Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
уга
на месте. В пять рядов ордена. И Ленина, и Суворова, и Красного знамени... С
обеих сторон груди.
Начал негромко, офицеры чуть вперед подались, чтоб лучше слышать.
- Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы... простите, я в штабе
ВВС человек новый, не знаю вашей фамилии...
Подсказали со всех сторон, но Шаталов, вроде, не расслышал.
- ...Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы утверждает, что
Свирский всю войну норовил к ним в тыл...
Собрание затряслось от хохота. Даже командующий ВВС не удержался от
улыбки: "К ним в тыл..."
Сбил Иван Як, как ударом кулака, всю программу устрашения...
Не окажись здесь его, не видать мне Московского университета, как своих
ушей.
Да, что там Московского университета! В любой захолустный вуз не взяли
бы. Даже если б прокурору не передали, стал бы жалким "исключенцем",
несмотря на всю свою "трень-брень". Спас Иван Як, в который раз...
А теперь даже мой самый главный ненавистник, кладбищенский комиссар,
проголосовал за строгий выговор, правда, прокричал в сердцах:
- С последним... с самым последним предупреждением.
...Разъехались мы кто куда и, казалось, никогда не встретимся. Я кончил
Московский университет, опубликовал свои первые книги, превращенные цензурой
(и самоцензурой!) в крошево. С третьей книгой повезло. Это был роман о том,
почему молчит рабочий человек в рабочем государстве и сидит в разных
комитетах и советах "заместо мебели".
Мой еретический роман был опубликован только потому, что в почти
непролазном тухлом болоте советских издательств случайно выжил мудрый и
честный человек, о котором грешно умолчать. Это был полковник Алексей
Иванович Крутиков, недавний начальник издательства Министерства Обороны
СССР. В свое время он получил указание Политуправления Советской армии роман
Василия Гроссмана "За правое дело" не издавать ни в коем случае, хотя
погромные рецензии на роман в "Правде" и "Известиях", казалось, после смерти
Сталина, потеряли силу... Крутиков вызвал удрученного автора и посоветовал
ему подать на него, руководителя военного издательства, в суд. Василий
Гроссман суд выиграл, роман был напечатан, а полковник Алексей Крутиков,
изгнанный из военного ведомства и из армии, стал рядовым редактором в
издательстве "Советский писатель". И тут, по счастью, в его руки попал и
я...
- На какой улице строят дома ваши герои, лишенные и человеческих и
гражданских прав? - спросил он меня, прочитав рукопись. - Пусть они строят
на "Ленинском проспекте"...
Многострадальный, обвиненный в ереси роман вышел в свет в 1962 только
благодаря тому, что А. И. Крутиков, светлая ему память! дал еретической
книге самое ортодоксальное название, которое только было возможным:
"Ленинский проспект".
О книге была большая пресса. И "Известия" признала, и "Комсомолка", и
"Литературная газета" дала трехколонник...
Подули благоприятные ветры, и я впервые получил трибуну на больших
писательских собраниях и съездах. И тут же произнес, к ужасу руководителей,
свою речь о советском государственном антисемитизме и столь же любимой мною
цензуре, которую назвал "особым совещанием" в литературе...
Но это было тремя годами позже.
А тогда, после самых первых рецензий, пришли ко мне по почте две
типовые открытки. На каждой по картинке. Солдат и голубой самолетик. И
поздравление с днем Красной армии. И подпись: Шаталов И. Я. Посмотрел
обратный адрес. Город Каргополь. Где такой?
Вторая открытка тоже поздравила с днем Красной армии. И подпись... Бог
мой! Конягин! Живой-невридимый. Обратный адрес - Козельск. Козельск -
недалеко, вроде. Мы брали в январе 1941 г. Волоколамск, а южнее войска
штурмовали "укрепленный пункт Козельск". Больше ничего о нем не слыхал.
Сочинил обоим дорогим мне людям, моим спасителям, большие письма. Ни
ответа - ни привета. Иван Як, ясно, писать не любил. Но Коняга, кончивший
инженерную академию?..
Однако ровно через год, в день Красной армии, опять почта доставила по
открытке. Из неведомого мне Каргополя. Нашел город. На реке Онеге.
И из Козельска, этот отыскал сразу - близкая земля, калужская.
Иван Як как-то вдруг нагрянул. Позвонил из гостиницы, мест нигде нет,
можно ли переночевать? Господи, как я обрадовался ему. Сколько пили и
сколько вспоминали!.. А зачем приехал - молчок. Нахмурился, сморщил нос
брезгливо: "Дело копееШное". Обнялись на прощание. Обещал заглянуть перед
отъездом. Не приехал. Позвонил с вокзала. Я спросил, как дело, ради которого
приезжал? Ответил с нескрываемой шаталовской яростью, с которой некогда
влепил комиссару пощечину: "Шатия..."
И снова каждый февраль - по открытке. Из Каргополя и Козельска.
И так десять лет подряд, пока не настало время - уезжать. И чем
быстрее, тем лучше. "На тебя дело заведено - два шкафа", - сказал мне
генерал-лейтенант КГБ Ильин, когда меня выбросили уже отовсюду... Позвонила
Валентина Гризодубова. Она прорвалась в святое святых, к члену Политбюро,
надзиравшему "за идейной чистотой рядов", и своим мужским хрипатым голосом
обозвала его обидными словами.
- Я со Свирским воевала, а с тобой, старый хрен, - нет, - заявила она в
сердцах члену Политбюро.
Гризодубова была народной героиней и директором авиационного НИИ со
сталинских времен и могла прорваться, во всяком случае по телефону, к кому
угодно...
Она увезла меня в своей огромной черной машине к Москва-реке, показала
свой полукатер-полупароход, подаренный ей какими-то трудящимися ("Такие
катера есть только у меня и у Гагарина," - сказала она горделиво) , и
сообщила, что намеревается по моему делу идти к Брежневу...
Я простер к ней руки и спросил, желает ли она мне добра... - Не надо
идти к Брежневу!
Она взглянула на меня своими пронзительно-умными цыганскими глазами и
ни одного вопроса больше не задала...
С близкими простился. И все время мучительно думал о дальних.
Повидаться бы... ВЕЛИКА РОССИЯ, А У КАЖДОГО СВОЯ...
Как-то узнал от знакомых, что двое архитекторов едут в отпуск на север.
Сперва в Каргополь, а потом к Соловецким островам да в Кижи.
А я как раз письма военных лет перебирал. Мать хранила. Наткнулся на
пожелтевшую фотокарточку восемь деревенских молодцов, кровь с молоком, на
фоне бревенчатой избы... Вспомнил, что фотографию эту я взял вместе с
письмом из кармана скрюченного "подснежника", одного из тридцати тысяч
"подснежников", которых убили в одни сутки, безо всякого смысла, из-за
панического страха перед Сталиным. Об этом и шептались инженер Конягин с
пилотами в нашем злополучном "Пиквикском клубе".
Я увез тогда в солдатском мешке письма убитых ребят, написал с
волховского фронта в неведомую мне деревню о том, где похоронен сын и брат.
Благодарили меня на тетрадном листочке с такой жаркой деревенской
учтивостью, что я не смог удержать слез.
На обратной стороне фотографии полувыцветшая надпись: "1940 год,
деревня Кушереки"... И чего, казалось, мне эти Кушереки? И чего мне... Снял
трубку, звоню архитекторам, не собираются ли они в своих северных блужданиях
заглянуть в деревню Кушереки?
- Как же! Непременно! - отвечают. - Там памятник XVI века. Уникальная
церковь из дерева. Без единого гвоздя ставлена... Хотите взглянуть на
памятник?
- Пожалуй... - Вдруг остро понял, аж сердце захолонуло, давно и
нестерпимо хочу побывать там. Тем более, что эта Россия, с которой мне
уготовлена одна судьба, поздравительных открыток ко дню Красной армии
прислать уж не могла никогда.
5
"ПРОСТИ, ЕСЛИ ЧТО НЕ ТАК...
На севере земля необъятная. На владения не разделенная. Не
Подмосковье... Бегут-бегут мимо окон поезда хвойные леса, взлетают на
пригорки, чернеют у горизонта - нет им ни конца, ни краю. Кажется, вот она
воля...
Вылезли на станции Няньдома - серый барачный городишко, лица у прохожих
серые, озабоченные, точно до воли не доехали.
Так и есть. Отсюда еще лететь надо.
Набились в маленький "АН-12". Начали было выруливать, да летчик
выключил мотор:
- Вон какая-то бабка бежит с тремя узлами...
Я переглянулся с архитекторами, улыбнулся. Русь! Не казенное
Шереметьево.
Поднялись в воздух, бабки в темных платках, завязанных под подбородком,
о чем-то своем судачат, самолет на развороте накренился, его швырнуло ветром
раз-другой, не затихли бабки, хоть летят почти что ногами вверх, только
мешки свои придерживают.
А я от окон не оторвусь: идем на бреющем. Сосны без края, да голубые
глазницы озер. Вокруг сверкающих глазниц ели, березки - рукой подать...
Поднялись выше, как остановились. Синее небо. Синяя вода. Другого
берега не видать... Оглянешься назад, ни дорог, ни троп...
Куда нас несет?
И вдруг сразу немыслимый для старой Руси город. Спланирован, как самые
новые заводские поселки. Нет закоулков. Квадраты улиц. Новейший город, вроде
Ангарска, что ли?
- Бабоньки, придерживайте мешки, - сказал летчик. Самолет нырнул вниз,
сел на выгоревшем поле. Никаких строений вокруг. Даже будки нет. Мы
осмотрелись растерянно, туда ли прилетели?
- Каргополь, - объявил летчик, поглядев на наши лица. - Коли вам
сюда...
Каргополь тут же, за некошеной травой, по которой потопали бабки.
Мы постояли, озираясь. Сверху он казался ультрасовременным, а
опустились - город из прошлого века. Дома бревенчатые. Ни одной мощеной
улицы. Тротуары деревянные. Подошвы наши - стук-стук.
Навстречу мчится свора собак. Мы замедлили шаг, насторожились, какая-то
бабка успокаивает.
-- В Каргополе собаки не кусают.
Завернули за угол, и снова пылит десятка два собак, не меньше,
навстречу. Собаки грязные, уличные. Мы остановились. На всякий случай.
- Приезжие? - спрашивает бабка. - Московские? Только московские и
боятся... Во-он ваша гостиница, голуби.
По пути заглянули в деревенский магазинчик. Там лежали какие-то
японские вещи: кофточки, юбки, французская косметика, за которыми в Москве
бы в драку. А тут они вроде ни к чему.
Город весь в ватниках, в пыльных кирзовых сапогах. Не до косметики.
В гостиницу ввалились мужики, багроволицые, пьяные, с бутыками в руках.
С лесоповала, видать, ребята.
Один из архитекторов протянул разочарованно:
- Удобства, похоже, во дворе?
- Как-так?! - оскорбились местные. - Вон, на втором этаже.
И в самом деле, сверху шел железный короб, прямо в канализационную
яму... Кто-то звякал наверху соском умывальника.
Я хотел тут же отправиться на поиски улицы, на которой жил Иван Як, наш
легендарный североморский "Батя". Но - смеркалось, архитекторы уговорили
меня бросить вещи и выйти с ними на берег Онеги.
Онега у города - широка, спокойна. Розовеет на закате. Такое раздолье,
что дух захватывает. А вдоль Онеги высятся белокаменные храмы.
- XVI век! - восклицают архитекторы с гордостью, как если б это было
дело их рук.
В полном раззоре XVI век. Где крест свален, где купол разрушен.
Архитекторы разглядывают искусную резьбу по камню, сверяют по книжечкам.
Дергают ржавые замки на храмах, пытаясь заглянуть внутрь.
Храмы стоят в пыльном городе, по которому носятся собачьи своры, но как
бы вне его, как часть древней, высокой и давно заброшенной культуры...
А городишко и впрямь отдан собакам. Визг, лай. Пройдут два старых
человека, и снова мчат, подымая пыль, собаки.
На утро я постучал к Ивану Шаталову. Дом свежей побелки. С резными
наличниками. Открыла светлоглазая женщина лет двадцати семи.
Пропела-процокала приветливо:
- Здра-авствуйте! А-а, получили вашу вестоцку, как же... Олена я. Иван
Яков в Ульяновск уехал, корзины повез. К вецеру будет... Где ваши вещи? В
гостинице? Слыхано ли дело, гостя в гостиницу! - Она схватила цветастый
платок, набросила на голову, сказала: "Пойдемте, помогу..."
- Что вы? Что вы? - Я замахал руками и пошел, почти побежал за
чемоданом.
Вернулся, дома никого, на столе полбутылки водки, солонина, чайник.
Записка, чтоб поел, к обеду вернется...
Я оглядел бревенчатый дом "Бати". Необычно остро пахнет свежей сосной.
Почти весь дом в самодельных полках. Как для книг. Только вместо книг стоят
на них раскрашенные глиняные фигурки. Ребенок на собачке. Пляшущая девочка,
сарафан колоколом. Сама экспрессия. А то, вдруг, кентавр - получеловек,
полузверь. Тут только я вспомнил - существует на Руси такая разновидность
прикладного искусства - каргопольские игрушки. Оживший русский фольклор.
Смелое смешение синих и красных оттенков, которое, видимо, и создает эффект
праздничности. Такой кистью импрессионисты, наверное бы, гордились. Яркая
кисть!
От кентавра трудно было оторваться. Это действительно было высокое
искусство. Лукавый человеческий взгляд, напряженные, готовые к прыжку
лошадиные ноги с синими копытцами. Мастера!
Почему-то пропали эти игрушки, нет их в магазинах. Позже мои
спутники-архитекторы сказали мне, что каргопольские игрушки "своим" не
продают. Только в разных "Березках" - на валюту.
Когда я разглядывал полки, прибежала Олена. Запыхалась от бега. Улыбка
открытая, шаталовская; нос в конопинках, ключицы худющие. На пальцах остатки
синей краски.
- Это вы лепите? - Я протянул ей кентавра.
- Полкана-от? Этот Полкан матки нашей, царство ей небесное!
В соседней комнате в жестяном корыте мокнет тонко срезанная сосна. От
нее и запах по всей избе. Щекочущей ноздри, сыроватый.
- Тут Иван Як корзины плетет, - сказала Оля, взяв в руки одну из
маленьких корзиночек. - Сплетет, обрамляет сверху березовым прутиком. Ручку
сделает... Вы не видели, бабы в них белье носят стирать. - И почти
горделиво: - Не промокают корзины-от!
- Это что же, у него хобби такое?.. Увлечение? Корзины плести?
Оля поморгала белесыми ресницами, я не переспрашивал.
-- Простите, Олена, а вы дочь его?
Олена вдруг начала розоветь. Даже конопушки потемнели.
- Так вы жена?
Олену как жаром обдало. Щеки горят. Я уж не знал, куда провалиться.
Вечно лезу, куда не надо.
Олена присела на лавку, сказала тихо, глядя на свои натруженные руки.
- Жалею я Иван Якова. Лучше его есть кто? Ой, да вы сами знаете!.. А с
ним-от, слыхали, что летошным годом сотворили? - Олена помолчала, затем
сказала горестно: - Пришла из Москвы бумага. Воинское звание отобрать, а с
ним и пенсию...
Я долго молчал ошарашенный. Чего-чего, а этого не ждал.
Постучалась какая-то тетка, пришла за корзиной. Протянула свернутый
гармошкой рубль, взяла самую большую корзину.
- За такую корзину - рубль? - вырвалось у меня.
- У нас народ бедный. Рубль, где тут его заработать?
Иван Як приехал поздно. Увидел меня - глаза потеплели. Лапищу свою
подал лодочкой. Встряхнул так, что я присел. Вынул из папиросного коробка
пачечку денег, все больше трешками, да рублями, отдал Олене. Проокал: - ДО
кОпейки! Как в прОшлый раз слОвО дал - все!
На круглом лице Олены появилась на мгновение какая-то ошалелая радость.
Иван Як потрепал ее по белой голове.
- На трудОвые не пьем, Олешек! Ни-ни!
И улыбнулся, стянув трубочкой губы, наморщив нос. Улыбка застенчивая, с
лукавинкой. "Батина" улыбка.
Лицо, правда, чуть усохло, побурело. Лишь глаза прежние - от Онеги,
видать, голубизна. На всю жизнь. Веки набрякли, воспалены. С севера привез
конъюнктивит, общую нашу болезнь. Так и не одарил его Кидалинский темными
очками...
Олена бутылку вынула из "подпола", запотелую. Поставила тарелку соленых
груздей. Пироги теплые. Сказала, улыбнувшись, довольно:
-- С трещецкой пироги... - И ушла в спаленку.
Мы сидели, радостно глядя друг на друга, и каждый не знал, видно, с
чего начать. Век не видались!
И тогда начал я. Как в осеннюю реку кинулся.
- Уезжаю, Батя, из России...
И объяснил подробно, отчего такое.
Иван Як опрокинул в рот граненый стакан первача, бурые пальцы его,
вижу, чуть дрожат; глядит куда-то в окно, мягко улыбаясь, будто не слышит
сказанного мною. Никогда я не видел такой светлой, почти нежной улыбки на
его жестком тугом лице полярного волка.
- Олешке мОей, соседушке, былО гОдкОв шесть, не бОле, - неторопливо
заговорил он. - А я уж бугай-бугаем. Летное училище кончил. Праздники
какие-то были. Поставили для детишек горку жестяную. Спуск штопором. Давай,
говорю, Олешек, я тебя прокачу. Посадил перед собой. Летим вниз. Отжимает к
стеночке, как на крутом вираже. Олешка - легкая. Смотрю, на развороте ведет
ее щекой по жести. Сдерет-от кожу. Я руку ей подставил. Под щеку. Ох,
во-время! Пальцы у меня до крови. Ну, на мне, как на медведе. Полизал,
зажило. Олешкину щеку спас.
Вся мОя жизнь, Григорий, вот так пОшла.
Руку пОдкладывать...
Вернулся в Каргополь, в начальство меня сунули в эту... номенклатуру.
То я зав баней, то игрушечный директор. Поскольку вся моя семья по
художеству. А вокруг что... Некуда людям деться. Работы никакой. Ни
водопровода в городе, ни канализации. Штаны на дворе снимаем.
Раньше мы-от - город городов. С севера соль, рыба, лес, а здесь
перевалка.
А как построили железку Москва-Архангельск, наш Каргополь им без
надобности. В стороне остался. Одни старики на улицах, да собаки... - Лицо у
Бати стало багровым, нос-шишка - горит. - А тут разговор, нас вообще утопят.
Звоню властям, что за слух вздорный... И вовсе не слухи, слышу. Планы. Реки
поворачивают. Чучмекам, говорят, нужна вода. Я против чучмеков ничего не
имею, но пошто Каргополь превращать в дно болотное... Да что Каргополь,
вологодчину.
Молодежь ко мне кинулась. Начальник я в их глазах. Смело толковали, ох,
смело.
Ладно, думаю. Пришло, значит, время Каргополю руку подложить...
Секретать главный прилетал. Меня как шуганут отовсюду. За руку
мою-от... Ну, я поддал хорошо. От обиды. Литра два, не соврать. Вернулся в
райком, там первый засиделся допоздна, наш щенок, каргопольский. Слово за
слово, я его напослед носом-от в чернильницу макнул. - Вскинул Иван Як
глаза. В них - давнее озорство полярного асса, который вызвался в сорок
третьем офицерский бордель в Нарвике разбомбить, где господа офицеры Новый
год встречали. Кружил над морем, дожидался. И разбомбил. Точно в полночь.
Секунда в секунду.
- Ну, они, конечно, депешу в Москву. Сладу нет, де... Москва бьет с
мыска.
Тогда что?.. Опыт есть: поднял-от кальсоны вместо белого флага. Пью...
Мы нынче не моряки, мы рекаки...
Подмигнув, ушел в прихожую. Несет оттуда трехлитровую бутыль с
первачом. Половица под ним скрипнула, замер. Поглядел в сторону спаленки...
Я вздохнул тяжело, сказал с укоризной:
- Ты Олене сказал, на трудовые не пьешь.
Лицо у Иван Яка стало жестким.
- Я Олешке отродясь не врал!
- Тогда на какие шиши, Батя? На игрушки Олешкины?
- Ты что, Григорий?.. -И, приблизив ко мне губы, шепнул доверительно:
-Трень-брень осталась еще...
Меня - как камнем по голове. "Ордена пропивает"... Почти вскрикнул:
- Так это ж труд твой, Иван Як!
- Труд мой - немца на Онеге нет... А трень-брень... - Поглядел на меня
пристально, глаза потемнели, сузились холодно... - Так ведь отберут,
Григорий. На Руси от сумы да тюрьмы