Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ется над ним... А люди... Послушайте! Как мать, советую
вам, прошу и умоляю вас -- не слушайте никого, кроме вашего сердца! Живите
так, как оно вам подскажет. Люди ничего не знают, ничего не могут сказать
верного... не слушайте их! Стараясь говорить проще и понятнее, она
волновалась, и слова ее речи сыпались одно за другим торопливо, несвязно. На
губах ее всё время играла жалобная усмешка.
-- Жизнь строга... она хочет, чтоб все люди подчинялись ее требованиям,
только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей... Да и могут ли?
О, если б вы знали, как тяжело жить... Человек доходит до того, что начинает
бояться себя... он раздвояется на судью и преступника, и судит сам себя, и
ищет оправдания перед. собой... и он готов и день и ночь быть с тем, кого
презирает, кто противен ему, -- лишь бы не быть наедине с самим собой! Фома
поднял голову и сказал недоверчиво и с удивлением:
-- Не пойму никак я -- что такое? И Любовь то же говорит...
-- Какая -- Любовь? Что говорит?
-- Сестра... То же самое, -- на жизнь всё жалуется. Нельзя, говорит,
жить...
-- О, большое счастье, что уже теперь она говорит об этом...
-- Сча- астье! Хорошо счастье, от которого стонут да жалобятся...
-- Вы -- слушайте, -- в жалобах людей всегда много мудрости... Мудрость
-- это боль...
Фома слушал убедительно звучавший голос женщины и с недоумением
оглядывался. Всё было давно знакомо ему, но сегодня всё смотрело как-то
ново, хотя та же масса мелочей заполняла комнату, стены были покрыты
картинами, полочками, красивые и яркие вещицы отовсюду лезли в глаза.
Красноватый свет лампы тревожное наводил уныние. Сумрак лежал на всем,
кое-где из него тускло блестело золото рам, белые пятна фарфора. Тяжелые
материи неподвижно висели на дверях. Всё это стесняло, давило Фому, и он
чувствовал себя заплутавшимся. Ему жалко было женщину. Но она и раздражала
его.
-- Вы слышите, как я говорю с вами? Я хотела бы быть вашей матерью,
сестрой... Никогда никто не вызывал во мне такого теплого чувства, как вы...
А вы смотрите на меня так... недружелюбно... Верите вы мне? да? нет? . Он
посмотрел на нее и сказал, вздыхая:
-- Не знаю! Верил я...
-- А теперь? -- быстро спросила она.
-- А теперь -- уйти мне лучше! Не понимаю я ничего... И себя я не
понимаю... Шел я к вам и знал, что сказать... А вышла какая-то путаница...
Натащили вы меня на рожон, раззадорили... А потом говорите -- я тебе мать!
Стало быть, -- отвяжись!
-- Поймите -- мне жалко вас! -- тихо воскликнула женщина. Раздражение
против нее всё росло у Фомы, и по мере того, как он говорил, речь его
становилась насмешливой... Говоря, он встряхивал плечами, точно рвал
опутавшее его.
-- Жалко?.. Этого мне не надо... Эх, говорить я не могу! Но -- сказал
бы я вам!.. Нехорошо вы со мной сделали -- зачем, подумаешь, завлекали
человека? Али я вам игрушка?
-- Мне только хотелось видеть вас около себя... -- сказала женщина
просто и виноватым голосом. Он не слышал этих слов.
-- А как дошло до дела -- испугались вы и отгородились от меня...
Каяться стали... Жизнь плохая! И что вы всё на жизнь жалуетесь? Какая жизнь?
Человек
-- жизнь, и, кроме человека, никакой еще жизни нет... А вы еще какое-то
чудовище выдумали... это вы -- для отвода глаз, для оправдания себя...
Набалуете, заплутаетесь в разных выдумках и -- стонать! "Ах, жизнь! Ох,
жизнь!" А не сами вы ее делали? И, себя жалобами прикрывая, -- других
смущаете... Ну, сбились вы с дороги, а меня зачем сбивать? Злость, что ли,
это в вас: дескать, -- мне плохо, пусть и тебе будет плохо, -- на же! Так,
что ли? Эх вы! Красоту вам бог дал ангельскую, а сердце где у вас?
Он вздрагивал весь, стоя против нее, и оглядывал ее с ног до головы
укоризненным взглядом. Теперь слова выходили из груди у него свободно,
говорил он негромко, но сильно, и ему было приятно говорить. Женщина, подняв
голову, всматривалась в лицо ему широко открытыми глазами. Губы у нее
вздрагивали, и резкие морщинки явились на углах их.
-- Красивый человек и жить хорошо должен... А про вас вон говорят... --
Голос его оборвался, и, махнув рукой, он глухо закончил: -- Прощайте!
-- Прощайте!.. -- тихонько сказала Медынская. Он не подал ей руки и,
круто повернувшись, пошел прочь от нее. Но у двери в зал почувствовал, что
ему жалко ее, и посмотрел на нее через плечо. Она стояла там, в углу, одна,
руки ее неподвижно лежали вдоль туловища, а голова была склонена. Он понял,
что нельзя ему так уйти, смутился и тихо, но без раскаяния проговорил:
-- Может, я обидное что сказал -- простите! Все-таки я... люблю вас...
-- Он тяжело вздохнул, а женщина тихонько и странно засмеялась... ...
-- Нет, вы не обидели меня... Идите с богом!
-- Ну, так прощайте! -- повторил Фома еще тише.
-- Да... -- так же тихо ответила женщина. Фома отбросил рукой нити
бисера они колыхнулись, зашуршали и коснулись его щеки. Он вздрогнул от
этого холодного прикосновения и ушел, унося в груди смутное, тяжелое
чувство, -- сердце билось так, как будто на него накинута была мягкая, но
крепкая сеть... Уж ночь была, светила луна, мороз покрыл лужи пленками
серебра. Фома шел по тротуару и разбивал тростью эти пленки, а они грустно
хрустели. Тени от домов лежали на дороге черными квадратами, а от деревьев
-- причудливыми узорами. И некоторые из них были похожи на тонкие руки,
беспомощно хватавшиеся за землю... "Что она теперь делает?" -- думал Фома,
представляя себе женщину одинокую, в углу тесной комнаты, среди красноватого
сумрака... "Лучше мне забыть про нее..." -- решил он. Но забыть нельзя было,
она стояла перед ним, вызывая в нем то острую жалость, то раздражение и даже
злобу. Образ ее был так ярок и думы о ней так тяжелы, точно он нес эту
женщину в груди своей... Навстречу ему ехала пролетка, наполняя тишину ночи
дребезгом колес по камням и скрипом их по льду. Извозчик и седок качались и
подпрыгивали в ней оба они зачем-то нагнулись вперед и вместе с лошадью
составляли одну большую черную массу. Улица была испещрена пятнами света и
теней, но вдали мрак был так густ, точно стена загораживала улицу,
возвышаясь от земли до неба. Фоме почему-то подумалось, что эти люди не
знают, куда едут... И сам он тоже не знает, куда идет... Ему представился
свой дом -- шесть больших комнат. Тетка Анфиса уехала в монастырь и, может
быть, уже не воротится оттуда, умрет... Дома -- Иван, дворник, Секлетея --
старая дева, кухарка и горничная, да черная лохматая собака, с тупым, как у
сома, рылом. И собака тоже старая...
"Пожалуй, надо жениться..." -- вздохнув, подумал Фома. Но ему стало
неловко и даже смешно при мысли о том, как легко ему жениться. Можно завтра
же сказать крестному, чтоб он сватал невесту, и -- месяца не пройдет, как
уже в доме вместе с ним будет жить женщина. И день и ночь будет около него.
Скажет он ей:
"Пойдем гулять!" -- и она пойдет... Скажет: "Пойдем спать!" -- тоже
пойдет... Захочется ей целовать его- и она будет целовать, если бы он и не
хотел этого. А сказать ей "не хочу, уйди!" -- она обидится... О чем с ней
можно будет говорить? Он вспоминал знакомых барышень. Некоторые из них были
красивы, и он знал, что любая охотно пойдет за него. Но ни одну из них он не
хотел бы видеть женой своей... Как это, должно быть, стыдно и неловко, когда
девушка становится женой... И -- что говорят друг другу молодые, после
венца, в спальне? Фома попробовал подумать над тем, что бы он сказал в этом
случае, и сконфуженно засмеялся, не находя никаких удобных слов... Потом ему
вспомнилась Люба Маякина. Эта, наверное, сама бы первая заговорила,
какими-нибудь чужими, ей и бестолковыми словами... Ему казалось почему-то,
что все слова у нее чужие и что она не то говорит, что должна говорить
девушка ее лет, наружности и происхождения...
Тут его мысль остановилась на жалобах Любови. Он пошел тише, пораженный
тем, что все люди, с которыми он близок и помногу говорит, -- говорят с ним
всегда о жизни. И отец, и тетка, крестный, Любовь, Софья Павловна -- все они
или учат его понимать жизнь, или жалуются на нее. Ему вспомнились слова о
судьбе, сказанные стариком на пароходе, и много других замечаний о жизни,
упреков ей и горьких жалоб на нее, которые он мельком слышал от разных
людей. "Что это значит? -- думалось ему, -- что такое жизнь, если это не
люди? А люди всегда говорят так, как будто это не они, а есть еще что-то,
кроме людей и оно мешает им жить".
Жуткое чувство страха охватило парня он вздрогнул и быстро оглянулся
вокруг. На улице было пустынно и тихо темные окна домов тускло смотрели в
сумрак ночи, и по стенам, по заборам следом за Фомой двигалась его тень.
-- Извозчик! -- громко закричал он, ускоряя шаги. Тень встрепенулась и
пугливо поползла за ним, безмолвная и черная.
VII
Прошло с неделю времени после разговора с Медынской. И дни и ночи образ
ее неотступно стоял пред Фомой, вызывая в сердце ноющее чувство. Ему
хотелось пойти к ней, он болел от желания снова быть около нее, но хмурился
и не хотел уступить этому желанию, усердно занимаясь делами и возбуждая в
себе злобу против женщины. Он чувствовал, что если он пойдет к ней, то
увидит ее не такой уже, какой оставил, в ней что-то должно измениться после
разговора с ним, и уже не встретит она его так ласково, как раньше
встречала, не улыбнется ему ясной улыбкой, возбуждавшей в нем какие-то
особенные думы и надежды. Боясь, что этого не будет, а должно быть что-то
другое, он удерживал себя и мучился... Работа и тоска о женщине не мешали
ему думать и о жизни. Он не рассуждал об этой загадке, вызывавшей в сердце
его тревожное чувство, -- он не умел рассуждать но стал чутко
прислушиваться ко всему, что люди говорили о жизни. Они ничего не выясняли
ему, а лишь увеличивали недоумение и порождали в нем подозрительное чувство
к ним. Они были ловки, хитры и умны -- он это видел в делах с ними всегда
нужно было держаться осторожно он знал уже, что в важных случаях никто из
них не говорит того, что думает. И, внимательно следя за ними, он
чувствовал, что вздохи их и жалобы на жизнь вызывают в нем недоверие. Молча,
подозрительным взглядом он присматривался ко всем, и тонкая морщина
разрезала его лоб... Однажды утром, на бирже, крестный сказал ему:
-- Ананий приехал... Зовет тебя... Ты вечерком сходи к нему, да,
смотри, язык-то свой попридержи... Ананий будет его раскачивать, чтоб ты о
делах позвонил... Хитрый, старый чёрт... Преподобная лиса... возведет очи в
небеса, а лапу тебе за пазуху запустит да кошель-то и вытащит...
Поостерегись!..
-- Должны мы ему? -- спросил Фома.
-- А как же! За баржу не заплачено да дров взято пятериков полсотни
недавно... Ежели будет всё сразу просить -- не давай... Рубль -- штука
клейкая: чем больше в твоих руках повертится, тем больше копеек к нему
пристанет...
-- Да ведь как же ему не отдать, если он потребует?
-- А пускай он плачет-просит, ты же реви -- да не давай! Ананий Саввич
Щуров был крупный торговец лесом, имел огромную лесопилку, строил баржи,
гонял плоты... Он вел дела с Игнатом, и Фома не раз видел этого высокого и
прямого, как сосна, старика с огромной белой бородой и длинными руками. Его
большая и красивая фигура с открытым лицом и ясным взглядом вызывала у Фомы
чувство уважения к Щурову, хотя он слышал от людей, что этот "лесовик"
разбогател не от честного труда и нехорошо живет у себя дома, в глухом селе
лесного уезда. Отец рассказывал Фоме, что Щуров в молодости, когда еще был
бедным мужиком, приютил у себя в огороде, в бане, каторжника и каторжник
работал для него фальшивые деньги. С той поры и начал Ананий богатеть.
Однажды баня у него сгорела, и в пепле ее нашли обугленный труп человека с
расколотым черепом. Говорили на селе, что Щуров сам убил работника своего,
-- убил и сжег. Такие речи говорились о многих богачах города, -- все они
будто бы скопили миллионы путем грабежей, убийств, а главное -- сбытом
фальшивых денег. Фома с детства прислушивался к подобным рассказам и никогда
не думал о том, верны они или нет. Знал он также о Щурове, что старик изжил
двух жен,
-- одна из них умерла в первую ночь после свадьбы в объятиях Анания. Затем он
отбил жену у сына своего, а сын с горя запил и чуть не погиб в пьянстве, но
вовремя опомнился и ушел спасаться в скиты, на Иргиз. А когда померла
сноха-любовница, Щуров взял в дом себе немую девочку-нищую, по сей день
живет с ней, и она родила ему мертвого ребенка... Идя к Ананию в гостиницу,
Фома невольно вспоминал всё, что слышал о старике от отца и других людей, и
чувствовал, что Щуров стал странно интересен для него. Когда Фома, отворив
дверь, почтительно остановился на пороге маленького номера с одним окном, из
которого видна была только ржавая крыша соседнего дома, -- он увидал, что
старый Щуров только что проснулся, сидит на кровати, упершись в нее руками,
и смотрит в пол, согнувшись так, что длинная белая борода лежит на коленях.
Но, и согнувшись, он был велик...
-- Кто вошел? -- не поднимая головы, спросил Ананий сиплым и сердитым
голосом.
-- Я. Здравствуйте, Ананий Саввич... Старик медленно поднял голову и,
прищурив большие глаза, взглянул на Фому.
-- Игнатов сын, что ли?
-- Он самый...
-- Ну... Садись вон к окну, -- поглядим, каков ты! Чаем, что ли,
попоить?
-- Я бы выпил...
-- Коридорный! -- крикнул старик, напрягая грудь, и, забрав бороду в
горсть, стал молча рассматривать Фому. Фома тоже исподлобья смотрел на него.
Высокий лоб старика весь изрезан морщинами. Седые, курчавые пряди волос
покрывали его виски и острые уши голубые, спокойные глаза придавали верхней
части лица его выражение мудрое, благообразное. Но губы у него были толсты,
красны и казались чужими на его лице. Длинный, тонкий нос, загнутый книзу,
точно спрятаться хотел в белых усах старик шевелил губами, из-под них
сверкали желтые, острые зубы. На нем была надета розовая рубаха из ситца,
подпоясанная шелковым пояском, и черные шаровары, заправленные в сапоги.
Фома смотрел на его губы и думал, что, наверное, старик таков и есть, как
говорят о нем...
-- А мальчишкой-то ты больше на отца был похож!.. -- вдруг сказал Щуров
и вздохнул. Потом, помолчав, спросил: -- Помнишь отца-то? Молишься за него?
Надо, надо молиться! -- продолжал он, выслушав краткий ответ Фомы. --
Великий грешник был Игнат... и умер без покаянья... в одночасье... великий
грешник!
-- Не грешнее, чай, других-то, -- хмуро ответил Фома, обидевшись за
отца.
-- Кого -- к примеру? -- строго спросил Щуров.
-- Мало ли грешников!
-- Грешнее Игната -- покойника один есть человек на земле -- окаянный
фармазон, твой крестный Яшка... -- отчеканил старик.
-- Вы это верно знаете? -- осведомился Фома, усмехаясь.
-- Я? Я знаю! -- уверенно сказал Щуров, качнув головой, и глаза его
потемнели. -- Я сам тоже предстану пред господом... не налегке... Понесу с
собой ношу тяжелую пред святое лицо его... Я сам тоже тешил дьявола...
только я в милость господню верую, а Яшка не верит ни в чох, ни в сон, ни в
птичий грай... Яшка в бога не верит... это я знаю! И за то, что не верит, --
на земле еще будет наказан!
-- И это вы знаете? -- спросил Фома.
-- И это... Ты не думай -- я ведь и то знаю, что смешно тебе слушать
меня... Какой-де прозорливец! Но человек, который много согрешил, -- всегда
умен... Грех
-- учит... Оттого Маякин Яшка и умен на редкость... Слушая сиплый и
уверенный голос старика, Фома подумал: "Смерть, видно, чует..."
Коридорный, маленький человек с бледным, стертым лицом, внес самовар и
быстро, мелкими шагами убежал из номера. Старик разбирал на подоконнике
какие-то узелки и говорил, не глядя на Фому:
-- Дерзок ты... И взгляд у тебя -- темный... Раньше светлоглазых людей
больше было... раньше души светлее были... Раньше всё было проще -- и люди и
грехи... а теперь пошло всё мудреное... эхе -- хе!
Он заварил чай, сел против Фомы и снова начал:
-- В твои годы отец твой... водоливом тогда был он и около нашего села
с караваном стоял... в твои годы Игнат ясен был, как стекло. Взглянул на
него и -- сразу видишь, что за человек. А на тебя гляжу -- не вижу -- что
ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого не знаешь... оттого и пропадешь...
Все теперешние люди
-- пропасть должны, потому -- не знают себя... А жизнь- бурелом, и
нужно уметь найти в ней свою дорогу... где она? И все плутают... а дьявол --
рад... Женился ты?
-- Нет еще, -- сказал Фома.
-- Вот и это... неженат, а уж, чай, давно поган... Ну, а работаешь в
деле твоем много?
-- Приходится... я с крестным пока...
-- Какая теперь у вас работа? -- качая головой, говорил старик, и глаза
его всё играли, то темнея, то снова проясняясь. -- Нет у вас труда! Раньше
купец по делу на лошадях ездил... в метель, ночью... едет! Разбойники ждали
его на дороге и убивали... умирал он мучеником, кровью омывши грехи свои...
Теперь в вагоне едут... депеши рассылают... а то вон, слышь, так выдумали,
что в конторе у себя говорит человек, и за пять верст его слышно... тут уж
не без дьяволова ума!.. Сидит человек... не двигается... и грешит оттого,
что скучно ему, делать нечего: машина за него делает всё... Труда ему нет, а
без труда -- гибель человеку! Он обзавелся машинами и думает -- хорошо! Ан
она, машина-то, -- дьяволов капкан тебе! В труде для греха нет время, а при
машине
-- свободно! От свободы -- погибнет человек, как червь, житель недр земных,
гибнет на солнце... От свободы человек погибнет!
И, произнося раздельно и утвердительно слова свои, старик Ананий
четырежды стукнул пальцем по столу. Лицо его сияло злым торжеством, грудь
высоко вздымалась, серебряные волосы бороды шевелились на ней. Фоме жутко
стало слушать его речи, в них звучала непоколебимая вера, м сила веры этой
смущала Фому. Он уже забыл всё то, что знал о старике и во что еще недавно
верил как в правду. Ананий смотрел на Фому так странно, как будто видел за
ним еще кого-то, кому больно и страшно было слышать его слова и чей страх,
чья боль радовали его...
-- И все вы, теперешние, погибнете от свободы... Дьявол поймал вас...
он отнял у вас труд, подсунув вам свои машины и депеши... Ну-ка, скажи,
отчего дети хуже отцов? От свободы, да! Оттого и пьют и развратничают с
бабами...
-- Ну, -- тихо сказал Фома, -- развратничали и пьянствовали и прежде не
меньше... -- Молчал бы! -- крикнул Ананий, сурово сверкая глазами. -- Тогда
силы у человека больше было... по силе и грехи! Тогда люди- как дубы были...
И суд им -- от господа будет по силам их... Тела их будут взвешены, и
измерят ангелы кровь их... и увидят ангелы божий, что не превысит грех
тяжестью своей веса крови и тела... понимаешь? Волка не осудит господь, если
волк овцу пожрет... но если крыса мерзкая повинна в овце- крысу осудит он!
-- Откуда людям знать, как бог осудит человека? -- задумчиво спросил
Фома. -- Видимый суд нужен...
-- Пошто -- видимый?
-- Чтобы понимать людям...
-- А кто, кроме бога, судья мне? Фома взглянул на старика и замолчал,
опустив голову. Ему вспомнился беглый каторжник, убитый и сожженный Щуровым,
он снова верил, что это так и было. И женщин-жен и любовниц -- этот старик,
наверное, вогнал в гроб тяжелыми ласками своими, раздавил их своей костистой
грудью, выпил сок жизни из них этими толстыми губами, и теперь еще красными,
точно на них не обсохла кровь женщин, умиравших в объятиях его длинных,
жилистых рук.