Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Вершинин Лев. Двое у подножиея Вечности -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
ветер, вскинутый Великим Шаманом... ...и перерубила его... ...только свистящие осколки запрыгали вдоль стен... ...и рухнул с коня Тэб-Тэнгри, раскинувшись на мерзлых плитах! И тихо сделалось в чертоге. Пала на колени Великая Мать, закрыв лицо рукавами, а Сульдэ-Война горделиво расправил плечи; рассмеялся зеленоглазый шакал, приближаясь к поверженному врагу... И закричал последним криком Великий Шаман, словно плевки, посылая проклятия тому, кто за Последним Порогом: - Проклят будь, Тэб-Хормуста! во веки веков проклят будь, лживый бог, слабый бог! проклят будь трижды!.. и пусть, прежде чем умру я, рухнет, иссохнув, дерево Галбурвас! Тихо, совсем тихо прозвучал сорванный голос - но громом грянуло меж зеркальных сводов жуткое проклятие, никем никогда не произносимое, - и там, в глубине чертога, вдруг треснуло нечто, хрустнуло, покачнув стены... ...словно у истоков Мира надломилось дерево Галбурвас... И подернулся лик Синевы сетью мельчайших морщин, и черная паутина затянула тяжкую завесу, с каждым мгновением становясь все гуще. На миг - не более! - отчетливо виден стал Творец Всего - и полон муки был его взгляд. Потянулись нити по зеркалам, коснулись руки зеленоглазого, оплели саблю-молнию и вырвали из ослабевших пальцев... и затрепетал в ужасе хан, но не было у него больше охранителя: по тропам мрачных владений своих мчался Сульдэ, прижав уши к затылку, и скулил от невыносимого ужаса - не волком, волчонком напуганным! - и от взвизгов его замерзали обрывки зари. И молвило нечто укрытое в середине паутины: - Ты сверх меры зол, зеленоглазый. Зол и слаб. Сги-нннь! И не стало Темугэ. Не стало вовсе. Как не было. А из-за полога Владыки Пределов донесся жалобный плач... Нечто же, изгнавшее Сульдэ, напугавшее Синеву, обволокло Великого Шамана, опутало нитями, нежно-нежно, и для него только одного различимо проник в уши вопрос: - Зачем же просить у младших, глупец? Гляди! Плетьми взметнулись полоски тьмы, ударили вхлест - и в ответ взвизгнула обожженная болью Синева: - Пощадите, старшие! Но кто старше Вечного Неба? - ...мы - те, кто ждал и дождался, - шелестит ответ. - Мы - сила... - Сила! - заискивая, поддакнула Синева. - Но... что я, пыль, могу дать? - Веру... - прошелестело негромко. И не стало сомнений. Истинно: нет силы без веры. - Я верю! - внятно произнес Великий Шаман. - И прошу справедливости. Которой нет у слабых... Услышав, обиженно всхлипнула Синева, но не посмела спорить. - Тогда дай руку! - уже не слабый шелест... уже рокот. Бестрепетно протянута ладонь; клочок тьмы коснулся пальцев, потек под рукав, впиваясь в кожу... - Ты не глуп, червяк. Лишь сила судит справедливо. Слушай же: мы научим тебя... - рокочет на много ладов, и не разделить голоса, не разорвать. А больше ничего не услышал Шаман; темная пелена опутала разум, и спустя миг зеркальные плиты разомкнулись под ногами... ...и Саин-бахши обмяк на кошме. Оборвались корчи; худенькое тело освобожденно распрямилось, и радостно вскрикнул Ульджай: - Отец! Но мутен, невидящ взгляд зеленоватых, наполненных старческой слезой глаз, и плавает в слезе слабая черная дымка. - Отееец! - Дай руку, сынок... - пробормотал в беспамятстве Саин-бахши. - ...Я научу тебя... СЛОВО О ТАВЛЕЙНОЙ ДОСКЕ И ВОЛОСЯНОЙ КЛЕТКЕ ...Нет обиды большей, чем смерть. Живешь, бывает, живешь, а вдруг - помер, и нет уже жизни, ни скверной, ни ладной. Никакой нет. Горько... Хотя и то верно, что не на что пенять, ибо никто ямы не избегнет и на все воля Господня... Воистину так, и всякий живот [жизнь (др.-рус.)] во власти Его; и так уж определено Им, что, родившись однажды, встретишь, как ни крути, свой последний час, и нет в том зла, и должно в срок уступить дорогу идущим вслед, и не кончается жизнь с разложением плоти. Иное болит: никому не ведомо время ухода, и не подстелить соломки, и не прозреть заране: в люльке ль тебя, еще младенцем, изведет порча, не дав даже и осмыслить путем, сколь красен мир, попусту поманивший тебя?.. в битве ли, когда чуждая сталь, обманув саблю твою, змеей чиркнет по виску и ослепит негаданной тьмой?.. или выпадет счастливейший жребий - и тихонько войдет косая в опочивальню, где лежишь, усталый и дряхлый, под образами в окружении почтительных отпрысков, старший из коих уже и сам в седине; пристойно и несуетно войдет она - наилучшая, жданная! - и поманит тебя неслышно... Но - так или этак - а не минует. Явится и заберет, не дав и надышаться напоследок, не оставив и мига проститься толком. Одного лишь не сумеет воспретить: встретить себя безбоязненно и отойти по-людски - и в этот-то для каждого страшный миг и проявится с ничем уже неопровержимой ясностью: кем ты был и кто есть, тварь ли животная - или высокое создание Божье?.. ...Ондрей-ключник помирал хорошо. Ясно отходил, некрикливо. Поначалу, как несчастье случилось, едва ль не полный день отлежал в беспамятстве, но ближе к вечеру приоткрыл-таки глаза, огляделся беспомощно, застонал - и вновь впал в забытье. А ночью очнулся от грохота грозового и поразился сначала: отчего ж ночь?.. а потом: откуда гроза средь зимы?.. и наконец: да что ж это со мною?! И тотчас вспомнилось: хрустит, прогибается под ногой обледенелая ступень, каблук соскальзывает, выводя тело вбок, и небо крутится, вставая дыбом, и поздно уже хвататься за воздух руками - не удержаться, никак не устоять... и удар спиною оземь! и свист в ушах! и бело-синий сполох перед глазами... А как кинулась на выручку дворня, как подняли, понесли, уложили - того не вспомнил и вспомнить не мог. Но, придя в себя, не ощутил ног и понял: все! не встать уже... отгулялся. Тут-то бы и время затужить: что ж за напасть? - в осадном-то городе да с крыльца сверзиться... глупей глупого смерть!.. но не было обиды. Даже и жаль себя вроде не было, словно со стороны на чужого глянул, да и боли никакой... одно лишь онемение в теле да непривычный тяжелый комок в хрипящей груди... да еще странная розовая дымка, затуманившая все вокруг. Сквозь кисею поймал взглядом лицо жены, скомканное немым криком, - и удивленно осознал: жалеет!.. и сам вдруг пожалел - ее! Ведь бил же, смертным боем бил, и не думал вовсе никогда, что рука тяжеловата, и не смирял размаха... да и вообще о ней, о жене законной, не думал с той поры, как уразумел: законным деткам не бывать. Бил, как суку последнюю... а она, вишь, плачет; выходит, любила? Попробовал улыбнуться, но только угол рта потянулся книзу, да еще некая искра мелькнула меж веками - и жена, заметив ее, робкую и совсем живую, взвыла в голос, прощая все разом и умоляя не уходить, извиняя и битье, и питье, и тяжкий нрав, и выблядков, сенными девками принесенных (у Ондрюхи-то, вишь, получалось, у самой - никак, после выкидыша, от мужниной ноги приключившегося...). И дворовые, не единожды поротые, к ногтю ключником прижатые, засопели сочувственно, ибо тоже уловили нечто Божье в дивно изменившемся лике отходящего и, уловив, не разумом небогатым, а самим нутром понимая: вот, на глазах, великое чудо вершится, нарождается в человеке человек на самом пороге исхода из суетного мира в лучший. И отец Феодосий зашептал молитву громче, одними лишь глазами указывая окружающим: пора! пришло время для таинств Господних, ибо сейчас отходить станет, - и дворня отшатнулась, пошла за двери, утягивая воющую ключничиху, и только Борис Микулич, кивнув попу (пожди, мол!), пригнулся к ложу. - Ондрюха... Позвал негромко и сам себя тотчас поправил: - Ондрей Саватеич, слышь? Не просто так позвал, а по отчеству, как бы с собой уравнивая. Повеличал; смекай, мол, сам боярин по тебе скорбит... И хотя нет никаких сил говорить, хоть отошло уже все мирское, отстранилось, поплыло в мягком тумане - но на хозяйский зов не может не откликнуться Ондрюха. - Што из... волишь... Бо... рис... улич?.. - А так! - радостно откликается боярин. - Ладно все; лежи себе, может, и встанешь ишшо. Велика ль беда - ушиб? Бог даст, еще в тавлейки [тавлеи - шахматы (др.-рус.)] сыграем... а? - Неее... - натужно размыкаются серые губы. - Помру. Ног не чую... Не голос - клекот птичий. И боярину делается ясно вполне: не жилец перед ним, и страшно становится от пониманья и - одновременно - от лютого несогласия: как так? жил холоп под боком, неотлучен был, привычнее шапки, а больше не будет; отчего так? Обидно! С этой обидою и супругу схоронил, и батюшку, и приятелей без счета, и всякий раз смирялся с потерею не вдруг, но лишь со временем. - Ондрей, а Ондрей! - торопливо, уж и не подбадривая, но спеша хоть чем порадовать напоследок. - А поганые-то скисли, слышь? Уходит татарва, не устояла... Мертвяков ихних видимо-невидимо на снегу! И спотыкается на полуслове, помянув мертвяков. Кому о сем говорит?.. смертнику, туда же вскоре идти обреченному? Ох, негоже! Смолкает виновато боярин. Но Ондрюха и не замечает нелепицы; в мутнеющих глазах его последней живинкой теплятся песья преданность и горестный вопрос: о тебе-то, боярин, кто ж заботиться станет теперь-то? Всхлипнул Борис Микулич - и сам испугался всхлипа. А умирающий, услыхав, невиданным усилием воли заставил-таки себя улыбнуться; жене не сумел, а для боярина выдавил слабый оскал. - Не ту... жи... - даже голос чуть окреп. - А сыграй-ка, Микулич, в тавлейки ныне, а?.. в помин по мне сыграй... - Сыграю, Ондрей Саватеич! - сдавленно сулит боярин, принимая "Микулича" как должное. - Сыграю непременно... И вскакивает, давя дыхание в горле, не стыдясь чернеца, притихшего в углу, - да тому ведь и по чину видеть, слезы - это не в стыд. Выбегает едва ль не опрометью, с превеликим трудом вернув лицу на самом уже пороге спокойное и важное выраженье: незачем дворне знать, что хозяин по холопу тужит! - Как свершится, повестите немедля! - повелел негромко. И пошел, шуба внакидку, к двери мимо прижавшихся к стенке дворовых; остановился было перед бабой Ондрюхиной, посопел - да она, бедолага, хоть выть и перестала, а все равно - как без разума: головой качает, мимо боярина глядит, не ценит чести, мужу оказанной. Ну что уж там... Кивнул. Вышел на крыльцо. И - вниз, переступив сломанную ступеньку, Ондрюхину погубительницу; и - по мятому-перемятому снегу - к терему, в горницу. Там только, уже раздевшись, стащив сапоги, чуть отмяк в густом духмяном тепле. Распахнул большой поставец, Ондрюхиными стараниями никогда не пустовавший, достал чары, кувшин меду; разлил самолично. Нашлась тут же и миса тертой редьки, заботливо накрытая крышкой, - знал Ондрей хозяйскую причуду - встать ночью да поесть. Одну чару отодвинул к краю столешницы, к пустому стулу. Другую опрокинул махом, и тут же еще добавил - вдогон, и третью не пощадил. После того только и заел хмельное редькою. Поднял глаза к киоту, выбрал взглядом средь образов строгий лик Богоматери; перекрестился. - Эхх, Ондрюха... Из другого поставца, отделанного рыбьим зубом [рыбий зуб - моржовая кость], добыл кленовые в клетку изрисованные тавлеи, разложил на столе, пригоршней вычерпал костяные воинства; расставил по клеткам как положено. Себе - белую дружину, по обыкновению; Ондрею - черную. Потянулся к кувшину, а там лишь на дне и плеснуло. Хлопнул в ладоши, велел молодому испуганному холопу еще нести, да не медля. Однако же - пришлось ждать. И было непривычно; при Ондрюхе не бывало такого: либо сам тотчас приносил, либо посылал кого, и посланный оборачивался вмиг. Когда вернулся наконец парнишка - встретил увальня угрюмым взором. Но не вспылил, сдержался. - Пшел, дурак... И, выпив еще чару (не пятую ль?), ощутил наконец: хоть самую малость, а - отлегло. Глянул на доску. Взялся было за княжьего пешца, но сразу и отвел руку. Подумал. Поворотил доску черным полком к себе. - Гоже, Ондрюха? - спросил у пустого стульца. И усмехнулся горько: ох, поздновато вышла милость. Запоздал! Знал же: нет у холопа верного заветней мечты, чем первым ходом начать игру. Но и то верно: невместно было. Не холопу белыми играть. А черными так Ондрюха навострился, что и одолевал подчас; поддаваться запретил Борис Микулич накрепко, еще обучая. Но обучал-то для смеху, а после и сам дивился: ишь, откуда ж у холопа зверовидного, у двуногой плетки этакий разум взялся, чтоб в княжьей забаве мастером стать? - Ну, Ондрюха! - поторопил, забывшись. Тут и стукнули в дверь. Скрипнуло. - А? - со страхом и надеждой вскинулся Борис Микулич, уставился исподлобья на вошедшего чернеца. - Што, отче? Зря спросил: стоило лишь взглянуть пристально в строгие глаза монаха - и понятно стало без слов. Но сердце не желало поверить, цеплялось, глупое, за соломинку: а вдруг?.. ведь для извещенья о беде и холопа бы хватило... - Ну?! Жив Ондрюха-то? - Господи наш Исусе, - не боярину отвечая, но к образу Спасителя обращаясь, широко перекрестился монах, - помяни в вере и надежде бытия вечного новопреставленного раба твоего Андрея... Так вот и поименовал - непривычно, с нарочитым книжным аканьем, - и не по скорбному голосу, не по смыслу слов даже, а по чужеземной непривычности звучания холопьего имени понял боярин: свершилось. - Отмучился, значит? Трижды положил крест. - Вечная тебе память, Ондрюха... Пятерней прочесал бороду; указал на пустой стулец. - Присядь, отче. Помянем как должно. И, ощутив невысказанное намеренье отказать, прикрикнул: - Садись! Ю же и монаси приемлют... Вроде бы и без зла прикрикнул, просто шутя монастырским словцом, да с подмигом - а подмига-то и не вышло. Сам понял: скверно получилось, крикнул, будто на дворового. И монах уловил; вскинул удивленные глаза, неявно осуждая. Однако же - сел. - Пей, ну! Придвинул воевода чару Ондрюхину к краю стола. Сквозь приятную хмельную поволоку в голове пробилась злорадная мыслишка: а вот тебе, холопище, за уход самочинный от хозяина! Вкусен мед, ан не выпьешь! Ну, сам виноват, пускай чернецу достанется... Чернец же - ишь ты! - головой качнул. - С тобою, боярин, коль тяжко тебе, побуду. А пить не стану. - Не станешь?! - Уволь! - всколыхнулись крылья куколя. Вдруг до крика обидно сделалось. И уж не смог понять воевода после пяти-то чар, что обида та на разлучницу костлявую, что чернец вовсе ни в чем не повинен; показалось и утвердилось в воспаленном мозгу - вот, в очи плюнули отказом, а за что? - Отчего ж так, поп? Покойничка по русскому обычаю помянуть стыдишься?.. или мною гребуешь? [брезгуешь (др.-рус.)] - Попусту гневаешься, Борис Микулич, - тихим голосом отмолвил чернец. - Не пью я; да и тебе не время для пития - ворог у стен... Еще обиднее сделалось: да что ж это? Он! Мне! О вороге! - Нееет, поп... - выцедил воевода, жутковато скалясь. - Самое времечко настало праздновать; кончились поганые, уйдут не сегодня завтра. Так что уж снизойди ко мне, к Борьке сирому, не откажи чару испить... Ох, как мутно в голове! и одно ясно: ненавистен монах! И верно: ведь давно уже в Козинце, едва ль не шестой годок, а все как чужой: ну службу блюдет, ну поклон при встрече отдаст, а по-людски посидеть - никак, и слова лишнего не молвит; сидит у себя бирюком. Прежний-то попик был хоть куда: и с чаркой знался, и байки сказывал, и в тавлеях толк знал... Тавлеи! - Ну, а в тавлейки сразиться? А, монах? - Не ведаю сей премудрости, - вновь качнулся куколь. - Да и грешно... [в те времена православная церковь не очень одобряла шахматы, да и прочие игры] Ах, значит, вот этак?! - А скажи-ка, отче Феодосий, - с ласковым бешенством спросил воевода, - а поведай-ка: за какой-такой грех тя, агнца невинного, к нам-то сослали?.. Нет, слово - не меч. Не рубит, не колет. Слово подчас - страшнее меча. Бьет наповал. Словно под дых ударило монаха вопросом; сгорбился чернец, пошатнулся даже, и с недоброй радостью понял воевода: уязвил! А что, разве не истина? Былинные-то времена позабыты, быльем поросли, и ныне в глухомань козинецкую разве ж пошлют служить путевого? Фома да Анания, угодники, князьям самим ныне надобны. А Козинцу и что похуже сойдет. Епифаний вот, покойный, как приплыл, так сразу и скрывать не стал: за пьянство послан; а допрежь него - Гервасий, и тож за пьянство; а Стефан, еще при батюшке, так тот и вовсе не святой, нагишом на срамной девке был пойман игуменом... Чем этот лучше? Отчего гордится? - Пойду я, воевода; не ты говоришь, хмель говорит. Встал было монах, а уйти не смог. Перегнувшись через стол, поймал Борис Микулич за рукав - и дернул. И покатились на пол со столешницы тавлейные бойцы, да этого уж и не заметил воевода. - Нет! Скажи все же, чем перед владыкою провинился? Но молчит монах, насупился, зарылся сам в себя, словно крот в землю. - Ну? Может, тем величаешься, что из самого из Киева? - так тьфу твой Киев! Батя бати моего с князь-Ондреем на щит его брал! а сам батя с дружиною Всеволода ходил, Киев твой оборонять от половцев по зову Ростиславича! Сгнил Киев, кончился... Сплюнул на пол. - А от тя, поп, небось и Господь отвернулся за грехи! Широко распахнувшись, темным огнем сверкнули очи монаха. - Нет грехов на мне, и молитвами моими ныне город стоит! - А? - не понял поначалу воевода. И, поняв, захохотал, брызгая хмельною слюной в лицо чернецу: - Твоими? Да ведомо ль тебе, отче, что есть Божидар? От смеха даже и злоба отвалила. Ну что с дурака спрашивать, кроме дури? Ведь не знает же, капли малой не разумеет, куда послан, зачем. А отцы киевские, что - знают? Тож дурни дурнями, посылают по обычаю в Козинец что похуже. Да и то сказать: мудрые на Днепре перемерли давно, а нынешние разве и сами правду ведают? - Ну-ка, ну! - дразнится боярин. - Что ж есть Божидар? - Крест, Господом посланный, нерукотворный... - отвечает монах, насторожившись. - Так ведь? - Так, да не так... - хмыкает воевода. - А хочешь знать, как? Но и без ответа видно: хочет. Ишь, подался вперед! - Коли хочешь - пей! Все обскажу! Аж задрожал Феодосий. И то сказать: в Киеве-то невесть что плели, а монах любопытен - тут уже, почитай, всех переспрашивал, да ведь смерды одно и могут - байки плести, а как оно было на деле - кто ж знает, кроме самого воеводы? - Да не приемлю ж я зелья! Нутро слабо! - даже обиду забыв, крикнул монах отчаянно. И споткнулся взглядом о лукавый боярский прищур. - Кто ж не пьет, отче? Все пьют, окромя тех, кто напивается. За иной грешок тебя, мыслю, и расстригли бы вовсе. Ну а ежели заклялся меду не касаться, так один раз - не преступленье, Бог милостив. Выпей - и не утаю, вот те крест. Вдруг поднес монах чару к губам, понюхал - и скривился. И понял Борис Микулич: а не врет ведь бедолага, и впрямь хмельное поперек нутра. Но - не рвать же затею! Улыбнулся воевода шире прежнего: а ну пей! веселием питейным Русь стоит и вовеки выстоит... Не дождался монах пощады. Хлебнул - и закашлял, заперхал, будто репьи в горло набились, и опять взглянул с мольбой поверх края чары. - Пей, отче, пей, - поощрил воевода. Пришлось чернецу допивать. И долакал, вперемежку с кашлем и перханьем, дохлебал вчистую, до самого дна осушил. Дернул кадыком, щуря веки; передохнул, посмотрел исподлобья, готовый укорить за возможный обман. - Не сл

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору