Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
происхождении такого рода
племенных названий. Пусть только "Черепаха" сделается достаточно знаменитым
(при этом нет необходимости в каком-нибудь действительном превосходстве,
довольно иногда и выдающихся гадких свойств) - и вот традиция о
происхождении от него, поддерживаемая самими его потомками, если он стоял
выше других, или их злонамеренными соседями, если он стоял ниже, может
обратиться в родовое прозвание {После того как вышеприведенные страницы были
написаны, мое внимание было привлечено одним местом у сэра Джона Леббока, в
приложении ко второму изданию его "Доисторических времен" Он указывает здесь
на подобное же происхождение племенных названий и говорит следующее:
"Пытаясь объяснить культ животных, мы должны помнить, что имена очень часто
бывают заимствованы от них. Дети и сторонники человека, прозванного
"Медведем" или "Львом", пожелают сделать это имя племенным названием. Отсюда
и самое животное сначала почитается, потом боготворится". О происхождении
этого культа, однако, сэр Джон Леббок не дает специального разъяснения.
По-видимому, он склонен к убеждению, молчаливо усвоенному и г-ном
Мак-Леннаном, что культ животных возник из первоначального фетишизма и
представляет более развитую его форму. Я, как сейчас выяснится, смотрю на
его происхождение иначе.}.
Однако, заметят мне, пожалуй, это все-таки не объясняет возникновения
культа животных Совершенно верно; остается еще выделить третий фактор.
Допустив веру в посмертное существование второго "я", которое принадлежало
скончавшемуся предку и которое должно быть умилостивляемо; допустив
переживание его метафорического имени среди его внуков и правнуков, -
необходимо еще, чтобы различие между метафорой и действительным существом
изгладилось из памяти. Пусть в старинном предании утратится ясное
представление о том факте, что предок был человек, имевший только прозвание
"Волка". Пусть о нем говорят обыкновенно как о волке - именно так, как
говорили при жизни; и естественное недоразумение, вследствие буквального
понимания этого имени, даст в результате- во-первых, убеждение в
происхождении от настоящего волка, а во-вторых, такое обхождение с волком,
какое может его умилостивить и какое приличествует по отношению ко второму
"я" скончавшегося предка или какому-нибудь его родственнику, а стало быть, и
другу.
Что недоразумения подобного рода легко могли возникнуть, становится
очевидным, когда мы представим себе крайнюю неопределенность первобытной
речи. "Эти метафоры... - как говорит профессор Макс Мюллер по поводу
каких-нибудь ложных толкований иного рода, - становятся простыми названиями,
которые применяются в семейной беседе и понимаются еще, пожалуй, дедушкой,
знакомы еще отцу, но уже кажутся странными сыну и непонятны внуку." Итак, мы
имеем полное основание предположить такого рода ложные толкования. Мы даже
можем пойти дальше; мы вправе сказать, что так наверное и было.
Малоразработанные языки не заключают в себе слов, могущих отметить указанное
здесь различие. В наречиях, на которых говорят современные низшие расы, лишь
конкретные предметы и действия находят должное выражение. Австралийцы имеют
названия для всякого рода деревьев, но не имеют слова для понятия "дерево"
вообще, независимо от его вида; и, хотя некоторые исследователи уверяют, что
их словарь не вполне лишен родовых названий, все-таки крайняя бедность их
языка вне сомнения. То же самое и тасманийцы. Доктор Миллиган говорит, что
"они обладают лишь весьма ограниченной способностью к абстракции или
обобщению. Они не имеют слов для выражений отвлеченных понятий. Для каждого
отдельного вида гуттаперчевого дерева, кустарника и пр. они имеют названия,
но не имеют слова, соответствующего понятию "дерево". Они также не в
состоянии выразить и отвлеченных свойств, как: твердый, мягкий, теплый,
холодный, длинный, короткий, круглый и пр.; вместо "твердый" они говорят:
"как камень", вместо "высокий" - "длинные ноги" и т. п.; вместо "круглый"
они говорят: "как шар" или "как луна" и т. п.; при этом они обыкновенно
присоединяют действие к слову, подтверждают его каким-либо жестом, чтобы
быть вполне понятыми" {Proceedings of the Royal Society of Tasmania, ii., p.
280-281.}. Итак, даже допустив все здесь сказанное (что представляется
несколько трудным, так как свойство "длинный" было признано не имеющим
обозначения в отвлеченном смысле, а между тем оно приведено далее как эпитет
к конкретному понятию в выражении "длинные ноги"), очевидно, что такой
несовершенный язык не может передать понятия об имени как о чем-то
обособленном от предмета; а еще менее может он выразить самый акт
наименования. Сначала необходимо обычное применение таких до некоторой
степени абстрактных слов, которые применяются ко всем предметам известного
класса, и тогда только может возникнуть понятие об имени, символизирующем
символы других слов- и это понятие об имени, с присущим ему абстрактным
характером, может быть уже долго в ходу, прежде нежели появится глагол
"именовать". Стало быть, люди с подобной грубой речью не могут хорошо
пересказать предания о предке, прозывавшемся "Волком", - так. чтобы отличить
его при этом от настоящего волка. Дети и внуки, видавшие этого предка, не
будут еще введены в заблуждение, но у дальнейших поколений, ведущих начало
от "Волка", неминуемо возникнет мысль, что родоначальником у них было
животное, известное под этим именем. Все мысли и чувства, естественно
зарождающиеся, как указано выше, по поводу верования, что умершие родители и
деды еще живы и готовы, при их ублаготворении, оказывать дружескую поддержку
потомкам, - все это будет распространено на действительную волчью породу.
Прежде чем перейти к дальнейшим выводам из этого главного положения,
позвольте мне указать, как удачно оно объясняет не только простой культ
животных, но также и поверье, весьма разнообразно иллюстрируемое в старых
легендах, что животные способны проявлять дар человеческой речи и
человеческих мыслей и действий. Мифологии полны рассказами о зверях, птицах
и рыбах, игравших разумную роль в человеческих делах; о тварях, которые
покровительствовали некоторым людям, предупреждая их, руководя и оказывая
поддержку; других же обманывали на словах или каким-нибудь иным образом.
Очевидно, что все эти предания, как и россказни о похищении женщин животными
и о выкармливании ими детей, найдут свое настоящее место в ряду следствий,
проистекающих из обычного ложного понимания, которое мною отмечено.
Вероятность предложенной гипотезы усиливается, когда мы увидим, как
удачно она применяется к культу иного рода предметов. Убеждение в
действительном происхождении от животного, как оно ни кажется нам странным,
во всяком случае, не противоречит мало исследованным еще наблюдениям над
дикарями; их могут навести на эту мысль разные метаморфозы растительного и
животного царства, по-видимому, такого же характера. Но была ли ему
какая-нибудь возможность дойти, например, до такого курьезного
представления, что родоначальником его племени было солнце, или луна, или
звезда какая-либо? Никакие наблюдения над окружающими явлениями ничуть не
наводят на мысль о подобной возможности. Но при унаследовании прозвищ,
которые впоследствии приняты были ошибочно за название предметов, от которых
они произошли, - может легко явиться подобное убеждение; оно явится даже
наверное. Что названия небесных тел служат нередко метафорическими именами у
некультурных народов - это стоит вне сомнения. Разве и мы сами не называем
выдающегося певца или актера звездою? И разве в поэмах у нас нет
многочисленных уподоблений мужчин и женщин то солнцу, то луне? Так, в
"Бесплодных усилиях любви" принцесса называется "грациозною луною", а в
"Генрихе VII" мы находим "два солнца славы, два ярко блещущих светила меж
людей". Разумеется, и первобытные народы подобным же образом готовы
отзываться о своем вожде, отличившемся в успешном бою. Когда мы подумаем,
как сильно прибытие победоносного воина должно было действовать на чувства
его соплеменников; как оно разгоняло все мрачные тучи и озаряло все лица
весельем, - тогда мы увидим, что сравнение вождя с солнцем совершено
естественно. И в первобытной речи это сравнение могло быть делаемо, но здесь
прямо называли героя солнцем. Как в прежних случаях, затем могло случиться,
что, при смешении метафорического имени с названием предмета, потомство
вождя стало признаваться и им самим, и другими за детей и внуков солнца.
Вследствие этого - отчасти на основании действительного унаследования
характера предка, отчасти же для поддержания славы о его подвигах -
естественно могло оказаться, что солнечное племя было признано наивысшим,
как мы это обыкновенно и видим.
Происхождение других святынь, столь же, если еще не более, странных,
также объясняется при нашей гипотезе, и необъяснимо иначе. Один из
новозеландских вождей провозглашал своим родоначальником соседнюю большую
гору Тонгариро. Это, по-видимому, нелепое убеждение становится понятным,
когда мы посмотрим, как легко оно могло возникнуть из прозвища. Разве мы
сами не говорим иногда, в переносном смысле, о каком-нибудь высоком, жирном
человеке, что это - гора мяса; а если взять народ, склонный выражаться еще
более конкретным образом, разве не могло случиться, что вождь, отличающийся
своим массивным телом, был прозван высочайшей горой, находящейся у всех на
виду. И он ведь возвышался над всеми прочими людьми так же, как эта гора над
окружающими вершинами. Подобный случай не только возможен, но даже вероятен;
а если так, то, стало быть, смешение метафоры с действительным фактом и
породило эту удивительную генеалогию. Другое представление, пожалуй, еще
более курьезное, также находит теперь надлежащее толкование. Каким образом
могла явиться у кого-нибудь фантазия, что он ведет свой род от "Утренней
зари"? Допуская даже крайнее легковерие в соединении с самым пылким
воображением, все-таки необходимо ведь признавать предка каким-нибудь
отдельным бытием; заря же вовсе не имеет ни достаточной определенности, ни
относительного постоянства, какие входят в понятие о бытии. Но если мы
припомним, что "Утренняя заря" является естественным хвалебным эпитетом в
честь прекрасной девушки, едва лишь начинающей слагаться в женщину, то
происхождение странной идеи, при указанной выше гипотезе, становится
совершенно понятным { Впрочем, я узнал впоследствии, что прозвище "Утренняя
заря", встречаемое в различных местностях, чаще дается при самом рождении,
если этот акт произошел на рассвете.}.
Другое косвенное подтверждение гипотезы заключается в том, что мы
получаем, приняв ее, вполне ясное представление о фетишизме вообще. При
воззрениях подобного рода окружающие предметы и силы рассматриваются как
нечто обладающее более или менее определенным личным могуществом по своей
природе. И ходячее объяснение подобного взгляда сводится к тому, что
человеческий разум в первых стадиях своего развития вынужден признавать
власть над собою предметов в такой именно форме. Я сам доныне мирился с
таким толкованием, хотя всегда с чувством некоторой неудовлетворенности. Эта
неудовлетворенность была, как я полагаю, вполне основательна. Указанная
теория едва ли даже может, собственно, называться теорией; это скорее лишь
повторение одного и того же в разных выражениях. Некультурные люди
обыкновенно усваивают антропоморфические представления об окружающих
предметах, и этот подмеченный факт обращен здесь в теорию, будто бы дикари
так и должны представлять их себе подобным образом; это - теория, с
недостаточным, по моему мнению, психическим основанием. С нашей теперешней
точки зрения становится очевидным, что фетишизм не первоначальное явление, а
вторичное. Это вытекает почти само собою из того, что было сказано выше.
Однако позвольте проследить нам все стадии его возникновения. О тасманийцах
доктор Миллиган говорит: "Имена мужчин и женщин заимствованы у них от
естественных предметов и происшествий, как, например, кенгуру, гуттаперчевое
дерево, снег, град, гром, ветер, а также от названия цветов и пр.".
Следовательно, окружающие предметы дают начало личным именам и впоследствии,
вышеуказанным путем, принимаются ошибочно сами за родоначальников тех, кто
произошел от лиц, прозванных подобным образом; в результате оказывается, что
этим окружающим предметам начинают приписывать известного рода личные
свойства, подобные человеческим. Тот, у кого по семейному преданию предок
был "Краб", будет представлять себе краба в виде существа, обладающего
скрытой внутренней силой, похожей на его собственную; вера в происхождение
от "Пальмового дерева" породит убеждение, что в пальмовом дереве гнездится
известного рода сознание. Отсюда, по мере того как животные, растения и
неодушевленные предметы или силы, давшие свое имя разным лицам, будут
становиться все более многочисленными, что произойдет одновременно с
расширением племени и умножением лиц, требующих отличий один от другого, -
вместе с этим и весьма многие окружающие предметы приобретут воображаемые
личные свойства, пока дело сведется наконец к тому, что сообщает г-н
Мак-Леннан о фиджийцах: "Растения и камни, даже всякого рода орудия и
доспехи, горшки и лодки имеют у них душу, которая считается бессмертной и,
подобно душе человека, переходит под конец в Мбулю - обычное прибежище душ,
покинувших тело". Итак, стало быть, при веровании в посмертное существование
второго "я", принадлежавшего скончавшемуся предку, вышеприведенное общее
положение о ложных представлениях приводит нас далее к совершенно понятному
толкованию о происхождении явлений фетишизма; мы способны вдобавок понять,
каким образом он стремится стать общим и даже всеобщим миросозерцанием.
Другие казавшиеся необъяснимыми явления также утрачивают теперь свой
загадочный характер. Я говорю о верованиях, выражающихся в культе сложных
чудовищ, о самых невозможных помесях животных, о фигурах, наполовину
человеческих, наполовину звериных. Теория фетишизма, как первичного явления,
если бы даже и признать ее справедливой в других отношениях, не дает
надлежащего разъяснения в данном случае. Допустим, предполагаемое исконное
стремление мыслить обо всех действиях природных сил как о своего рода личных
проявлениях; допустим далее, что отсюда мог возникнуть культ животных,
растений и даже неодушевленных предметов; и все-таки явное затруднение
окажется в том, что появится таким образом культ, ограничивающийся лишь
видимыми или наблюдавшимися вещами Каким же образом такое воззрение заставит
дикаря вообразить себе комбинацию из птицы и млекопитающего, и не только
вообразить, но и почитать ее как Бога. Если мы даже и допустим, что подобная
иллюзия могла быть вызвана верой в такое создание, как получеловек и
полурыба, то мы не можем все-таки объяснить преобладания у восточных народов
таких, например, идолов, которые изображают людей с птичьими головами или с
петушьими ногами, вместо человечьих, или же с головами слонов.
Но если принять вместе с нами вышеуказанное положение, то возникновение
таких представлений и такого рода культа явится лишь его непременным
следствием. Ведь предания хранят память о предках как той, так и другой
линии. Положим, человек, прозванный "Волком", берет из соседнего племени
жену, которая упоминается то под именем животного, давшего название ее
племени, то просто как женщина. И вот может случиться, что сын такой четы
отличится и сам чем-нибудь; тогда молва о нем среди потомства будет гласить,
что он родился от волка и какого-нибудь другого животного или от волка и
женщины. Недоразумение, возникшее вышеописанным путем, вследствие бедности
языка, породит веру в существо, соединяющее в себе атрибуты обоих существ; а
если племя разрастется в целую общину, то представление о такого рода
существе и сделается предметом культа. Один из случаев, приведенный г-ном
Мак-Леннаном, может быть приведен здесь в виде иллюстрации: "Предание о
происхождении дикокаменных киргизов", по их рассказам, "от рыжей борзой и от
одной султанши, имевшей сорок прислужниц, - весьма давнего происхождения".
Теперь, если "рыжая борзая" было прозвище какого-нибудь человека, очень
быстрого на бегу (знаменитые скороходы и у нас получали иногда прозвание
"борзых"), тогда и предание подобного рода могло сложиться естественным
образом. А после того как метафорическое имя было смешано с настоящим
названием, мог появиться в результате и племенной идол в образе сложной
фигуры, соответствующей укоренившемуся преданию. Нам нечего удивляться в
таком случае, что мы находим у египтян богиню Пашт, представляющую из себя
женщину с львиной головой, или бога Хар-Хата, в виде мужчины с головой
сокола. Вавилонские боги, то в виде человеческой фигуры с львиным хвостом,
то в виде человеческого бюста на рыбьем туловище, не кажутся нам более
такими непостижимыми образами. Мы получаем удовлетворительное объяснение и
относительно скульптурных изображений, представляющих сфинксов, крылатых
быков с человечьими головами и пр.; равно как и относительно преданий о
кентаврах, сатирах и т. п.
Вообще древние мифы зачастую приобретают теперь смысл, весьма непохожий
на тот, какой придавался им сравнительными мифологами. Хотя эти последние,
может быть, отчасти и правы, но если предыдущие доводы имеют силу, то вряд
ли мифологи правы в основных своих взглядах. В самом деле, ставя факты в
обратном порядке и принимая за второстепенные или придаточные те элементы,
которые, по их словам, имеют главное значение, а за первостепенные - те, что
считаются ими за позднейшие вставки, я полагаю, мы будем гораздо ближе к
истине.
Общераспространенная теория мифов заключается в том, что они возникли
благодаря обыкновению символизировать силы и явления природы в виде
человеческих образов и действий. Однако прежде всего можно на это заметить,
что, хотя символизация такого рода и распространена между цивилизованными
народами, она, однако, чужда расам наименее культурным. А между тем и у
современных дикарей окружающие их предметы, события и происшествия
обыкновенно наводят на мысль о человеческих действиях. Достаточно вдобавок
прочесть речь какого-нибудь индийского вождя, чтобы заметить, что именно
самые первобытные народы именуют друг друга метафорически, по названиям
окрестных предметов. Так же метафорически рассказывают они о действиях друг
друга, как будто это действия иных естественных предметов, а между тем, лишь
допустив преобладание обратного взгляда, древние мифы могут быть объяснены
как результат первоначальной склонности символизировать неодушевленные
предметы и происходящие в них перемены в виде человеческого существа и его
действий.
Может оказаться при этом и другое подобное же затруднение. Перемена в
первоначальной форме изложения, из которого возник миф, явится именно
переменой противоположного характера сравнительно с формами, преобладавшими
на более ранних ступенях лингвистического развития. Перемена эта
предполагает возникновение ко