел на Вас снизу вверх), но с трудом допущу, что Вы их совсем не
помните. А что язык я высмеиваю, так не народный он, а Ваш - искусственный,
который чтоб понимать, надо иметь специальное филологическое образование.
Народ на языке подобном не говорит нигде, разве что на ферме Рова (штат
Нью-Джерси), где живут эмигранты второй волны из казаков. Вы сами над языком
Сологдина в "В круге первом" смеялись, и я тогда тоже вместе с Вами смеялся,
а потом продолжил смеяться без Вас. "И вовсе слабо, - пишете Вы, - когда не
в шутку сквозят претензии автора на собственный литературный размер". Это уж
совсем мимо. Я себя никаким сантиметром не измерял, зная, что мой
литературный размер будет определен не мной (а Ваш не Вами). "А дальше
теряет Войнович всякое юмористическое равновесие, приписывая своему
ненавистному герою и истинное тайное сыновство от Николая II, и лелеемый
сладкий замысел именно и стать царем - и, конечно, с самыми
империалистическими побуждениями. Какая пошлость фантазии, какая мелкость
души". И тут уж мне хочется возразить без малейшего лукавства: "Помилуйте,
Александр Исаевич, кто-кто, а уж Вы-то должны же знать, что все-таки Рубин
это не Копелев, Сологдин не Панин и Карнавалов не Солженицын. Зачем же Вы
сами ставите знак равенства между собой и литературным образом? Я, конечно,
не думаю, что Вы сын Николая II (а если бы да, что было бы в том
оскорбительного?), я приписал это не Вам, а Сим Симычу Карнавалову, кстати,
вовсе не ненавистному. Я вообще не понимаю, как может быть герой ненавистен
автору (Обломов - Гончарову, Хлестаков - Гоголю). Он же (любой:
отрицательный или положительный) детище автора. Он может быть удачным или
неудачным. Но Сим Симыч, мне кажется, удался, и я его люблю, как Чонкина,
Зильберовича и некоторых других моих героев. Уверяю Вас - не для судьи,
которым пугала меня Лидия Корнеевна, а для правды, что про Вас я не думаю,
будто Вы - царский сын, уверен также, что Вы не жили в Бескудникове, не
носили бороду до земли, не тренировались буквально ко въезду в Россию на
белом коне и вряд ли пороли на конюшне Юрия Штейна (хотя я бы сурово Вас за
это не осудил). Казни у меня - это метафора. Я не думаю, что Вы, будь у Вас
власть, рубили бы людям головы, но, правду сказать, при Вашей власти жить бы
не хотел. Что бы Вы сами о себе ни говорили, характер у Вас авторитарный,
самоуверенность (принимаемая Вами за знание истины) чрезмерная и Вам близки
люди только одной группы и одного направления мысли. А Россия страна
большая, проживают в ней люди разного происхождения, разных взглядов,
национальностей и конфессий, и всем, родившимся в ней, она принадлежит
равно. Вы, игнорируя общечеловеческий опыт, ищете для России какого-то
отдельного пути, которого нигде уже нет. Все дороги современного
человечества перемешались, дальше будут перемешиваться еще больше. Это
неизменный процесс, нравится он или не нравится, остановить его невозможно;
стать поперек пути - задавит. Поэтому остается одно: стараться к нему
приспособиться. Это касается отдельных личностей, стран, народов и всего
человечества.
Вы напрасно причисляете меня к своим ненавистникам. Никогда чувство,
сколько-нибудь похожее на ненависть к Вам, у меня не возникало. Просто Вы
очень отличаетесь от мифа, наделившего Вас достоинствами, не совместимыми в
пределах одной человеческой личности. Я сам принял скромное участие в
создании мифа, но, видя его распадение, не злорадствовал и не злобствовал, а
огорчался. А потом решил посмеяться над мифом и над собой не меньше, чем над
Вами. А так что же... Вы фигура историческая, уникальная, такой роли в
истории ни одному писателю сыграть еще не удавалось и, даст Бог, в ближайшем
будущем не удастся. Писатель Вы крупный, но уж не настолько, чтобы Вам не
подобрать никакой пары для сравнения. Сравнение с Василием Гроссманом Вас не
должно оскорблять, он писатель очень хороший, но тоже не Лев Толстой.
Человек Вы страстный и пристрастный, обуянный непомерной гордыней, которая
помешала Вам трезво оценить свой дар. Берясь за "Красное колесо", Вы
возомнили когда-то, что можете написать великую (или даже величайшую) книгу
о жизни людей, не проявляя к ним, живущим вокруг Вас, реального интереса.
Получилась, говоря словами одного забытого ныне поэта, "вещь не столько
великая, сколько великоватая". А что до истины, то ею никто не владеет, но
человек, уверенный, что овладел истиной, находится дальше от нее, чем тот,
кто в себе сомневается".
Вот и все.
В конце напомню еще раз призыв Солженицына "не говорить того, что не
думаешь, но уж: ни шепотом, ни голосом, ни поднятием руки, ни опусканием
шара, ни поддельной улыбкой, ни присутствием, ни вставанием, ни
аплодисментами". Вот и не будем говорить того, что не думаем, ни так, ни
сяк. Но что думаем, скажем.
Хотя и сейчас кое-кому это очень не понравится.
P.S. Я долго работал над этой книгой. Писал ее, переписывал, откладывал
на неопределенное время и опять за нее принимался. Сам себя проверял, не
перегибаю ли палку, не поддаюсь ли заведомо несправедливому чувству. А
поставив точку, вдруг усомнился, не ломлюсь ли в открытую дверь. Оказалось,
что, как только стал ломиться, дверь тут же захлопнулась. Два журнала, один
очень известный и второй известный не очень, за мою книгу сперва ухватились,
а потом отступили. В очень известном побоялись, что книга произведет раскол
в стане читателей, в малоизвестном, рискуя остаться в пределах малой
известности, испугались сами не не зная чего. Хотя имели шанс увеличить
тираж. Их реакция и неуклюжие извинения убедили меня в том, что избранная
мною тема еще не устарела. Имя Солженицына все еще одним людям внушает
почтительный трепет, другим мистический страх. Правду о нем раньше нельзя
было говорить по одной причине, а теперь по другой, но мало отличимой от
первой. И с похожими последствиями. Противники Солженицына когда-то за
защиту его исключили меня из Союза писателей и запрещали мои книги в
Советском Союзе. Сторонники Солженицына за пародию на него запрещали мою
книгу на Западе, а в России меня проклинали. Не противники и не сторонники,
а осторожные печатать меня раньше боялись и теперь опасаются. Это все
укрепляет меня в убеждении, что жить не по лжи трудно.
Но надо.
Но бесполезно.