Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
- Могут и вышака дать, - сказал хмуро какой-то парень рядом.
- Не-е, - мотнул головой дядька. - Которому вышака, тот там и остается,
а если вывели, то два года.
Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас перед Зыбиным.
Да, немолод, очень даже немолод, но жилист и еще крепок. Очень высок,
ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком лежат
комбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках. Под столом
туго набитая и зашнурованная туристская - именно туристская, а не
красноармейская! - сумка с лямками. Тут же ботинки. Все приведено к
некоему несложному, но строгому лагерному идеалу. И он, видно, тоже
идеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так что ж, его тоже привезли на
переследствие? Может быть, но и на Буддо он не похож. Он похож еще на
кого-то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожно
встал и зашел с другой стороны. Спит - ровно, спокойно, непробудно.
Крепким хозяйским сном. Видно, что ко всему привык: тюрьма, лагерь,
переезды - это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим.
Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, очень
худой - остро выделялись ключицы, - с черными клочкастыми жесткими
бровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были тихие и какие-то
выжидающие.
- Позвольте представиться, - произнес старик с какой-то даже легчайшей
светскостью и поднялся с койки, - Георгий Матвеевич Каландарашвили. Имею
восемь лет по ОСО. Вчера ночью на самолете был доставлен сюда. Как
полагаю, на новое следствие!
"Недурно, - весело подумал Зыбин. - И этот на новое следствие! Ну
халтурщики!"
Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: а
не знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо, он тоже
был привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере.
- Как говорите? Буддо? - нахмурился старик. - Нет, в нашем лагере
такого не было. А вы верно знаете, что он из Карлага? Ах, из городской
колонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья-то?
Зыбин сказал: 58-8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся.
- Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы никак
не могли. Таких, как я, в городских колониях не держат. У меня же ПШ!
Караганда, Балхаш, Сухо-Безводное - вот наши родные края. И давно, Георгий
Николаевич, вы имеете честь тут припухать?
- Как вы сказали? - удивился Зыбин. - Припухать?
- Припухать, припухать, - улыбнулся старик. - А вы разве не слышали
этого слова? Как же это сосед-то вас не образовал? Дело в том, что у
нашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы можем мантулить
(или, что то же самое, "упираться рогами"), то есть работать, или же
кантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть ждать у
моря погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, с
какого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще минимум полчаса
придется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините.
Он отошел в угол к параше.
"И все-то ты знаешь", - подумал Зыбин неприязненно. И спросил:
- А что такое ПШ?
- О-о, это серьезное дело, - ответил Каландарашвили, возвращаясь. - С
этими литерами вы не шутите - это "подозрение в шпионаже". А получил я эту
литеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно с рожденья по тридцатый
год, значит, присутствовал при основании и падении так называемой
кукурузной республики. Ну, конечно, был знаком кое с кем из будущих
грузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все шпионы. Так что
тут логика полная, но то, что я сейчас здесь, никакого отношения ни к
кукурузной республике, ни к ПШ не имеет, это у меня уже
благоприобретенное, заработанное в лагере!
"Ну, все как у Буддо, - отметил про себя Зыбин. - Ах ты Господи!
Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам все скажет". И неожиданно
сказал:
- Ну возобновят вам старый срок, и все!
- Срок! - покачал головой старик. - Да я бы старый срок у них с
закрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали бы вывозить
на самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее!
- А какое же? - не удержался Зыбин.
Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся.
- А вот какое, - сказал он, протянул костлявый палец и приставил его к
переносью. - Вот какое, - повторил он и слегка щелкнул себя по виску.
- Господи, да за что же это? - невольно воскликнул Зыбин. - Вы
извините, конечно, что спрашиваю...
- Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил.
Никого не убил, не зарезал, не ограбил, просто в один прекрасный день
написал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовал
у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там
высказываний, эмоций или упреков - ничего!
- И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это... -
Голос у Зыбина насмешливо дрогнул.
- Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, - не заметил
его тона старик. - Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как
говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот - человек
действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо
посмотрел с государственной точки зрения.
- И что ж теперь будет?
- Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря,
что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело.
Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И
все!
- Это что ж такое? - спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет
чепуху? Да нет, не похоже что-то.)
- Вот сразу видно, что вы в лагере не были, - засмеялся Каландарашвили.
- Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. "Мой
подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на
него затратит наше государство". Следователи очень любят этот анекдот. А
впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились
говорить с судьями на понятном для них языке. Так! - Он вдруг сделался
совершенно серьезным. - А теперь разрешите, я на минуту займусь своим
хозяйством. - Он поднял сумку и поставил ее на стол. - Понимаете, меня
выдернули ночью с такой скоропалительностью, - продолжал он, распуская
шнурки, - что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину
прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как
раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, - он наклонился над
сумкой. - Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в
тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих-то
вы ничего, выносите?
- Да ради Бога, - всполошился Зыбин, - я даже люблю, когда дымят...
- Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного,
так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. - Он вынул
из сумки и положил на стол несколько коробок. - Ну вот взгляните, что за
папиросы-то мне прислали! "Герцеговина Флор!" Раньше мне никогда их не
присылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет?
Вот! - он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы.
- Так вы... - воскликнул Зыбин и вскочил.
- Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут. А сейчас мы
будем пить чай. - Он снова наклонился над сумкой. - Да, сегодня нам есть с
чем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели!
Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так!
Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас сварим. Вот и кружка для
этого лежит. Даже ее не отобрали, чудеса! "Мишки". Целый пакет,
попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот - наш кавказский сыр.
Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не все
его понимают и любят, и поэтому вот - кусок рокфора. Вот его-то надо
быстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите,
какие у меня дома умные, все разложили в розовые туалетные коробки из
пластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят, что
еще жизнь не прекрасна! Нет, она прекрасна, вот существованье-то часто
невыносимо - это да! Но это уж другое.
Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель въехал и
закачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщина
протянула в эту щель две аккуратных горбушки и на них четыре кусочка
сахара.
День начался.
Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он,
а Каландарашвили сидел, ломал маленькие кусочки хлеба и аккуратно
намазывал их маслом, для этого у него была хорошо обструганная и
отполированная щепочка, что-то вроде деревянного ножа. Один раз он поймал
на себе взгляд Зыбина и улыбнулся.
- А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий Николаевич! На меня не
обращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстро
уничтожить, видите, какая жара.
И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя кружку
и откинулся к стене.
- Ух, - сказал он, - спасибо! Уж забыл, что все это существует. А
теперь... - Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул. Это
было как обморок. Когда он снова поднял голову, стол был пуст, а
Каландарашвили сидел и читал какую-то очень толстую, как карманный
молитвенник, книжку в белом переплете.
- Вот здорово! - сказал Зыбин изумленно. - Заснул. Никогда со мной так
не бывало.
- Ну что ж, на здоровье, - очень добро сказал Каландарашвили и отложил
книжку. - Но меня вот что удивляет: они что, разрешают вам спать когда
угодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось?
- Нет, не думаю, - покачал головой Зыбин. - Хотя черт его знает! Может,
они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело: держал
голодовку, только неделю как ее снял.
- Ах вот что, - кивнул головой Каландарашвили. - И что ж, этот Буддо
сидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дня
оставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается.
- Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже очень
активных допросов.
- Ах так, - Каландарашвили с полминуты думал. - А он вас о чем-нибудь
расспрашивал? Ну, за что вас забрали, что вам предъявляют, кто
следователь, как следствие идет?
- Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о следствии,
а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват,
тоже не знаю.
- Угу, - кивнул головой старик, - так бывает при доносе, когда не хотят
выдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам действительно ценный
совет: твердо помните три тюремных правила: ничего не бойся, ничему не
верь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется.
- То есть они меня выпустят? - усмехнулся Зыбин.
- Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое:
ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живут
и выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но только
к этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все на себя
прикинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а главное, всегда
помнить эти три правила - вот это, конечно, самое трудное.
- Запомнить-то их нетрудно, - усмехнулся Зыбин.
- Придерживаться их трудно, ох как трудно, Георгий Николаевич! У них же
все в руках, а у вас ничегошеньки, только одно "нет!". А "нет" и есть
"нет" - пустое место. Как бы вы ни держались, они все равно вас на
чем-нибудь да проведут, надо только, чтоб это было не самое главное, чтоб
они вам черное в белое не превратили. Хм, - он чему-то усмехнулся, -
насчет черного и белого у меня есть хорошее воспоминание. Как-то меня
допрашивал мой коллега, мы одного с ним выпуска, даже на фотографии наши
медальоны стояли рядом, я на "К", он на "М", и потом как-то раза два с ним
встречались. Он, когда приезжал на Кавказ по делам, заходил ко мне
советоваться, я ему одно дело еще помог выиграть, кроме того, он писал,
правда, не больно охотно его печатали, все больше в безгонорарных
альманахах, но ведь важен сам факт - писатель! Тогда это очень много
стоило, ну а после Октября он сразу же пришел в органы и сделался важной
шишкой! Еще бы! Высшее образование, опыт, хитер, начитан, и язык подвешен
хорошо, там таких сейчас совсем нет. Вы видели, кто вас допрашивал?
Ваньки! Так вот, когда меня арестовали в Москве второй раз, вызвал он меня
к себе. Тюрьма была переполненной, я же очень кашлял, так что засунули
меня в одиночку - такой каменный чуланчик без окон: все время лампочка
горела. А привели к нему - так тоже люстра горит. А на окнах плотные
шторы. Встретились по-дружески: он меня усадил, чаем с печеньем угостил.
Курили. Вспомнили тех и этих. Ну, конечно, одних уже нет, а те далече. А
потом начали спорить. Про мое дело не говорили, потому что, собственно
говоря, и дела-то не было, одна принадлежность. Так что мы с высшей точки
зрения спорили, скорее даже не о политике, а об историософии.
- Что, и такие у них были времена? - удивился Зыбин.
- Да, были в самом начале. Когда в этом милом учреждении еще сидели
люди, а не ваньки-встаньки с большими кулаками. Я ему и говорю под конец:
беда в том, дорогой имярек, что наш спор нескончаем, это старый как мир
вопрос - что есть истина? Христос, как вы помните, Пилату на это не
ответил. А он мне: "Ну а вы, дорогой Георгий Матвеевич, ответили бы? Для
вас тут, по совести, все ясно?" - "Да вот если именно по совести, то все
ясно". - "То есть?.." - "Белое есть белое, а черное - черное". - "Понятно!
Ну а как же различить-то, где черное, где белое?" - "Очень просто: надо
смотреть". - "Да, тогда действительно все просто. Ну хорошо, - подошел к
окну. - Вот тут между двумя нашими корпусами есть прогулочный дворик. Вы
там, я видел, как-то гуляли. Так вот не помните ли, какие стены у этих
корпусов: черные или белые?" - "Белые, штукатуренные". - "Это точно?" -
"Точно!" - "Смотрите! - Отдернул занавеску, а там ночь, ночь! - Ну какие
же они белые, если, смотрите, они черные?" - "Ну, ночью они, конечно,
черные..." - "Ну какие же они черные, если они белые. Вон фонарь горит,
подойдите, посмотрите, белые?" - "Там, - говорю, - белые". - "Так черные
или белые? Видите, оказывается, не так-то легко ответить на это, по
природе-то оно, может, и белое, а по сиюсекундной сущности своей черное.
Вы, либералы, работали среди бела дня, а потом вышли из игры, а мы пришли
черной ночью, вот цвета-то у нас с вами и оказались разные. Вот так". Ну
что, глупо, скажете?
- Да не особенно умно, - ответил Зыбин. - Словесная игра, фокусы
какие-то.
- Да, согласен, не умно, но вместе с тем и совершенно неопровержимо. И
беда в том, что с этими глупыми, но неопровержимыми вещами и порядками
приходится встречаться теперь каждый день.
Он снова взял книгу и стал ее листать.
- Что это у вас? - спросил Зыбин. - Латинский молитвенник?
- Да нет, не молитвенник, посмотрите, посмотрите, - улыбнулся
Каландарашвили. - Любопытная книжица. В тюрьме особенно. Тацит. Амстердам,
1672 год. Таскаю ее с собой вот уже четверть века.
- И у вас не отобрали? - удивился Зыбин.
Он взял томик и стал его перелистывать. Геометрически четкая планировка
страниц, поля, шрифт, похожий на мелкие выпавшие кристаллики, - это
успокаивало, как глоток ледяной воды. Такие книги для него были как бы
сама вечность. Ни в чем другом XVII век так независимо, как равный к
равному, не обращался к XVIII, XIX, XX, XXI, XXII векам, как тут. И была в
них еще какая-то высшая корректность истины, то вечное, что никогда не
дряхлеет.
- Говорят, эти шрифты отливали из серебра, - сказал Зыбин.
- Может быть, хотя я не знаю, для чего это было бы нужно, - улыбнулся
Каландарашвили. - Да, все тюрьмы и ссылки прошла со мной эта книжица. Отец
подарил мне ее, когда я защитил магистерскую. Видите, на первой странице
разрешение на вынос. Старое, а действует. Вы по-латыни-то читаете?
- Когда-то читал довольно бойко. Но не Тацита. Тацита мне трудно
читать. Уж слишком сжат и своеволен.
- Да, это есть. А я его очень люблю. Ни один историк меня так не
интересует, как он. Вот все думаю и думаю и понять не могу - кто ж он,
обделенный и разочаровавшийся соучастник злодеяний или смирившийся и
уцелевший свидетель их? Никак я его не пойму.
- Интересно будет поговорить, - сказал Зыбин, глядя на старика. Он
сидел легко и непринужденно, поставив локти на стол, прямой, стройный,
задумчиво улыбающийся.
- Что ж, будет время - обо всем поговорим, - пообещал он. - Только вряд
ли они меня тут долго продержат. С такими делами копаться не любят.
- С какими такими?
- Совершенно ясными. Ведь расследовать нечего. Письмо написано моей
рукой. Я не отрекаюсь! Ну и все! Слушайте, а что если я, глядя на вас,
тоже прилягу? Как это будет?
- Да конечно, ложитесь. Никто вас не потревожит.
- В карцер могут посадить. Ну, хорошо, попробую.
Он снял ботинки и лег. Полежал так с минуту с закрытыми глазами и вдруг
засмеялся и сел.
- Нет, не усну. Привычки нет. А вот я лежал и думал. С детства я мечтал
о полете, раза два в юности даже билеты брал на круговые полеты над
городом. Один раз еще в гимназии, другой - в университете. Оба раза не
вышло. Первый раз инспектор увидел, отругал и за ручку к отцу привел,
другой раз ливень пошел. В 26-м году уж совсем собрался лететь в
Кенигсберг к кузине, так арестовали! И вот уж всякую надежду потерял - что
ж, лагерь восемь лет, я - старик, и вдруг вызывают меня вчера и прямо на
самолет. Лечу и думаю: ну, теперь мне и умирать не страшно - все уже
видел. Как земля из-за туч выглядит, и то видел. А больше человеку,
наверно, и видеть не положено. Прилип к стеклу, смотрю, а часовой рядом
глядит и улыбается: смотри, дед, смотри. Он, конечно, уже знал, на что
меня везет. Им ведь намекают об этом. Вы никогда не летали?
- Нет.
- Так вы обязательно, обязательно полетайте! Это ж такое впечатление!
Когда над тучами летишь, кажется, что на другую планету попал - на Уран
или Сатурн, и они все в снегу, во льдах, в айсбергах каких-то. Ничего
живого не осталось, все там окоченело, одни глыбины мерзлой углекислоты. И
вдруг мелькнуло чистое, ясное окошечко с разноцветными прозрачными
стеклами: желтые, синие, зеленые! Это уж наша земля - города, поля,
пустыни, леса. В них птицы поют, дети по грибы и ягоды ходят. До чего
хорошо! Да! А история-то моя простая, очень простая - слушайте, я
расскажу.
История и верно оказалась очень простой, но в то же время и совершенно
необычайной.
Ранняя весна 1937 года была очень тяжелой и злой для зека того
засушливого степного лагеря, где находился Каландарашвили. Злой по всем
статьям. Сначала прокатилась волна совершенно непонятных увозов. Утром
заходили в барак нарядчик с надзирателем. В руках у нарядчика была обычная
фанерная дощечка (все списки в лагере пишут на фанере - она не мнется, не
рвется, хорошо соскабливается стеклышком и поэтому всегда чистая и
свежая). Нарядчик смотрел на нее и вызывал пять или шесть человек с
вещами. Надзиратель их спешно обыскивал, выводил за ворота и передавал
военном