Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Тайрд-Боффин. Преподаватель симметрии -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -
---------------- Не знаю, сколько прошло дней... наверное, сколько поклонников. Начали мы в воскресенье, это точно. То ли поклонники стали реже, то ли дни длиннее. Только вдруг мне приснился роман. Его новое окончание. Вариант. Будто мой герой перед тем, как пойти "на дело", когда он раздает долги и гасит квитанции, а потом тщательнейше моется, бреется, одевается, подвязывает свои гранаты... Так вот, перед самым банкетом он отдает еще один долг: идет проститься с единственным человеком на Земле, которому он небезразличен, естественно, к преданной ему женщине (вы догадываетесь, что мой одинокий мститель, кажущийся себе бесчувственным, втайне очень сентиментален, что, впрочем, не противоречит). Он разыгрывает перед ней сцену расставания навсегда, говорит о своем бессердечии, что он не вправе и т. п" и, побежденная честностью и убедительностью его доводов, она наконец верит ему, что это -- все, что -- конец, и, несчастная, отпускает его. И вот, когда он не взорвался, когда он выкинул эти перегоревшие свои лампочки в черный провал океана, он оказывается и на самом деле совсем один. Ему -- некуда: даже дома теперь у него нет, он его продал, а деньги раздал; даже денег у него нет -- зачем бы они ему после взрыва? Ему -- не к кому: у него нет родственников, и даже с единственной женщиной, терпевшей его, он расстался навсегда. У него окончательно нет души, но тело-то у него по-прежнему есть. И вот, пробродив ночь, продрогнув и изголодавшись, он обнаруживает себя стоящим у порога покинутой женщины и не решается дернуть звонок... как тут дверь отворяется сама. Она ничуть не удивлена, что-он вернулся. Она его ждала. Ужин еще теплый... Мне казалось, что я возвращаюсь за рукописью. Сколько же времени прошло? Три дня? Три года?.. Мне будто огнем в лицо полыхнуло, я покрылся испариной. Это был не стыд, не боль, не страх, не совесть, не раскаяние... Это было... Нет слов для чувства непоправимости. "Дика!" -- вскрикнул я и побежал. Замок не попадал в ключ, дверь отворялась не в ту сторону... Дики не было. Все было аккуратно и пусто. Пустее, чем когда Дики просто не бывало дома. Не было и попугая. Клетка была пуста, вот в чем дело. Три дня? Три года?.. Я нашарил на столе записку; шторы были задернуты, и было не разглядеть. Выключатель не находил руку... наконец -- свет. Записка с руками ходила ходуном, строка промахивалась мимо взгляда. Я положил ее обратно на стол, на то же точно место, где она лежала, и, упершись в край руками, сумел наконец прочесть: "Жако улетел. Я побежала искать. Каша на плите. Целую. Э." Мне должно было стать легче, но не стало. "Три дня? Три года?.."--все бормотал я, кружа по комнате. Я задел стопку, и книги посыпались на меня. Они сыпались и сыпались, как крупа. "Каша!" -- сообразил я и, ликуя, бросился к плите. Каша была еще теплой! Она не могла быть теплой ни три года, ни три дня. Время стремительно сокращалось, как живое, как сердце. Казалось, мне должно было стать легче от этого. И опять не стало. Время сжалось окончательно, до сегодня, до этого мгновения, до точки, и остановилось, как сердце. Игла, еще тоньше мгновения, пронзила его, как время. Я прикрыл глаза, и мне почему-то пригрезился стул, как он стоял в ту нашу первую ночь, со сложенной, будто у покойника, одеждой. В испуге я открыл глаза -- стул был пуст. И сердце по-прежнему не билось. Я так и вбежал в зоопарк, с остановившимся сердцем. Почему в зоопарк? Не знаю, как и объяснить. Я был уверен, что она там, и все. Это потом я все довообразил... Как она ждала меня, ждала... как забыла запереть клетку... как ей стало душно и она распахнула окно... как она внезапно и со всей бесповоротностью прозрения поняла, что я ушел и не вернусь, поняла потому, что Жако улетел... как она бросилась за Жако, как за мной... как она металась по улицам, крича: "Жако1 Жако! Вы не видели Жако?.." Что дальше? внезапный автомобиль? трамвай?! "Нет! нет!!" -- кричал я на бегу. Догадка моя была настолько внезапной, что сомнения у меня не оставалось, как и у нее, когда она, отчаявшись, догадалась: конечно, он улетел к СВОИМ! Куда еще?.. Она бежала, радостная, окрыленная, задыхаясь от счастья, что он там, в зоопарке, где же еще!.. Она в сотый раз прочесывала зоопарк -- о, эта перенаселенная пустыня, где нет Жако! "Милый! милый... вернись!" -- звала она. А его все больше и больше не было. Дура! какая же ты дура. Дика!.. Его нельзя найти -- он может только вернуться. Он обязательно вернется! он уже летит домой... Дика! это я! я за тобой... где ты? Я в сотый раз прочесывал зоопарк -- Дики не было. Как вдруг толпа, редкая такая толпа в том краю, где серны, а за ними обезьянник... Я -- туда. Наверное, она, дура, прежде всего побежала к попугаям. Там, конечно же, не было никакого Жако. Вернее, их были сотни, но ни один не откликнулся на призыв, а то и все разом... А уже в это время по зоопарку вдруг панически забегали сотрудники с сачками, баграми, как на пожаре... Не иначе, как моего Жако ловят, подумала безумная Дика и... за ними. Толпа безмолвно расступилась передо мною. Курил равнодушный врач в белом халате. А рядом стояла сотрудница -- в сером, с безутешной обезьянкой на руках. На носилках лежала... Нет! Никогда! Что вы! Да вы с ума сошли... Дика! очнись! это я!.. это я... Она побежала за этими, с сачками и баграми... Ее никто не задержал: то ли не до того им в такую минуту было, то ли за свою или новенькую в панике приняли, не разобрали. Навстречу с визгом неслась обезьянка -- молоденький шимпанзе, собственно говоря, ребенок. Ручной, заласканный... Почему он выбрал именно ее?! Она так хотела ребенка. Он так хотел спастись. Кто бы его еще спас?.. Все только шарахнулись от него врассыпную, как от зачумленного или прокаженного, потому что знали, в чем дело. Дика не знала. Да если бы и знала... Разве бы она отскочила в сторону от того, кто, такой малыш, с таким визгом и ужасом, несся именно к ней навстречу -- за помощью, за спасением!.. В последний момент он подпрыгнул, шимпанзенок, и -- полетел, как ядро, совершив рекордный прыжок навстречу Дике, а она не видела, как вослед ему, вытянувшись в невидимую серую нитку, летела, тоже по воздуху... Дика, как вратарь, приняла этот живой мяч. Обезьянка, всхлипывая и подвывая, обвила ее шею, прижалась к ней, неправдоподобно дрожа... А серая, невидимая -- недолетела и шлепнулась к ее ногам с каким-то серым, голым звуком... и -- обвилась. А обезьянка все плакала, все прижималась, все целовала Дику. И это была последняя ласка на этой Земле. ...Ваноски смолк. По лицу его катились слезы. Именно катились -- я никогда еще такого не видел. Ровно и сплошь. Он их не утирал. Не знаю, отчего я на него так злился? Я хотел ему даже сказать, что уже читал это, причем у него же. Хотел, но все-таки не мог. -- Вот вы мне уже и не верите...-- вздохнул Ваноски.-- А мне все равно. Мне бы уж поскорее. Она меня там ждет. Подзадержался я. Ну, ничего. Здесь она ждала меня дольше. Вам хотелось бы знать, как на самом деле? А я не помню, что я написал, а что прожил. Да я и не понимал никогда, почему это отдельно. Я думаю, что все именно так и было, потому что я на этот раз только рассказывал, как помню, ничего не сочинял. Может быть, вы правы, и я -- писатель... Несчастное существо! Все думают, что самое трудное выдумать, что писать... Нет, самое трудное -- выдумать того, кто пишет. Все, кого мы читаем и чтим, сумели выдумать из себя того, кто писал за них. А кто тогда они сами, помимо того, кто пишет? Страшно представить себе это одиночество. Счастливы только другие люди: они трудятся, любят, рожают, умирают. Эти и умереть не могут. Они на это не способны. Они, как актеры, только играют всю жизнь одну роль: самих себя. Для других. Их жизнь им не принадлежит. Это рабы людей, рабы любящих их. Они не умеют любить, как монахи не умеют верить. Если любить и верить, то зачем писать или молиться? Обнимешь живую женщину -- а это образ, потянешься к Вогу -- а это слова, припадешь к земле -- а это родина. И земля выпихнет тебя из себя, великого, наружу, как памятник, как мощи, чтобы не в земле, а на родине ты торчал, так и не погребенный... Я всегда мечтал только об одном: бросить писать, начать жить. О, я уже мог! и тогда бы я больше ни строчки не написал. С великим удовольствием, к превеликому счастью. Я уже почти любил! -- судьба отняла. Мы уже шли из-под венца, когда она наступила на эту невидимую, серую... а шел дождь, и мы бежали, взявшись за руки, смеясь, от мэрии к автомобилю... она запнулась о подол своего подвенечного, потеряла туфлю... и прямо голой пяткой на голый провод!.. Выл! у меня все время был выход -- любить. Я мог победить этого, с портфелем и фотографией, как в сказке: только любовью. Да прогони я его сразу или не придай значения этой подделке... ведь это же была подделка! А я подделал под нее жизнь свою!.. Да кабы только свою... Да будь я подлец, брось Дику, а хоть француженку, хоть голландку, зато полюби... так нет же -- никого! А ведь парикмахершу, уж точно, полюбить было можно... Но я ведь ОДНУ любил, эту бумажную Елену. Мне и сон такой был. После гибели Дики я сжег роман и не выходил из дому. Еду мне кто-то приносил. Может, даже парикмахерша. Но женщин я не помню ни одной. И через год мне снится, будто я лечу над нарисованной страной, вроде Греции, вроде графики Пи-кассо на античные темы, только как-то еще условнее и пародийнее. Там, внизу подо мною, царит какая-то вакхическая идиллия: овцы, козы, пастухи, пастушки... и все заняты только любовью. Они тоже бумажные, как детские, вырезанные из тетрадки в клеточку куклы. Именно что сон был -- на бумаге в клеточку... Зрелище их бумажной любви меня сначала смешит, потом забавляет, а потом и увлекает: я ощущаю себя таким же бумажным, но и таким же способным, как они,-- лечу, выискивая себе подругу, а они все уже заняты. Способность моя растет, а подруги все нет. Наконец -- есть. Я снижаюсь; она уже видит меня, раскрывает навстречу объятия; я пикирую на нее... и тут становлюсь собой, не бумажным, а живым и -- прорываю этот листок из школьной тетрадки. В тот день я впервые вышел в город. Я бродил бесцельно и долго и снова заглядывал в лица, но уже не в поисках мифической Елены, не отделяя женщин от мужчин,-- просто в лица людей: какие они и кто это, люди?.. Я заходил в парки, кафе и магазины -- и выходил, не посидев, не закусив, ничего не купив. Я устал и решил вернуться домой. И тут обнаружил, что уже не шагаю, а стою, стою перед витриной, смотрю тупо на двух манекенов, мужского и женского, протянувших друг к другу руки и будто шагнувших навстречу, чтобы обняться наконец, но что-то им мешало: мое ли отражение между? И тогда, сквозь витрину, между манекенами, внутри магазина, я увидел ее, Елену с фотографии. Потому что на этот раз все было в точь: как я мог не видеть этого магазина раньше? Я же тысячу раз проходил это место в той жизни, когда искал! Он был новенький, магазин, только что отстроенный, за год, что меня не было на улице... Я прикинул: как раз семь лет прошло. И пока я стоял в оцепенении, медленно ворочая в мозгу, эти простые соображения, Елена вышла из стеклянных дверей, одетая, как на фотографии, с сумкой, как на фотографии... взглянула на меня, как на фотографии, бездушно, как на вещь, и прошла мимо. Я же продолжал стоять, как вкопанный. И тут увидел в витрине то свое, ужасное лицо с фотографии, когда вместо волос -- змеи. Я закричал и бросился за нею -- убить. Убить, впрочем, не то слово: я был уверен, что порву ее на клочки, как фотографию, настолько был убежден, что она -- бумажная. Это и убийством бы не было--так, клочки на асфальте. ЕЕ--не было. Как сквозь землю. Порвать -- ладно. И это еще не был конец. Когда она исчезла, а я так и не поймал ее, то понял, что в очередной раз принял искус этого, с портфелем, что на самом деле я должен был схватить ее и не отпускать, приговорить себя к ней и полюбить -- наконец и до самого смертного конца. Что это был мой последний шанс возродить судьбу. Что я и его пропустил. О, как же я был всю жизнь слеп: волны, зеркала, бумага, фотографии... И тогда я снова пустился в ее поиски, хотя уже точно знал, что они обречены, я писал новый роман, он назывался "Сожженный роман". Роман, в котором люди не сказали ни слова. Нет, вы его тоже не могли читать, по той же причине... Не знаю, что вы там у меня читали,-- я всю свою жизнь только эти два романа и писал, да так и не написал оба, да, по сути, это, может быть, на самом деле, роман один и был, а не два. Там герой возвращается к своей первой любви и к первому заброшенному роману... Там, оказывается, у него вырос сын, взрослый мальчик, но он глухонемой. А мать молчит с ним вместе из солидарности, вот уже четырнадцать лет. Герой снова поселяется у них и дописывает свой самый первый роман в этой воплотившейся немоте. В этом романе он... ...Я думаю, что Ваноски досказал свой роман до конца -- он меня уже не видел. Я тихо выскользнул из его конуры. Боже! как хороша жизнь! Как сладко пахнет бензином городская запыленная сирень... Зачем ему успех, деньги, слава? Зачем все у тех, кому этого не то что УЖЕ, а вообще НЕ надо? Зачем мне молодость, а у меня ничего этого нет? И тут во мне всплыли слова Ваноски, которые он сказал, когда я его так не любил, что даже уже и не слушал: -- А все равно, он -- не победил меня. Теперь-то уж точно. Он только в этой жизни победил меня, а в ТОЙ ему меня не победить. ТАМ я сильнее, там со мною моя Дика... И я понял, за что невзлюбил его -- за эту его Ди-ку. За то, что она -- его, а не моя. Зачем мне без нее моя молодость?.. О -- ЦИФРА ИЛИ БУКВА? (Из книги У. Ваноски "Муха на корабле") -- Ты что, с Луны свалился? И он отвечал: -- Да. Его "да" звучало спокойно, без вызова. Смех, следовавший за ответом, больше не задевал его; он был бы рад этому обстоятельству, если бы отметил его. Но он не отмечал, а даже чуть смущался, что не до конца оправдывает их ожидания. А они от этого ржали почему-то не меньше, даже больше, чем всегда. Это его настораживало -- он чуть дольше смотрел с круглым удивлением на приближающуюся и колеблющуюся поверхность чужого лица: на бугры щек и лбов, провалы глаз, щели в зубах,-- и эта не' которая кривозеркальность лиц напоминала ему иную поверхность, иной ландшафт -- он вспоминал тогда, куда только что шел, и, извинившись, шел дальше вниз по Сандэй-стрит, туда, где она незаметно кончалась, переходя в выцветший луг, где замирал, отстав, смех над ним, начинали свой стрекот невидимые насекомые и неровно летали одинаковые бабочки. В небе плавал дирижабле, новинка, к которой на другой же день привыкли. Солнце за день нагрело луг, и от травы исходил вялый жар. За лугом ему было уже рукой подать... там, где паслась коричневая корова... Он шел, как по мелкой воде, высоко поднимая ноги и осторожно опуская их в неподвижный жар, запах и стрекот -- жмурился от удо' вольствия. У него было неплохое настроение: ему было что сегодня рассказать и даже показать доктору Давину. Он нес в руках велосипедный руль. Тони Бадивер, по прозвищу Гумми, появился в наших местах недавно -- его нашли на обочине Северного шоссе, в трех милях от Таунуса. Он был весь в ссадинах и кровоподтеках, без сознания. Золотарь Самуэльсен, подобравший его, решил, что тот вусмерть пьян, и, из чувства товарищества, доставил его в участок. От тряски в транспорте Самуэльсена пострадавший ожил и в дороге бредил, что его избил какой-то брат Гом-Лао-Шань за то, что он заступился за певичку Тиенг. В участке, однако, быстро во всем разобрались, заперев Самуэльсена за эти показания в соседнюю камеру; доставленный же мог быть не кто иной, как Тони Бадивер, решили они, прочитав на внутренней стороне полы его мышастой мягонькой курточки вышитое красными нитками (прямыми крупными стежками) именно это имя. Всех поставило в тупик, что спиртным от доставленного Бадивера не пахло. Вызвали фельдшера. Он пустил кровь. -- Ничего серьезного. Дайте ему как следует выспаться. Успеете допросить...-- Фельдшер недолюбливал полицейских и стыдился своей службы в полиции. Он мечтал о работе в клинике доктора Давина. Это было, впрочем, его дело. Доставленный Бадивер (если это был он) проспал вечер, ночь, утро, и дежурный Смогс, заглядывая к нему в глазок, каждый раз повторял свою любимую шутку: -- Спит, как убийца. Явление Бадивера заинтересовало участок. И когда доставленный-Бадивер-если-это-был-он перевернулся наконец на другой бок, то сержант Капс, сменивший капрала Смайльса, сменившего дежурного Смогса (а Смогс и Смайльс все не шли домой, ждали, чем дело кончится, что было редким, если не единственным случаем в их практике,-- они не уходили и стояли рядом с Капсом, когда тот, заглянув в глазок, увидел, что вышеупомянутый Бадивер перевернулся на другой бок...), то Капс так громко сказал "О!", а оттолкнувший Смогса, оттолкнувшего Капса, Смайльс, чтобы приникнуть, в свою очередь, к глазку, еще громче сказал: "Ого!"--доставленный-Вадивер если-это-был-он открыл глаза. И тут же дверь залязгала, и они втроем ввалились в камеру. За ними, заслонив дверь, пробрались и все остальные бывшие в дежурке. Бадивер-если-это-был-он сел на нарах и уставился на вошедших с круглым удивлением. -- Бадивер! -- тоном, не оставляющим сомнений, сказал Капс, ткнув толстым пальцем в грудь Вадиве-ра.-- Не отступайтесь! -- Мы все знаем! -- заявил инспектор Глуме. Он имел в виду поступивший третьего дня сыскной лист убийцы, фотография которого разительно расходилась со словесным портретом.-- Мы все знаем,-- логично заявил Глуме, потому что Бадивер не походил ни на тот портрет, ни на другой. -- Задержанный, встать! -- заорал за спиной столпившихся лейтенант Гомс. Он был крошечного роста, ничего не видел за спинами и тоже хотел посмотреть. От обилия впечатлений подозреваемый-в-том-что-он-Бадивер заерзал на нарах, сморщился, и тут лицо его стало последовательно складываться в такие уморительные, взаимоисключающие одна другую гримасы, в то же время в них было столько доброты и простодушия, что усмехнулся Смогс, улыбнулся Смайльс, рассмеялся Капс, расхохотался Гомс и даже Глуме скривился, как от зубной боли. Собственно с этого момента Тони-Бадивер-а-это-уже-скорее-всего-мог-быть-именно-он был окрещен Гумми, по сходству с игрушкой, как раз в то время вошедшей в моду в связи с ажиотажем вокруг бразильского каучука. (Игрушка изображала старого доброго шотландского пьяницу с трубкой в зубах, и когда вы вставляли пальцы в соответствующие дырочки в его затылке и пошевеливали ими, то старый пьянчуга подмигивал и хихикал.) Гумми -- так сразу окрестили Тони-уж-ни-какого-сомнения-Вадивера наши славные полицейские, известные на весь Таунус как быстрые на язык и медленные на расправу. Смущенный смехом Гумми-кто-же-это-еще-мог-быть потупился и покрутил кругленькими тупенькими ботиночками -- ножки его не достигали пола,-- и это почему-то так дополнило предыдущую гримасу, что на взр

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору