Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Лебедев А.А.. Чаадаев -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
а страница во всемирной истории. Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас не заметили бы. Некогда великий человек, -- замечает Чаадаев, вспоминая о Петре I, -- захотел просветить нас, и для того, чтобы приохотить нас к образованию, он кинул нам плащ цивилизации; мы подняли плащ, но не дотронулись до просвещения. В другой раз, -- говорит Чаадаев, обращаясь к воспоминаниям о днях "александровской весны", -- другой великий государь, приобщая нас к своему славному предназначению, провел нас победоносно с одного конца Европы на другой; вернувшись из этого триумфального шествия через просвещеннейшие страны мира, мы принесли с собою лишь идеи и стремления, плодом которых было громадное несчастье, отбросившее нас на полвека назад. В нашей крови есть, -- говорит Чаадаев, -- нечто, враждебное всякому истинному прогрессу. И в общем, мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять; ныне же мы, во всяком случае, составляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования. Разумеется, в этом повинен отчасти неисповедимый рок, но, как и во всем, что совершается в нравственном мире, -- замечает Чаадаев, -- здесь виноват отчасти и сам человек". Как же быть? Собственно говоря, для России, для страны в целом Чаадаев никакого выхода не видит. Да и не берется его отыскивать -- ведь действие "неисповедимого рока" предугадать нельзя. Но выход для отдельного русского человека, для частного человека тут, по его мнению, все-таки остается, И вот здесь Чаадаев переходит к своей религиозной утопии. Если Россия не может уже "переиграть свою историю", то отдельный человек может все-таки в какой-то хотя бы мере стать творцом своей собственной частной опять-таки истории. Для этого же есть только один путь -- духовное сближение с Западом, с той общей для всего Запада идеей, которая полнее всего, по мнению Чаадаева, и выражается именно в католицизме. Таким путем в конце концов и отдельный человек в меру сил своих будет до известной степени содействовать "исправлению" общего исторического процесса, столь безжалостно поступившего с Россией... "...Теперь, -- говорит Чаадаев, -- каждому важно знать, какое место отведено ему в общем призвании христиан, т. е. какие средства он может найти в самом себе и вокруг себя, чтобы содействовать достижению цели, поставленной всему человечеству". "Царства божьи внутри нас" составят в своей совокупности некое грандиозное здание, некий колоссальный общий духовный храм всечеловеческого единства. А поскольку, как считает Чаадаев, "вся история новейшего общества совершается на почве мнений" и интересы всегда следуют за идеями, а не предшествуют им, постольку в итоге -- когда-то, пусть и в очень отдаленном будущем, -- человечество и со стороны физических, материальных условий своего существования придет к некоей общности, превратится в одну единую семью. Вот идеал, который теперь противопоставляет Чаадаев ненавистной ему российской действительности. "В картине, открывающейся моим глазам с этой высоты, -- говорит Чаадаев, -- все мое утешение, и сладкая вера в будущее счастье человечества, она служит мне убежищем, когда, удрученный жалкой действительностью, которая меня окружает, я чувствую потребность подышать более чистым воздухом, взглянуть на более ясное небо". И Чаадаев весьма последовательно проводит свою религиозную идею, обращаясь с ней теперь уже к мировой истории. Даже кровопролития, совершаемые во имя тех или иных религиозных принципов, представляются ему не только неизбежными, но и прямо даже благодатными с точки зрения прогресса. "Пусть, -- заявляет он, -- поверхностная философия вопиет, сколько хочет, по поводу религиозных войн и костров, зажженных нетерпимостью, -- мы можем только завидовать доле народов, создавших себе в борьбе мнений, в кровавых битвах за дело истины, целый мир идей, которого мы даже представить себе не можем..." В последующих письмах Чаадаев весьма радикально и вполне последовательно с точки зрения принятого им принципа расправляется, обращаясь уже к истории человеческой культуры, и с языческой античностью и с Возрождением. "Поверьте мне, -- говорит он, -- наступит время, когда своего рода возврат к язычеству, происшедший в пятнадцатом веке и очень неправильно названный возрождением наук, будет возбуждать в новых народах лишь такое воспоминание, какое сохраняет человек, вернувшийся на путь добра, о каком-нибудь сумасбродном и преступном увлечении своей юности". Только средневековью Чаадаев поет гимны как эпохе почти уже безраздельного владычества христианской доктрины в Европе, как некоему прообразу грядущею духовного единства всего человечества. Так меркнет, выцветает, сереет весь духовный облик человечества, на которое Чаадаев теперь глядит сквозь "магический кристалл" своего религиозного идеала. Внешняя парадоксальность, и внутренняя последовательность, и полная неизбежность подобной метаморфозы заключаются как раз в том, что никакого обогащения духовного мира этот идеал Чаадаеву в данном случае принести и не мог, это была не хрустальная призма, с причудливой произвольностью расцвечивающая тягостное однообразие видимого мира, а серые шоры, безжалостно суживающие кругозор и искажающие картину многоцветного и многомерного бытия. Не столь задолго до появления "Философического письма", в двадцатых годах прошлого века, в России распространилось сочинение уже упоминавшегося выше философа-мистика Штиллинга. Автор дал ему название "Der graue Mann" -- "Серый человек". От имени этого мистического героя автор сочинения поучал своих читателей и обращал их "на путь истинный", пугал смертью и страшным загробным возмездием за грехи земные. Вполне возможно, что молодой Печерин, уже тянувшийся к мистицизму, но еще отшатывающийся от него, как от какой-то сладкой отравы, имел в виду штиллинговский образ, говоря о "Сером Карлике", который тогда уже начал захаживать к нему, и о том, что серый цвет -- это "цвет мистицизма". Чаадаевский религиозный идеал также аскетизировал его взгляды на жизнь, оскопляя его представление о реальном бытии, уводя живой мятеж естественного протеста на путь своеобразного отшельнического высокомерия утонченной духовной аскезы. Таков, подводя итоги, был основной смысл и главное содержание того самого первого "Философического письма", по поводу которого тогдашние русские власти обрушили на Чаадаева столь дикие кары. Да и значительная часть того самого "общества", которая еще совсем недавно смотрела Чаадаеву в рот, с благоговением ловя каждое его слово, всячески заискивала его внимания, теперь с презрительным негодованием отвернулась от него. Правда, не столь уже надолго. В чем же все-таки тут было дело? Ведь никаких революционных идеалов, никаких радикальных программ "письмо" чаадаевское, как видим, не содержало. Это была критика тогдашней русской действительности с позиций некоего религиозно-этического идеала, достаточно притом абстрактного. Это была проповедь отказа от форм политической борьбы, всегда наиболее опасной для власть имущих и вызывающей вследствие этого наиболее решительную реакцию с их стороны. Более того, в условиях николаевской реакции, этого, по меткому выражению А. В. Луначарского, "длящегося преступления", когда значительная часть русского образованного общества и без того уже была склонна отойти от всяких "житейских треволнений" в какую-нибудь мистическую или полумистическую аркадию, была склонна "утешиться" в религии, едва ли не любого образца и в итоге таким идейно "элегантным" образом смириться, наконец, с гнусностью существующего режима, когда именно религия все в большей и в большей мере многим и многим начинала казаться достаточно респектабельной формой идейного ренегатства, "Письмо" Чаадаева могло бы сыграть и вполне отрицательную с точки зрения общественного прогресса роль. Ведь даже и солнечный Пушкин тогда уже изнемогал, скорыми шагами приближаясь к своей гибели, которая, по словам все того же чуткого Луначарского, была своеобразным "полусамоубийством". Общественное настроение политической "усталости" захватывало все большие и все более и более социально ценные слои и группы тогдашнего русского мыслящего общества. Общественный индифферентизм становился социальной эпидемией среди наиболее передовой и наиболее мыслящей части русских людей. Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружилась голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспаривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие, мне дороги права; Иная, лучшая, потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа -- Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. Вот счастье! вот права... Это стихотворение было написано Пушкиным в том же году, когда в печати появилось "Философическое письмо" Чаадаева, Конечно, в этих стихах есть и уже традиционное, как помним, для Пушкина отталкивание от всяческого политического репетиловства, с его "журнальными замыслами" и морочаньем олухов, с его "радикальной" "словесностью" и т. д. Тут есть отказ от всякого рода политического обывательства. Но есть тут, несомненно, и отшатывание от всякой вообще политики, уравнивание любой политической активности с некоей жизненной суетой. Есть тут и "уход в себя" -- то есть в утопию "внутренней свободы" собственного "я". В такой негативной форме теперь суммировалось и пушкинское прощание с декабризмом и пушкинский отказ от иллюзий "просвещения" Николая I до уровня великого Петра. Так писал тогда Пушкин. И конечно, на почву такого общественного "настроения" искренний, энергический призыв Чаадаева мог пасть семенем, обещающим достаточно пышные всходы. Сам Пушкин был тогда беспредельно одинок. Власти его боялись, не верили ему и держали "при себе", боясь отпустить на "волю". Только еще начинавшая поднимать голову молодая Россия не могла забыть ему царистских стихов, подозревала в политическом и идейном отступничестве. Белинский открыто говорил, что пушкинский гений мертв. "Великим гением" казался тогда Кукольник и даже кое-кому Булгарин. "Уход в себя" был тяжко скомпрометирован очевидной, во всяком случае для Пушкина, внутренней изменой его земной "мадонны". "Обратитесь с воплем к небу, -- спешил посоветовать ему Чаадаев, -- оно ответит вам!" Пример великого Мицкевича, в последний период своей драматической жизни "поднявшегося" к самому экзальтированному католическому мистицизму, был перед глазами. Какое-то невероятно точное чувство социального, нравственного и эстетического такта удержало тогда Пушкина от страшной для каждого гения встречи с "серым карликом". Пушкин простился с жизнью знаменитым "Памятником", в котором, утверждая единство своего творчества и своей личности с воистину потрясающей ум и душу силой, навсегда утвердил себя как певца "вольности" и, отмахнувшись от мнений суетных современников, заявил, что его стихи столь же бессмертны, сколь бессмертна может быть лишь поэзия вообще. "Памятник" Пушкина -- уникальный пример идейного и гражданского героизма великого человека, вставшего в последнем своем смертном уже усилии во весь свой гигантский рост, срывая с себя чугунные лохмотья и позорные вериги гнилого безвременья, и поднявшего в этом титаническом жесте вместе с собой и свою эпоху на высоту, которую даже и представить тогда себе не могли ни недалекие почитатели общепризнанных авторитетов, ни, кстати сказать, гордые одиночки, утешавшие себя во Христе. Но это был Пушкин. А вообще-то в том безвременье, которое засасывало и оглупляло тогда и самых даже передовых людей, в период, когда былые идеалы рухнули, а новым неоткуда было пока еще и взяться, за хрустальную соломинку интеллектуальнейшего чаадаевского мистицизма могли бы ухватиться многие. Так почему же все-таки царизм с такой яростью обрушился на Чаадаева за его "Письмо"? Конечно, какую-то роль в столь суровой оценке властями чаадаевского выступления сыграло обращение Чаадаева к католической религии. "Православие, -- писал Луначарский, -- при всей грубости своих догматических форм, если сравнить их с утонченной прочной католической теорией и острым духом рационалистической критики протестантизма, тем не менее сумело сыграть некоторую положительную роль в пользу господствующих классов России не только в качестве основной формы идеологического обмана некультурных масс, но даже в смысле своеобразного "ослиного моста" 1 для потребности самого изощренного оппортунизма людей высокой культуры, желающих найти примирение с действительностью... 1 В данном случае -- своего рода "среднего логического звена", промежуточной стадии. Самым приятным для господствующих классов должно было явиться то, что оно, в сущности, не требовало никаких реальных реформ, вовсе не желало найти какого бы то ни было подлинного отражения в действительности, за исключением таких пустяков, как милостыня, пожертвования, монастыри и т. д. Все в жизни могло и должно было оставаться по-прежнему: православный царь, православные жандармы, православные помещики..." Как бы то ни было, заключает свою мысль Луначарский, "...но это хитрое в своей наивности построение правды небесной, которое оправдывает все неправды земные и даже слегка реально смягчает их (больше на словах, а иной раз "делами милосердия"), могло служить формой примирения с действительностью для проснувшихся к острой критике умов, для сердец, начавших содрогаться при виде социального зла, которым, однако, впоследствии понадобилось парализовать это содрогание или так или иначе умерить его, чтобы оно не привело к фатальному столкновению с господствующей силой. Если, -- добавляет Луначарский, -- мы возьмем, к примеру, три стадии подобного использования религии в русской литературе и выберем для этого Гоголя, Достоевского и Толстого, то мы получим такую градацию". Но что касается Чаадаева, то можно, пожалуй, даже сказать, что сама религия занимала в его идее духовного пересоздания мира подчиненное место. До известной степени ему было все равно, с какой именно религией он в данном случае имеет дело, и этот странный на первый взгляд религиозный индифферентизм у религиозного философа был очень характерной чертой чаадаевского миропонимания в последний период его деятельности. Во время написания своих "Философических писем" Чаадаев следующим образом высказывается на этот счет, обращаясь к тому же Пушкину и уговаривая Пушкина примкнуть к его, Чаадаева, взглядам на мир: "...Смутное сознание говорит мне, -- пишет Чаадаев, -- что скоро придет человек, имеющий принести нам истину времени. Быть может, на первых порах это будет нечто, подобное той политической религии, которую в настоящее время проповедует С.-Симон в Париже, или тому католицизму нового рода, который несколько смелых священников пытаются поставить на место прежнего, освященного временем. Почему бы и не так? Не все ли равно, -- заявляет Чаадаев с совершенной уже откровенностью, -- так или иначе будет пущено в ход движение, имеющее завершить судьбы рода человеческого?" С точки зрения ортодоксально-религиозного мышления подобное высказывание отзывается и некоторым даже цинизмом. Во всяком случае, как видим, царизму был прямой резон защищать "свое" православие и обороняться от того западнического чаадаевского католицизма, с которым тот выступил в "Философическом письме". Следует вспомнить в этом случае и то, что как раз в тот момент русское самодержавие пришло к идеологическому отождествлению своего собственного принципа с принципом православной религиозности в известном триединстве уваровского лозунга: "Православие, самодержавие и народность". Но главное, конечно, заключалось все-таки не в инаковерии Чаадаева. Что же прежде всего возмутило в этом "Письме" и двор и тогдашнее русское "околодворье"? Что прежде всего инкриминировалось современниками Чаадаеву как автору "Письма"? Обратимся к свидетельствам самих современников. Известный тогдашний охранитель и "патриот" немец Вигель писал, донося по начальству, что в означенном "Письме" "многочисленнейший народ в мире, в течение веков существовавший, препрославленной, к коему, по уверению автора статьи, он сам принадлежит, поруган им, унижен до невероятности". Единомышленник Вигеля, некто Татищев, негодовал по поводу "Письма" вследствие того, что "под прикрытием проповеди в пользу папизма автор излил на свое собственное отечество такую ужасную ненависть, что она могла быть внушаема ему только адскими силами". Позднее друзья H. M. Языкова, успевшего к тому времени докатиться уже до вполне мракобесного охранительства, скрыли от широкой общественности такого рода стихотворный пасквиль его на Чаадаева: Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна! Ее предания святые Ты ненавидишь все сполна. Ты их отрекся малодушно, Ты лобызаешь туфлю Пап, -- Почтенных предков сын ослушной, Всего чужого гордый раб! Свое ты все презрел и выдал. Но ты еще не сокрушен; Но ты стоишь, плешивый идол Строптивых душ и слабых жен! И т. д. А в послании к К. С. Аксакову тот же Языков изъяснялся по поводу аксаковской симпатии к Чаадаеву и по поводу самого Чаадаева таким образом: Дай руку мне. Но ту же руку Ты дружелюбно подаешь Тому, кто гордую науку И торжествующую ложь Глубокомысленно становит Превыше истины святой, Тому, кто нашу Русь злословит И ненавидит всей душой. И кто неметчине лукавой Передался. -- И вслед за ней, За госпожою величавой Идет -- блистательный лакей... И православную царицу И матерь русских городов Сменять на пышную блудницу. На вавилонскую готов! Так встретила чаадаевское письмо и так оценила его охранительная, но не официальная Россия того времени. К этому хору присоединил свой голос и Денис Давыдов, патриотизм которого к тому времени также успел претерпеть эволюцию немалого исторического значения: бравый герой 1812 года теперь похвалялся уже в великосветских салонах своим участием в подавлении польского восстания. Чаадаев теперь вызывал в Давыдове какое-то разлитие желчи: ...и вот В кипет совещанья, Утопист, идеолог, Президент собранья, Старых барынь духовник, Маленький аббатик, Что в гостиных бить привык В маленький набатик. Все кричат ему привет С оханьем и писком, А он важно им в ответ: "Dominis vobiscum". А вот как откликнула

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору