Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
ли балов у
богатых иностранцев, как, например, у леди Дэдлей или у княгини Галатион,
она почти каждый вечер, после Итальянцев или Оперы, бывала в свете, у
маркизы д'Эспар или г-жи де Листомэр, у мадемуазель де Туш, у графини де
Монкорне или у виконтессы де Гранлье - в единственных открытых
аристократических домах; и всякий раз она уходила оттуда с новыми дурными
семенами в сердце. Ей советовали "восполнить свою жизнь" - это было модное в
ту пору выражение;
"искать понимания" - еще одно выражение, в которое женщины вкладывают
особый смысл. Она возвращалась домой встревоженная, взволнованная,
заинтригованная, задумчивая. Она замечала какую-то убыль в своей жизни, но
еще не доходила до сознания ее пустоты.
Среди домов, которые посещала графиня Ванденес, самым интересным, но и
самым смешанным обществом отличался салон графини де Монкорне, прелестной
маленькой женщины, которая принимала у себя знаменитых артистов, денежных
тузов, выдающихся писателей, подвергая их, впрочем, столь строгому
предварительному контролю, что люди самые осторожные в выборе знакомств не
рисковали встретиться там с кем бы то ни было из второсортного общества.
Самые притязательные чувствовали себя у нее в безопасности. В эту зиму,
вновь собравшую великосветское общество, некоторые салоны, и в их числе г-жи
д'Эспар, г-жи де Листомэр, мадемуазель де Туш и герцогини де Гранлье,
залучили к себе кое-кого из новых светил искусства, науки, литературы и
политики. Общество никогда не теряет своих прав: оно всегда требует
развлечений. И вот на концерте, устроенном графиней де Монкорне в конце
зимы, появился один из виднейших литераторов и политических деятелей
современности, Рауль Натан, которого ввел в ее дом Эмиль Блонде,
принадлежавший к числу самых одаренных, но и самых ленивых писателей той
эпохи, человек не менее знаменитый, чем Натан, но в замкнутом кругу,
славившийся среди журналистов, но безвестный по ту сторону барьера. Блонде
это знал; впрочем, он не строил себе никаких иллюзий, и в числе многих
презрительных его афоризмов был и такой: слава - это яд, полезный только в
небольших дозах.
Рауль Натан, с тех пор как он после долгой борьбы "выбился в люди",
обращал себе на пользу то увлечение фермой, которым стали щеголять ярые
почитатели средневековья, столь забавно прозванные "Молодой Францией". Он
усвоил себе манеры гениального человека, записавшись в ряды этих поклонников
искусства, намерения которых, впрочем, были превосходны: ибо нет ничего
смешнее костюма французов в XIX столетии, и нужна была смелость, чтобы его
подновить.
В облике Рауля, надо отдать ему справедливость, есть нечто
значительное, причудливое и необычное, он так и просится на картину. Его
враги и его друзья - одни стоят других - сходятся на том что у него ум
вполне согласуется с наружностью. Рауль Натан, каков он есть, был бы,
пожалуй, еще оригинальнее, чем его наигранное своеобразие. Его изможденное,
помятое лицо словно говорит о том, что он сражался с ангелами или демонами;
таким изображают немецкие художники лик умершего Христа: в нем все
свидетельствует о постоянной борьбе между слабой человеческой природой и
небесными силами. Но резкие складки на его щеках, шишковатый неровный череп,
глубоко сидящие глаза и впадины на висках отнюдь не являются признаками
худосочной породы. Его твердые суставы, его выступающие кости замечательно
крепки; и хотя их так обтягивает побуревшая от излишеств кожа, словно его
высушило внутреннее пламя, она прикрывает чудовищно мощный скелет. Он тощий
и рослый. Длинные волосы всегда растрепаны, и не без умысла. У этого плохо
причесанного, плохо скроенного Байрона журавлиные ноги, выпирающие коленные
чашки и очень крутой изгиб спины; мускулистые руки с худыми и нервными
пальцами сильны, как клешни у краба. Глаза у Рауля наполеоновские - синие
глаза, которые взглядом пронизывают душу; нос, резко не правильной формы,
выражает большое лукавство; красивый рот сверкает зубами такой белизны, что
любая женщина может им позавидовать. В этом лице есть движение и огонь, этот
лоб отмечен гением. Рауль принадлежит к тем немногим мужчинам, наружность
которых бросается в глаза, которые мгновенно привлекают все взгляды в
гостиной. Он обращает на себя внимание своим "неглиже", если позволительно
здесь позаимствовать у Мольера словечко, употребленное Элиантой, чтобы
обрисовать неряху. Платье на нем всегда кажется нарочно измятым, истертым,
изношенным, чтобы оно гармонировало с физиономией. Обычно он держит одну
руку за вырезом открытого жилета, в позе, прославленной портретом Шатобриана
кисти Жироде; но принимает он эту позу не столько для того, чтобы походить
на Шатобриана (он ни на кого не хочет походить), сколько для того, чтобы
нарушить строй складок на манишке. Галстук его в один миг скручивается от
судорожных движений головы, необычайно резких и порывистых, как у породистых
лошадей, томящихся в упряжи и непрерывно вскидывающих голову, в надежде
освободиться от узды или мундштука. Его длинная остроконечная борода не
расчесана, не надушена, не разглажена щеткою, как у тех щеголей, которые
носят ее веером или эспаньолкой, - он дает ей свободно расти. Волосы,
застревающие между воротником фрака и галстуком, пышно ниспадающие на плечи,
оставляют жирные пятна на тех местах, которых касаются. Сухие и жилистые
руки незнакомы со щеткой для ногтей и лимонным соком; их смуглая кожа, по
утверждению некоторых фельетонистов, не слишком часто освежается
очистительными водами. Словом, этот ужасный Рауль - причудливая фигура. Его
движения угловаты, словно их производит несовершенный механизм. Его походка
оскорбляет всякое представление о порядке своими восторженными зигзагами,
неожиданными остановками, при которых он толкает мирных обывателей, гуляющих
по парижским бульварам. Речь его, полная едкого юмора и колких острот,
напоминает эту походку: внезапно покидая язвительный тон, она становится
неуместно нежной, поэтичною, утешительной, сладостной; она прерывается
необъяснимыми паузами, вспышками остроумия, порою утомительными. В свете он
щеголяет смелою бестактностью, презрением к условностям, критическим
отношением ко всему, что свет уважает, и это восстанавливает против него
узколобых людей, а также и тех, кто старается блюсти правила старинной
учтивости. Но в этом есть своеобразие, как в произведениях китайцев, и
женщин оно не отталкивает. С ними, впрочем, он часто бывает изысканно
любезен, ему словно нравится вести себя так, чтобы ему прощались странности,
одерживать над неприязнью победу, лестную для его тщеславия, самолюбия или
гордости. "Почему вы такой?" - спросила его однажды маркиза де Ванденес. "А
почему жемчужины таятся в раковинах?" - ответил он пышно. Другому
собеседнику, задавшему тот же вопрос, он сказал: "Будь я как все, разве мог
бы я казаться самым лучшим особе, избранной мною среди всех?" В духовной
жизни Рауля Натана царит беспорядок, который он сделал своею вывеской. Его
внешность не обманчива: талант его напоминает бедных девушек, работающих в
домах у мещан "одной прислугой". Сперва он был критиком, и критиком
замечательным; но это ремесло показалось ему шарлатанством. Его статьи
стоили книг, говаривал он. Соблазнили его было театральные доходы, но,
будучи неспособен к медленному и кропотливому труду, которого требует
построение пьесы, он вынужден был взять в сотрудники одного водевилиста, дю
Брюэля, и тот инсценировал его замыслы, всегда сводя их к доходным, весьма
остроумным вещицам, всегда написанным для определенных актеров и актрис. Они
вдвоем создали Флорину, актрису, делающую сборы. Стыдясь этого соавторства,
напоминающего сиамских близнецов, Натан единолично написал и поставил во
Французском театре большую драму, провалившуюся со всеми воинскими почестями
под залпы уничтожающих рецензий. В молодости он уже искушал однажды великий,
благородный Французский театр великолепной романтической пьесой в духе
"Пинто", в ту пору, когда неограниченно царил классицизм; в Одеоне три
вечера подряд так бушевали страсти, что пьеса была запрещена. Вторая пьеса,
как и первая, многими признана была шедевром и доставила ему большую
известность, чем доходные пьесы, написанные в сотрудничестве с другими
драматургами, но эта известность ограничивалась кругом знатоков и людей
подлинного вкуса, к голосу которых мало прислушивались. "Еще один такой
провал, - сказал ему Эмиль Блонде, - и твое имя будет бессмертно". Но,
покинув этот трудный путь, Натан по необходимости вернулся к пудре и мушкам
водевиля восемнадцатого века, к "костюмным пьесам" и инсценировкам ходких
романов. Тем не менее он считался крупным талантом, еще не сказавшим своего
последнего слова. Впрочем, он уже взялся за высокую прозу и выпустил три
романа, не считая тех, которые он, точно рыб в садке, хранил под рубрикой:
"готовится к печати". Одна из трех изданных книг, первая, - как это бывает
со многими писателями, способными только на первое произведение, - имела
необычайный успех. Эту вещь, неосмотрительно напечатанную им раньше других,
- он по всякому поводу рекламировал как лучшую книгу эпохи, единственный
роман века. Он, впрочем, горько сетовал на требования искусства; он был
одним из тех, кто особенно старался собрать под единым знаменем Искусства
произведения всех его родов - живописи, ваяния, изящной словесности,
зодчества. Он начал со сборника стихотворений, который дал ему право войти в
плеяду модных поэтов, особенно благодаря одной туманной поэме, имевшей
довольно большой успех. Вынуждаемый безденежьем к плодовитости, он переходил
от театра к прессе и от прессы к театру, разбрасываясь, размениваясь на
мелочи и неизменно веря в свою звезду. Таким образом, слава его не была в
пеленках, как у многих выдохшихся знаменитостей, поддерживаемых лишь
эффектными заглавиями еще не написанных книг, которые не столько нуждаются в
изданиях, сколько в издательских договорах. Рауль Натан действительно был
похож на гениального человека; и если бы он взошел на эшафот, как этого ему
даже хотелось иной раз, он мог бы хлопнуть себя по лбу, подобно Андре Шенье.
При виде ворвавшейся в правительство дюжины писателей, профессоров,
историков и метафизиков, которые угнездились в государственном механизме во
время волнений 1830 - 1833 годов, в Натане зашевелилось политическое
честолюбие, и он пожалел о том, что писал критические, а не политические
статьи. Он считал себя выше этих выскочек, их удача внушала ему жгучую
зависть. Он принадлежал к тем всему завидующим, на все способным людям,
которым каждый успех кажется украденным у них и которые, расталкивая всех,
устремляются в тысячу освещенных мест, ни на одном не останавливаясь и вечно
выводя из терпения соседей. В это время он переходил от сен-симонистских к
республиканским взглядам, быть может, для того, чтобы вернуться к
сторонникам существующей власти. Он высматривал себе кость во всех углах и
разыскивал надежное место, откуда бы можно было лаять, не боясь побоев, и
казаться грозным; но, к стыду своему, он видел, что не вызывает к себе
серьезного отношения со стороны прославленного де Марсе, стоявшего в ту пору
во главе правительства и нимало не уважавшего сочинителей, у которых не
находил того, что Ришелье называл духом последовательности, или, точнее,
последовательности идей. Впрочем, всякое министерство приняло бы в
соображение постоянное расстройство в делах Рауля. Рано или поздно
необходимость должна была заставить его подчиниться условиям, вместо того
чтобы их диктовать.
Подлинный характер Рауля, тщательно им скрываемый, согласуется с ролью,
которую он играет в обществе. Он искренний актер, крайний себялюбец, готовый
применить к себе формулу "государство - это я", и весьма искусный
декламатор. Никто не умеет лучше изображать чувства, кичиться поддельным
величием, наводить на себя нравственную красоту, возвышать себя на словах и
прикидываться Альцестом, поступая, как Филинт. Его эгоизм прикрывается
броней из размалеванного картона и часто достигает втайне намеченной цели. В
высшей степени ленивый, он работает только подгоняемый нуждой. Усидчивая
работа, необходимая для создания монументального произведения, ему
незнакома; но в пароксизме ярости, когда уязвлено его тщеславие, или в
критический момент, вызванный преследованиями какого-нибудь кредитора, он
перескакивает через Эврот, он платит по крупнейшим обязательствам, учтенным
под залог таланта. Затем, усталый, восхищенный тем, что у него кое-что вышло
из-под пера, он снова становится рабом парижских удовольствий. Когда нужда
предстает перед ним в самом страшном своем образе, он слаб, он опускается и
компрометирует себя. Движимый ложным представлением о величии и о своем
будущем, для которых он взял мерилом большую Карьеру одного из бывших своих
товарищей, на редкость даровитого человека, выдвинутого Июльской революцией,
он позволяет себе по отношению к любящим его людям, когда надо выйти из
затруднения, варварские сделки с совестью, погребенные среди тайн частной
жизни и не вызывающие ни толков, ни жалоб. Его душевная пошлость,
бесстыдство его рукопожатий, которыми он обменивается со всеми пороками,
всеми бедствиями, всеми предательствами, всеми убеждениями, сообщили ему
неприкосновенность, словно конституционному монарху. Какой-нибудь грешок,
соверши его человек, уважаемый за свои высокие достоинства, вызвал бы
всеобщее негодование; Натану он сходит с рук; не слишком честный поступок
ему почти не ставится в вину: извиняя его, всякий сам себя извиняет. Даже
те, кто склонен его презирать, протягивают ему руку, боясь, что он может
понадобиться им. У него столько друзей, что ему хотелось бы иметь врагов.
Кажущееся добродушие, которое прельщает новичков, но прекрасно уживается с
предательством, которое все себе позволяет и все оправдывает, громко кричит,
получив оскорбление, и прощает его, - один из отличительных признаков
журналиста. Это "панибратство" разъедает самые прекрасные души: оно
покрывает ржавчиной их гордость, убивает жизненное начало великих
произведений и освещает умственную низость. Требуя от всех такой же дряблой
совести, иные люди заранее подготовляют прощение своим изменам и
ренегатству. Вот как наиболее просвещенная часть общества становится
наименее почтенной. С литературной точки зрения, Натану недостает стиля и
образования. Подобно большинству молодых честолюбцев в литературе, он
изливает на бумаге запас сведений, которых нахватался накануне. У него нет
ни времени, ни терпения писать; он не наблюдал, но он слушает. Неспособность
построить крепкий, обдуманный план он искупает, пожалуй, огнем рисунка. Он
мастер "по части страстей", как гласит словечко литературного жаргона,
потому что в страсти все правдиво, между тем как назначение гения - находить
среди случайностей правды то, что должно казаться вероятным каждому. Вместо
того чтобы будить идеи, его герои - это возвеличенные индивидуальности,
возбуждающие только беглую симпатию; они не связаны с великими вопросами
жизни и, значит, не представляют собою ничего; но он поддерживает интерес
живостью мысли, удачными находками; бильярдный игрок сказал бы, что он
"берет шары фуксом". Он непревзойденный мастер ловить на лету идеи,
проносящиеся над Парижем или Парижем пущенные в ход. Своею плодовитостью он
обязан не себе, а эпохе; он живет обстоятельствами и, чтобы подчинить их
себе, преувеличивает их значение. Наконец он неискренен, его фраза лжива. В
нем что-то есть от фокусника, как говорил граф Феликс. Его чернильница стоит
в будуаре актрисы, это чувствуется. Натан являет собою образ современной
литературной молодежи, ее поддельного великолепия и ее подлинного убожества;
для нее характерны легковесные красоты Натана и его глубокие падения, его
кипучая жизнь, полная нежданных превратностей судьбы и негаданных триумфов.
Это поистине дитя нашего пожираемого завистью века, в котором тысячи
соперников, под прикрытием политических систем, всеми своими обманутыми
надеждами выкармливают себе на потребу гидру анархии; домогаются богатства
без труда, славы без таланта, успеха без усилий, а по вине своих пороков
кончают тем, что после всех попыток бунта, после всех схваток с жизнью
существуют на подачки казны по благоусмотрению властей. Когда столько
молодых честолюбцев, пустившись в путь пешком, назначают себе общее место
встречи, то происходят состязания жаждущих успеха, несказанные несчастья,
ожесточенные битвы. В этом страшном бою победа достается самому неистовому
или самому ловкому эгоизму. Пример внушает зависть, его оправдывают, ему
следуют. Когда в качестве врага новой династии Рауль появился в салоне г-жи
де Монкорне, его дутое величие было в расцвете. Он принят был как
политический критик всех этих де Марсе, Растиньяков, Ларош-Гюгонов, вошедших
в правительство. Жертва своих роковых колебаний, своего отвращения к
искательству, Эмиль Блонде, который ввел Натана в эклектический салон,
продолжал играть роль насмешника, ни на чью сторону не становился и со всеми
поддерживал связи. Он был другом Рауля, другом Растиньяка, другом Монкорне.
- Ты политический треугольник, - сказал ему со смехом де Марсе,
встретившись с ним в Опере, - эта геометрическая фигура подходит только
богу, которому нечего делать; честолюбцы же должны двигаться по кривой линии
- это кратчайший путь в политике.
На расстоянии Рауль Натан казался прекрасным метеором. Мода одобрила
его манеры и внешность. Взятый напрокат республиканизм наделил его
янсенистской резкостью, свойственной борцам за народное дело, - он над ними
смеялся в душе, - не лишенною в глазах женщин обаяния. Женщины любят творить
чудеса, ломать скалы, плавить бронзовые с виду характеры. И так как
моральный туалет у Рауля гармонировал в ту пору с его костюмом, то он должен
был стать и стал для Евы, пресыщенной своим раем на улице Роше, тем
переливчато-пестрым змием с искусительной речью, с магнетизирующими глазами,
с плавными движениями, который погубил первую женщину. Едва графиня Мари
увидела Рауля, она почувствовала в душе толчок, способный испугать женщину
своею силой. Мнимый великий человек своим взглядом оказал на нее почти
физическое воздействие, задел ее сердце и смутил его. Это смущение было ей
сладостно. Простодушную женщину ослепила пурпурная мантия славы, временно
драпировавшая плечи Натана. Когда подали чай, Мари покинула кружок дам,
занятых болтовней, в которой она не принимала участия, поглощенная
созерцанием столь необычайного существа. Молчаливость ее была замечена
коварными приятельницами. Графиня приблизилась к стоявшему посреди салона
квадратному дивану, где разглагольствовал Рауль. Она остановилась, взяв под
руку жену Октава де Кан, добрейшую особу, сохранившую в тайне невольный
трепет Мари, которым выдает себя глубокое душевное движение. Взоры
влюбленной или радостно удивленной женщины излучают невообразимую нежность,
но Рауль в это время пускал настоящий фейерверк и так увлекся взлетавшими,
словно ракеты, остротами,