Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
жающие могут даже не
догадываться. Второй фазис был попыткой образумиться, призвав на помощь свою
скромность, свое женское достоинство (to swjronein {"цело-мудрие" -
здравомыслие, чувство меры (греч.); в переводе И. Анненского -
"добродетель", в исправлении Ф. Зелинского - "честь".}, ст. 399), но эта
попытка оказалась не более практичною. Тогда остается третье и единственное
средство - nam mors sola sanabit {Ибо исцелит только смерть (лат.).}. И вот
сквозь зловеиДе сдержанный тон рассуждения у Федры прорывается злоба,
сначала холодная, потом страстная.
"Нет, - говорит она, - не дай бог {19}, ни чтобы осталось в забвении
то, что я сделаю хорошее, ни чтобы мои постыдные действия имели много
свидетелей. Я давно сознавала бесславие и дела, и недуга, и я не хуже знаю,
что как женщина при таких условиях могу возбуждать в людях только
ненависть". И вот следом раздаются проклятья против "тайн гинекея". Федра не
щадит и своего круга, как раньше не щадила памяти матери и сестры; нет, ей
непристойно прятаться за толпу хитрых рабынь, и, "конечно, та, которая
решилась первая обмануть мужа, - говорит Федра, - была из знатного дома".
В конце монолога страсть опять обуздана мыслью: Федра выясняет подругам
моральные основания "доброго стыда". Вот ее слова:
"Меня убивает, подруги, страх, чтобы не сказали про меня, что я
опозорила мужа и детей, которых я рожала. О, нет! Пусть, свободные и
цветущие смелой речью, они обитают город славных Афин, не краснея из-за
матери. Как бы ни был дерзок муж, но сознание отцовского или материнского
позора делает из него раба" {20}.
Несчастная Федра не знает, что смертью ей еще не удастся покончить
своих подневольных счетов с Кипридой. Она не знает, что должна не только
умереть, но и участвовать в убийстве. Узел между тем затягивается. Кормилица
из слов Федры поняла только две вещи - Федра любит, и Федра хочет умереть,
потому что она любит. И вот против царицы воздвигается "злая лесть на
сладостной облаке", как я позволил себе иллюминовать непередаваемые слова
трагика oi caloi lian logoi {Слишком красивые слова (греч.).} (ст. 487),
основанные и у меня, как у Еврипида, на "соблазне звука л".
Все, что мог бы сказать в защиту адюльтера поэт, ритор и практический
философ древности, - все впитала в себя лесть старой рабыни: тут и высокие
примеры богов, и воззвание к мудрой скромности людей; тут постоянные ссылки
и на природу, и на пеструю жизнь, и на историю, и на поэзию, и даже на
архитектуру; тут, наконец, и в виде ultima ratio {Последнего, решительного
довода (лат.).} женский ум, и невинное снадобье - плод досугов гинекея, и
цвет его гения. Но что же такое это лекарство от недуга? Как надо понимать
чары и нашептыванья, о которых здесь еще впервые говорит кормилица (ст. 478,
сл.)?
Знает ли Федра, для чего они рекомендуются? Трудно решить это и в
утвердительном и в отрицательном смысле.
Мне кажется, что кормилица нарочно придает своим средствам колорит
таинственности, чтобы Федра могла обмануться относительно их истинного
значения: что ж? ведь не всякое зелье привораживает, - есть и отворотные.
Еврипид не думает, однако, делать из кормилицы дипломата: у старухи
едва ли есть обдуманный план, в ней говорит лишь желание, чтобы Федра была,
как все; инстинкт женской силы, как ее всегда понимали в гинекее, гений
бабьей интриги; если ее испугали слова Федры о самоубийстве, так не потому,
что это грозит ей позором, хлопотами, и даже не потому, чтобы она так уж
любила Федру, нет, желание наложить на себя руки пугает старуху как
доказательство неуменья женщины вывернуться из тисков; этот план
оскорбителен для ее полового самолюбия. В конце концов ей надо одурманить
Федру и, главное, сбить с нее то рассудочное высокомерие, ту ubrin (ст.
474), которая, по ее словам, оскорбляет богов, а в действительности кажется
ей оскорбительной для гинекея. Федра мало-помалу сдается, и с внешней
стороны кажется, будто она вступает со старухой в заговор, чтобы приворожить
Ипполита. Старуха берется только вылечить ее от недуга (ст. 512). И кто
знает, что мерещится в это время Федре: прежнее ли ясное спокойствие или
уголок той запретной радости, без которой все остальное для Федры только
смерть. Кормилица ведет свою линию, хотя и ощупью, но мастерски: она быстро
перебегает с предмета на предмет и заставляет Федру проделывать непривычную
для ее рассудочной головы работу. Как известно, Наук, а за ним и Вейль
атетируют {21} три стиха из последних слов кормилицы (ст. 513-515). Стихи
эти между тем не заключают в себе ничего нееврипидовского и, как мне
кажется, даже связаны с дальнейшими действиями старухи. Посмотрим на ход,
или, может быть, лучше, бег ее мысли, когда она одурманивает Федру. Начинает
она с извинений, с признания слабости своего женского ума, своей
поспешности; потом, не пугая сразу Федру, она переходит к абстрактным
доводам, а уж оттуда - к житейским иллюстрациям; о, это только намеки, но до
чего они бьют прямо в цель! Здесь сначала на сцену являются мужья, которые
очень часто закрывают глаза на измену жен, потом отцы, которые даже поощряют
любовные дела сыновей (ст. 462 сл.), так и чувствуется, что речь идет про
Фесея; охлажденный жизнью, он едет на поиски новых приключений, а Федру
оставил в Трезене и с ней поселил Ипполита. После этого фактика, который не
может оскорбить, потому что он приведен в общих выражениях, и не может не
разбередить раны, потому что он острее ланцета, кормилица делает резкий
наскок на броню Федры - ее высокомерие и непосредственно после этого -
первый легкий намек на невинные средства. Но Федра еще держится. Ее, без
особого эмфаза, поддерживают и трезенские женщины - не могут же афинские
граждане улыбаться пороку? Тогда кормилица становится смелее и циничнее. К
чему, в самом деле, все эти высокие слова? Средства называются уже яснее -
jiltra (любовные снадобья - ст. 509), и после рекламы их чудотворного
действия в ее речи, как последняя приманка, слышится не то просьба, не то
намерение достать у Ипполита какой-нибудь обрывок одежды или локон, чтобы
сделать из двоих "одну любовь" (ст. 515). Характерно, что при этом кормилица
будто сделала даже уступку Федре; ну, хорошо, не будем говорить об измене,
но почему же не попробовать средства вылечить недуг, - и понимай этот недуг,
как знаешь.
Наконец, Федра попадается на ее удочку; она начинает расспрашивать
старуху. Тогда дело решается в одну минуту, и, не дав Федре даже времени
сообразить происшедшего, кормилица убегает. Поспешность ее ухода, конечно,
объясняется боязнью, что Федра поборет минутную слабость, но есть, может
быть, и другая причина этой поспешности: надо пользоваться тем, что Ипполит
дома и что товарищи его отдыхают; да и момент, в сущности, удобный: Федра не
успела одуматься, и Ипполит один; кто знает, завтра может приехать Фесей,
наконец, может быть, удастся унести лоскут одежды или как-нибудь иначе
открыть кампанию.
Во втором "Ипполите" Еврипид освободил себя от трудной сцены признания
и вместе с тем лишил себя эффекта, который, начиная с Сенеки-трагика,
пленяет поэтов едва ли не более трагедии самого Ипполита, но взамен этого он
дал нам тонко художественную и сложную по эффектам сцену между Ипполитом,
кормилицей и молчаливой Федрой. Сцена начинается неясным шумом, который
слышится еще в конце красивого музыкального антракта. Шум усиливается; в его
промежутках, урывками, может быть, именно в те минуты, когда на гневные
возгласы Ипполита робко оправдывается старая рабыня, между хором и Федрой
идет несвязный разговор. Ужас женщин растет с каждой минутой, но все
внезапно застывает, лишь только на сцену выходит Ипполит, а за ним, цепляясь
за его плащ и ловя руки, влечется несвязно лепечущая и насмерть перепуганная
старуха. Присутствие Федры при разговоре ее кормилицы с Ипполитом и позже,
при его страстной тираде против женщин, - это один из тех тонких эффектов,
которые особенно любил Еврипид; эта молча переживаемая драма похожа на ту
неясную мелодию, которая иногда грезится нам и заставляет нас плакать под
банальный аккомпанемент шарманки {22}. Великий символист античной драмы умел
внушать с силой, которая не ослабела в течение двух с половиной тысячелетий.
Вспомните у него молчаливую игру Ифигении-жрицы {23} в сцене признания
(788-802) или сцену его Фесея с Гераклом, когда убийца, опомнившийся в
ужасе, плащом завесил себе лицо.
За четверть часа своего молчания Федра, которая перед тем всего на одну
минуту из несчастной стала грешной, обращается в злобную преступницу, по
крайней мере для миллионов, для толпы.
Из конца разговора между Ипполитом и кормилицей Федра поняла, что
кормилица грубо открыла Ипполиту ту тайну, которую она сама не смела сказать
себе даже во сне. И вот гнев Ипполита чередуется только с его глубоким
презрением, а Федра во все время, как обмена фраз, так и монолога,
чувствует, что Ипполит, только не желая наносить отцу нового оскорбления,
делает вид, будто ее не замечает, но что на самом деле все его злобные и
горькие тирады не только вдохновлены ею, Федрою, но прямо против нее
направлены, а местами будто рассчитаны даже на то, что она их слышит.
Злая дерзость нападок Ипполита соединяет в себе весь лиризм
непосредственного обличения с торжествующей свободой заглазной критики. Если
в речи Федры нам чувствовалось тоже местами прикрытое обличение гинекея
перед его представительницами и даже не без намеков на его гения -
кормилицу, то по лирической силе между двумя монологами не может быть,
конечно, никакого сравнения. Речь Федры подготовлялась целым рядом бессонных
ночей и мучительных дней, она дышит холодным отчаянием, тоской, в которой
остался только отзвук страсти. Но совершенно не таков монолог Ипполита.
Он начинается прямо с задорного, чисто юношеского парадокса (я забываю
на эту минуту о признаниях самого Еврипида): "Отчего только людям не дано
покупать себе за золото из храмов детей и для столь важной задачи создана
богами такая лживая и вредная разновидность человека, как женщина" {24}. А
далее все, что говорит царевич, как бы ни согласовались слова его с
сущностью его воззрений и самой природой сына осиленной амазонки, - все
вызвано моментом, все почти с силой выкинуто со дна взбудораженной души и
мечется в беспорядке, срываясь с побелевших от гнева губ.
Если еще в первой части речи (до 650) есть хоть обличье философичности,
и злоба карает умниц вообще (sojhn...misv (ст. 640 - ненавижу этих умниц!),
которым Ипполит - он, орфик, мудрец - предпочитает "бесполезную тупицу" (ст.
638 сл.), то во второй - Ипполит доходит до брани (v cacon cara {В переводе
Анненского: "тварь" (греч.).} - ст. 651), до открытого упрека старухи в
сводничестве (ст. 652) и кончает речь провозглашением прав мисогина на
безудержную речь. "Я никогда не смогу дойти, - говорит он, - до пресыщения в
ненависти женщин, и я не хочу класть предела моему злоречию" (ст. 664 сл.).
Я оставлю пока в стороне трагедию самого Ипполита. Вдумайтесь, что
должно было особенно больно подействовать на Федру в этом страстном
обличении женщин, поскольку все они похожи на нее, Федру. Во всяком случае
не угрозы, потому что Федра не рабыня, чтобы пугаться чьего-либо гнева или
расплаты за свои поступки, не смелость суждений Ипполита и не его ирония,
потому что в страстной и агрессивной форме он повторил лишь мысли, которые
мог бы услышать из ее уст какие-нибудь полчаса тому назад. Я думаю, что
всего больнее звучало в ней от речи Ипполита сознание, что она, Федра, уже
не смеет сказать того, что говорила, осуждая себя на славную смерть. Вот что
было ей больно, а ужаснул ее тот черный камень клеветы, который уже
попробовала швырнуть рука Ипполита в ее мавзолей. Как Макбет, когда на него
двинулся и Бирнамский лес {25}, Федра пережила за четверть часа Ипполитовых
сарказмов свой пятый акт; только она пережила его не с мечом в руке, как
Кавдорский тан, а молча, со скрещенными на груди руками и с целой бурей в
сердце, для выхода которой оставались только одни горящие глаза.
Но зато руке Ипполита не удастся швырнуть в ее труп черного камня
клеветы: нет, она вооружит свою окоченелую грудь заколдованным неотразимым
оружием; против гордости аскета она выставит злобу самца, и Фесей, который
осилил Амазонку, конечно, сумеет заткнуть рот и ее отродью. Ипполит смешал
Федру с ее рабыней, Федра стравит его с отцом. Когда Ипполит покидает сцену,
Федра начинает говорить, сначала даже в лирической форме, тревожными
дохмиями. Характерны при этом ее выражения:
tecnas nun tinas (et) ecomen h logouV,
sjaletsai kaJammaluen
{* В пер. Анненского:
Где сила искусства?
Где выход?
О, как этим цепким объятьем
Опутана я безнадежно?.. {26}}
Они дышат ареной борьбы, палестрой; в мозгу Федры, готовой бороться,
невольно возникает образ опрокинутого борца, которого железным кольцом
сжимает объятие противника. Несмотря на обрядовый характер ее жалобы, где
бледной чередой сменяется боги и смертные, земля и солнце, видно, что теперь
царица уже не вдастся так легко. Накипевшая злоба прежде всего, конечно,
обрушивается на кормилицу; старуха не остается в долгу, и ее язвительный
намек на то, что вина ее заключается лишь в безуспешности ее попытки,
подливает новую каплю яда в чашу Федры. Но вот старуха, плача, уходит, и
тогда, связав подруг клятвой молчания, Федра произносит на сцене свои
последние слова (ст. 724 сл.). Когда хор прервал ее было словом "Молчи",
Федра в свою очередь не дает женщинам продолжать. "Если хочешь давать мне
советы, - говорит она, - пусть эти советы будут честны", т. е. не смей
говорить мне теперь о благоразумии, о жизни и всеисцеляющем времени; ты
должна, напротив, поддержать во мне решимость умереть. Царица заключает
слова свои угрозой, которая составляет изящный контраст к божественной
угрозе пролога.
"Удалившись из жизни, - говорит Федра, - я еще до заката насыщу
Киприду, которая давно уже меня изводит. Пусть паду я жертвой неуслажденной
любви. Но в моей смерти я явлюсь злом для другого человека" пусть он
позабудет надмеваться моей бедой и, разделив со мною недуг" научится быть
истинно скромным" {27}. Странные, тяжелые, не столько злые, сколько
таинственные слова! Что в них слышится? Одна ли угроза и злоба или где-то
там, глубже, задавлено и рвется наружу голубое пламя Эрота? "Разделить
недуг" - не выразили ль эти слова все еще живущее в Федре желание "разделить
ложе" Ипполита? Разве Эрот не может ужалить и Эриннию? Если вы внимательно
прочитали трагедию и вдумались в быстро прошедший перед нами, но богатый
содержанием трагический день Федры, скажите мне теперь, могла ли Федра не
написать своей клеветы, мало того, не должна ли была она ее написать?
Я оставлю даже в стороне и парресию {28} детей, и репутацию Фесея,
словом, всю этику эпохи; но дальнейший ход трагедии, не оправдал ли он
Федру? Нет ли самой строгой гармонии, самой точной параллели между судом
Ипполита над Федрой и судом Фесея над Ипполитом, и не получил ли Ипполит
лишь "меру за меру"? Начал ли он, этот строгий судья, с того, с чего должен
был начать, т. е. прогнал ли он кормилицу, сказав ей, что она лжет? Нет.
Попробовал ли он расследовать самое дело? Нет. Не смешал ли он в одну кучу
всех женщин с таким же основанием, как позже его отец связал в один узел и
орфизм и философию, и пост и разврат? Не сковал ли он Федре уста, так же
точно, как позже и ему сковала их клятва? Он, и только он, Ипполит, поставил
борьбу на ту почву, на которой ему же погибнуть.
Неразборчиво, страстно и высокомерно он целой половине человечества
отказал в воздухе, солнце и даже разуме. Чего же смел он ожидать от этой
половины? Он сам противопоставил всех мужчин всем женщинам, что же
мудреного, что его сбил тот самый грубый кулак союзника-мужчины, который он
объявил законнее и выше разума в женской голове. И кто же наказал Ипполита?
Его наказал отъявленный мисогин {29} - Еврипид. О, ирония непонимания,
которая две с половиной тысячи лет любуется собою!
Нравственная ответственность действующих лиц трагедии есть, в сущности,
только художественная фикция. Она - не более, как отблеск нравственных
требований читателей. Как живопись говорит красками, так трагедия говорит
обидами и страданиями, и если вы художественно пережили трагедию Федры, то
не можете не согласиться со мною, что казнь Ипполита, в сущности, есть лишь
возмездие за ту клевету, которою он преждевременно оскорбил Федру и с ней
целую половину человеческого рода.
Итак, может ли наше нравственное чувство осудить месть Федры, если оно
требует ее последствий?
III
Трагедия Ипполита сменяет на сцене трагедию его жертвы; я говорю его
жертвы, потому что мертвая Федра должна была вынести от людей, благодаря
Ипполиту, едва ли не более нареканий, чем живая, зачем она оклеветала юношу.
Ее ярко злая ложь, как matre pulchra filia pulchrior {Прекрасной матери
еще более прекрасная дочь {30} (лат.).}, заставляла зрителей забыть о той
клевете, которая ее вскормила. Ипполит не был виновен в смерти Федры, но он
был виновен в ее позоре, который перешел в нашу эру, конечно, еще более
ярким, чем он казался эллинам.
Предсмертная угроза Федры служит как бы прологом к трагедии Ипполита.
Со смертью царицы начинается та часть пьесы Еврипида которая требует менее
внимательного изучения, потому что, если исключить из нее две легко
постигаемых условности - обещание Посидона и Артемиды в исходе {31}, то
получится драма, весьма близкая к современным. Фесеи могли существовать во
все века, слабо видоизменяясь, а сарказмы, которые оскорбленный отец
расточает своему оригиналу-сыну, по рою отливаются для нас в давно знакомую
форму огульного осуждение "молодых людей", то в качестве "фармазонов и
карбонариев", то в вид" "нигилистов" или еще страшнее и современнее.
Ипполит, конечно, более, чем Фесей, человек своего времени, но и то не
в своей трагедии, а в самой индивидуальности.
Если у Еврипида были, как у многих поэтов, персонажи-ключи, как Иван
Карамазов Достоевского, то Ипполит был, вероятно, одним из таких ключей.
Ипполит - это искатель новой веры, бесстрашный идеалист, мечтатель;
которого пол оскорбляет, как одна из самых цепких реальностей. Но я безмерно
далек от взгляда Шлегеля {32} на Ипполита, как на идеал, осуществленный
позже андрогинами скульптуры.
Еврипид жил в тот век, когда поэзия уже потеряла веру в
непосредственность и в законченные контуры, если она ее когда-нибудь имела,
и мне Ипполит Еврипида кажется более всего тоской и болью самого по