Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
маешь?
- Просто складываю стишки в голове, по дороге к горе Тамальпаис.
Видишь, вон там впереди, такая же красивая, как и все горы в мире, смотри,
какая совершенная форма, эх, люблю Тамальпаис. Заночуем с той стороны, за
горой. К вечеру доберемся.
Природа Марин-Каунти была намного проще и мягче, чем суровая Сьерра,
куда мы ходили прошлой осенью: сплошь цветы, деревья, кустарники, правда,
много и ядовитого плюща по обочинам тропы. Дойдя до конца грунтовой дороги,
мы внезапно очутились в густом секвойном лесу и пошли вдоль трубопровода по
просекам, таким глубоким, что свежее утреннее солнце почти не проникало
туда, было холодно и сыро. Зато стоял чистый, глубокий, густой аромат хвои и
влажной древесины. Джефи был очень разговорчив, В походе он снова стал как
ребенок.
- Единственно, что не по мне во всей этой истории с Японией, - тамошние
американцы, даром что не дураки и хотят как лучше, совершенно не понимают ни
Америки, ни людей, которые здесь действительно врубаются в буддизм, - и
ничего не смыслят в поэзии.
- Кто?
- Ну, эти люди, которые посылают меня туда и все оплачивают. Они тратят
кучу денег, чтобы обеспечить тебе элегантные сады, книги, японскую
архитектуру и прочую муру, которая нафиг никому не нужна, кроме богатых
разведенных американских туристок, а на самом деле единственное, что нужно -
построить или купить обычный японский домик с огородиком, просто место, где
люди могли бы спокойно зависать и заниматься буддизмом, а не очередная
американская показуха. Но я все равно предвкушаю, эх, братишка, так и вижу:
утро, сижу я на циновке у низкого столика, печатаю на машинке, рядом чайник
горячий, мои бумаги, карты, трубка, фонарик - все аккуратненько сложено, а
снаружи сливовые деревья, сосны, снег на ветвях, а наверху, на горе Хиейцан,
снег совсем глубокий, суги и хиноки растут, то есть секвойи, да, брат, и
кедры. Каменистые тропы ведут к затерянным в горах храмикам, на древних
замшелых маленьких площадях лягушки квакают, а внутри - небольшие статуи,
масляные лампы, золотые лотосы и лакированные сундуки для статуй. - Корабль
отплывал через два дня. - Но уезжать из Калифорнии тоже грустно... вот и я
хочу кинуть на нее прощальный взгляд, вместе с тобой, Рэй.
Просека вывела на дорогу, где стоял охотничий домик; перейдя через нее,
мы вновь углубились в заросли кустарника, вышли на тропу, которую и
знало-то, наверное, всего несколько человек, и оказались в Мьюировском лесу.
На мили вперед раскинулся он по широкой долине. Мили две мы прошагали по
старой просеке, а потом, вскарабкавшись по склону, Джефи вывел меня на
другую тропу, о существовании которой вообще вряд ли кто-либо подозревал. Мы
пошли по этой тропе, то вверх, то вниз, вдоль скачущего по камням ручья,
через который кое-где были перекинуты бревна и даже мостики, сооруженные, по
словам Джефи, бойскаутами: стволы, распиленные вдоль и уложенные плоской
стороной вверх, чтоб удобнее было ходить. Взобравшись по крутому сосновому
склону, мы вышли на шоссе, поднялись на травянистый холм и увидели нечто
вроде театра под открытым небом, построенного в греческом вкусе, с каменными
сиденьями вокруг голой каменной площадки, предназначенной для четырехмерных
представлений Эсхила и Софокла. Мы попили водички, сели, разулись и смотрели
с последнего ряда молчаливый спектакль. Вдалеке виднелся Голден-Гейтский
мост и белел Сан-Франциско.
Джефи принялся кричать, аукать, петь, свистать, веселясь от души.
Вокруг не было никого, кто бы мог его услышать.
- Вот так будет летом на вершине пика Заброшенности, Рэй.
- Впервые в жизни буду петь в полный голос.
- Если кто тебя и услышит, то разве что кролики да критически
настроенный медведь. Да, Рэй, Скэджит - одно из самых потрясающих мест в
Америке, эта река, змеящаяся по ущельям к своему безлюдному бассейну, эти
влажные снежные горы, переходящие в сухие сосновые, эти глубокие долины,
например, Большой Бобер и Малый Бобер, где сохранились, наверное, лучшие в
мире девственные кедровые леса. Я часто вспоминаю свою покинутую сторожку на
Кратерном пике, сидишь там - и никого, разве что кролики - воет ветер, а они
сидят себе и тихо старятся в своих пушистых гнездах, глубоко под камнями,
тепло им, сидят себе и грызут семечки, или что они там грызут.
Чем ближе к настоящей материи, братишка, к камню, воздуху, дереву,
огню, - тем духовнее оказывается мир. Все эти люди, считающие себя
прожженными практичными материалистами, ни черта не смыслят в материи, их
головы полны призрачных идей и ложных представлений. - Он поднял руку. -
Слышишь, перепел кричит?
- Интересно, что сейчас делается у Шона.
- Да ничего: встали и давай опять сосать вино и болтать чепуху. Лучше
было им всем пойти с нами, хоть научились бы чему-то. - Он вскинул на плечи
рюкзак и зашагал снова. Через полчаса ходьбы по пыльной тропке, иногда
перебираясь через мелкие ручьи, мы вышли на чудесный луг. Это и был привал
Портреро Медоуз - стоянка, устроенная Национальной Службой леса, - каменная
площадка для костра, столики для пикника и все прочее, но до выходных никто
здесь не появится. В нескольких милях от нас, на вершине горы Тамальпаис,
виднелась сторожка наблюдателя. Мы распаковали рюкзаки и спокойно провели
вечер, греясь на солнышке, или Джефи носился за бабочками и птицами,
записывая что-то в блокнотике, а я гулял по другой стороне, к северу, где
простиралась к морю каменистая пустыня, напоминающая Сьерры.
В сумерки Джефи развел большой костер и стал готовить ужин. Оба мы были
очень усталые и счастливые. Никогда не забуду, какой суп сварил он в тот
вечер - воистину лучший суп из всех, что я пробовал с тех пор, как, будучи
подающим надежды молодым писателем, обедал на кухне у Анри Крю. А всего-то
навсего - всыпать в котелок с водой пару пакетиков горохового супа, добавить
жареной ветчины кусочками, вместе с салом, и вскипятить.
Получился невероятно густой, настоящий гороховый вкус, да еще с
копченой ветчиной и жиром, как раз то, что надо пить в сумерках у
потрескивающего искрами костра. Кроме того, гуляючи, он нашел дождевики -
натуральные грибы, не в виде зонтиков, а просто большие, размером с
грейпфрут, шары белой крепкой мякоти; нарезав, он поджарил их на сале, и мы
ели их с рисом. Великолепный ужин. Мы вымыли посуду в журчащем ручье. Костер
отгонял комаров. Сквозь сосновые ветви глядел на нас нарождающийся месяц. Мы
расстелили спальные мешки в луговой траве и, усталые, рано легли.
- Вот, Рэй, - сказал Джефи, - скоро я буду далеко в море, а ты - на
трассе, вдоль по побережью к Сиэтлу и оттуда на Скэджит. Хотел бы я знать,
что с нами со всеми будет.
На этой дремотной ноте мы заснули. Ночью мне приснился яркий сон, один
из самых явственных снов моей жизни: китайский рынок, грязь, дым, толкотня,
нищие, торговцы, вьючные лошади, грязь, курильницы, на земле в грязных
глиняных корытах - кучи хлама и овощей на продажу, и вдруг -
бродяга-оборванец, сморщенный, коричневый, невероятный китайский бродяжка,
он только что спустился с гор и вот стоит на краю рынка, бесстрастно взирая
на все вокруг. Маленького роста, жилистый, лицо темно-красное, выдубленное
солнцем пустыни и гор, одежда - сборные тряпки, на спине кожаная котомка,
ноги босы. Только в Мексике, изредка, встречал я подобных людей - возможно,
эти нищие приходили в Монтеррей с каменистых суровых гор, где обитали в
пещерах. Но этот, китайский, был еще вдвое беднее, вдвое круче и бесконечно
загадочен, и, конечно же, это был Джефи. Тот же широкий рот, веселые
блестящие глаза, костистое лицо (похожее на посмертную маску Достоевского -
квадратный череп, выступающие надбровные дуги), такой же маленький, но
крепко сбитый, как Джефи. Проснувшись на рассвете, я подумал: "Ну и ну, так
вот что, значит, станется с Джефи? Может быть, он уйдет из монастыря да так
и пропадет, и мы никогда больше не увидимся, и превратится он в эдакого Хань
Шаня, призрака восточных гор, и даже китайцы будут бояться его, такого
оборванного и разбитого".
Я рассказал свой сон Джефи. Он уже, насвистывая, разводил костер.
- Ладно, хорош там в мешке дурака своего валять, лучше за водой бы
сходил. Йоделэйхи-хо! Рэй, я привезу тебе палочки разных благовоний из храма
холодной воды в Кийомицу и буду укладывать их одну за другой в большую
медную чашу для благовоний, с надлежащими поклонами. Годится? Сон ему,
видите ли, был. Что ж, если это я, значит, я. Вечно рыдающий, вечно юный,
у-у!
Он достал из рюкзака топорик и принялся рубить ветки, подкладывая их в
разгоревшийся костер. Туман еще путался в кронах и стлался по земле.
- Давай-ка собираться и сниматься отсюда, поглядишь на стоянку
Лорел-Делл. Потом спустимся к морю, искупаемся.
- Отлично. - На этот поход Джефи припас новое вкусное сочетание для
поднятия энергии: хрустящие крекеры, кусок острого чеддера и батон салями.
Мы запили этот завтрак свежим чаем и почувствовали, что как следует
подкрепились. Двое взрослых мужчин могли бы прожить двое суток на этом
концентрированном хлебе, салями (концентрированном мясе) и сыре, а всего-то
весу полтора фунта. Джефи был полон таких остроумных идей. Сколько надежды,
сколько человеческой энергии, сколько истинно американского оптимизма
таилось в его аккуратном маленьком теле! Вот он топает впереди и кричит мне:
"Попробуй медитировать на тропе, просто иди и смотри не по сторонам, а под
ноги, как мелькает земля, и впадай в транс".
Около десяти мы были уже на стоянке Лорел-Делл, где тоже были каменные
костровища с решетками и столы для пикника, но местность намного живописнее,
чем в Портреро-Медоуз. Здесь были настоящие луга - сонная прелесть мягко
стелющейся травы, окаймленная зеленой густотой леса; волнуемая ветром трава,
ручейки, и больше ничего.
- Ей-Богу, вернусь сюда, ничего не возьму, кроме еды, примуса и запаса
бензина, и буду готовить ужины без дыма, так что лесники меня и не заметят.
- Ага, но смотри, Смит - засекут, что готовишь не на каменном
костровище - выгонят вон.
- Что ж мне по выходным, присоединяться к веселым отдыхающим? Буду
прятаться где-нибудь в лугах. Я останусь тут навсегда.
- Причем отсюда до Стимсон-бич, где магазин, всего две мили. - В
полдень мы отправились в сторону пляжа. Путь был довольно утомительный. Мы
взобрались высоко на луга, откуда опять был виден белеющий вдали
Сан-Франциско, и вновь устремились вниз по тропе, ниспадавшей, кажется, до
самого уровня моря так круто, что приходилось бежать и раз даже съезжать
сидя. Я обогнал Джефи и, напевая, запетлял по тропе с такой скоростью, что
опередил его на милю и даже ждал внизу. Джефи не спешил, увлекшись цветами и
папоротниками. Мы затырили рюкзаки в палых листьях под кустами и налегке
зашагали по приморским лугам, мимо прибрежных ферм с пасущимися коровами,
купили в магазинчике возле пляжа бутылку вина и вышли туда, где песок и
волны. День был прохладный, солнце выглядывало редко. Но сказано - сделано.
Раздевшись до трусов, мы прыгнули в океан, быстро поплавали, вылезли,
разложили на газетке салями, крекеры и сыр и стали пить, закусывать и
беседовать. Я даже соснул маленько. Джефи был очень доволен.
- Черт возьми, Рэй, ты даже себе не представляешь, как я рад, что мы
решили провести эти два дня в походе. Я опять как новенький. И я уверен, что
из всего этого что-нибудь хорошее да получится!
- Из всего чего?
- Не знаю... из того, как мы чувствуем жизнь. Мы с тобой никому не
собираемся проламывать череп или перегрызать глотку, в смысле экономически,
мы посвятили себя молитве за всех живых существ и, набрав достаточно силы,
действительно уподобимся древним святым. Кто знает, быть может, мир еще
проснется и расцветет одним большим прекрасным цветком Дхармы.
Он ненадолго вздремнул, а проснувшись, сказал: "Ты только взгляни,
сколько воды - аж до самой Японии". Он все больше грустил об отъезде.
30
Мы вернулись, отыскали рюкзаки и отправились в обратный путь по той
самой тропе, падавшей почти отвесно вниз до уровня моря, - теперь по ней
приходилось карабкаться на четвереньках, хватаясь за выступы и мелкие
деревца, что было весьма изнурительно; наконец выбрались на чудесный луг,
поднялись по склону и вновь увидали белеющий вдали город. "Джек Лондон ходил
по этой тропе," - сообщил Джефи. Дальше - по южному склону красивой горы,
откуда открывался вид на Голден-Гейт, а постепенно и на далекий Окленд.
Вокруг были прекрасные в своем спокойствии дубовые рощи, зелено-золотые в
вечернем свете, и множество горных цветов. На одной лужайке мы видели
олененка - он смотрел на нас с удивлением. Оттуда спустились глубоко вниз, в
секвойный лес, и опять полезли вверх, да так круто, что пот и проклятия
сыпались градом. Таковы уж тропы: то плывешь в шекспировском Арденнском раю,
вот-вот увидишь нимфу или мальчика с флейтой, то вдруг низвергаешься в
адское пекло и должен карабкаться через пыль, зной, крапиву и ядовитый
плющ... совсем как в жизни. "Плохая карма автоматически порождает хорошую, -
сказал Джефи, - хватит ругаться, пошли, скоро будем на холме, немножко
осталось".
Последние две мили подъема были кошмаром, и я сказал:
- Знаешь, Джефи, чего бы мне сейчас хотелось больше всего на свете -
так сильно мне еще никогда ничего не хотелось? - Дул холодный сумеречный
ветер, мы спешили, согнувшись под тяжестью рюкзаков, по нескончаемой тропе.
- Чего?
- Шоколадку хочу, большую плитку "Херши". Можно даже маленькую. Не знаю
почему, но плитка "Херши" сейчас спасла бы мне жизнь.
- Вот он, весь твой буддизм - плитка "Херши". А как насчет лунного
света в апельсиновой роще и порции ванильного мороженого?
- Нет, слишком холодно. Единственное, чего я хочу, прошу, жажду,
умоляю, умираю - это плитки "Херши"... с орешками. - Страшно усталые, мы
брели домой и разговаривали, как дети. Я все твердил про свою вожделенную
шоколадку. Мне действительно очень ее хотелось. Конечно, я нуждался в
энергии, в сахаре, и вообще слегка одурел от усталости, но представить себе,
на холодном ветру, как тает во рту шоколад с орехами - о, это было слишком.
Вскоре мы уже перелезали через забор на конский выгон, потом через
проволочную ограду прямо в наш двор; вот и последние двадцать футов по
высокой траве, мимо моей лежанки под розовым кустом, к двери старой доброй
хижины. Печально сидели мы в темноте, разувались, вздыхали. Единственное,
что я мог - это сидеть на пятках, иначе дико болели ноги.
- Все, хватит с меня походов, - сказал я.
- Так, - сказал Джефи, - но все равно надо поужинать, а я смотрю, мы
тут все подъели за выходные. Пойду спущусь в магазин, куплю чего-нибудь.
- Да ты что, неужели не устал? Ложись спи, завтра поедим. - Но он опять
печально зашнуровал свои бутсы и вышел. Все уехали, праздник кончился, когда
выяснилось, что мы с Джефи исчезли. Я затопил печку, лег и даже успел
задремать; внезапно стало совсем темно; вернулся Джефи, зажег керосиновую
лампу и вывалил на стол покупки, в том числе три плитки "Херши" специально
для меня. Никогда в жизни не ел я такой вкусной шоколадки. Кроме того, он
принес мое любимое вино, красный портвейн, специально для меня.
- Я уезжаю, Рэй, так что нам с тобой, наверное, надо это как-то
отметить... - Голос его грустно, устало замер. Когда Джефи уставал, а он
частенько загонял себя в походе или на работе, его голос звучал слабо, как
бы издалека. Но вскоре он уже собрался, взбодрился и принялся готовить ужин,
напевая у плиты, как миллионер, топая бутсами по гулкому деревянному полу,
поправляя букеты цветов в глиняных кувшинах, кипятя чайник, перебирая струны
гитары, пытаясь развеселить меня, - я же лежал, грустно уставясь в холщовый
потолок. Последний наш вечер, - чувствовали мы оба.
- Интересно, кто из нас раньше умрет, - размышлял я вслух. - Кто бы то
ни был, - вернись, о тень, и дай оставшимся ключи.
- Ха! - Он принес мне ужин; мы сели по-турецки и поужинали, как и в
прежние вечера: в древесном океане бушует ветер, а мы знай жуем свою добрую
скромную скорбную пищу, пищу бхикку. - Ты только подумай, Рэй, о том, как
тут все было, на этом холме, тридцать тысячелетий назад, во времена
неандертальцев. Знаешь, в сутрах сказано, что в те времена жил свой Будда,
Дипанкара?
- Тот, что всегда молчал!
- Только представь себе этих просветленных обезьянолюдей, как они сидят
у гудящего костра вокруг своего Будды, который все знает и ничего не
говорит.
- А звезды были такими же, как сейчас.
Позже подошел Шон, посидел с нами и коротко, грустно поговорил с Джефи.
Все кончилось. Потом пришла Кристина с обоими детишками на руках, она была
сильная и без труда взбиралась на гору с тяжелой ношей. Той ночью, засыпая
под розовым кустом, я горевал о внезапной холодной тьме, опустившейся на
нашу хижину. Это напоминало мне первые главы из жизнеописания Будды, когда
он решает покинуть дворец, бросает безутешную жену, дитя и несчастного отца
и удаляется на белом коне, чтобы в лесах остричь свои золотые волосы, и
отсылает коня с рыдающим слугою домой, и пускается в скорбное путешествие по
лесу в поисках вечной истины. "Как птицы, что днем сбираются на деревьях, -
писал Ашвагхоша почти через два тысячелетия, - а ночью исчезают вновь -
таковы и разлуки этого мира".
На следующий день я решил преподнести Джефи какой-нибудь странный
напутственный подарок, но ни денег, ни идей особых не было, так что я взял
бумажку, крохотную, не больше ногтя большого пальца, и аккуратно вывел на
ней печатными буковками: "ДА ПРЕБУДЕТ С ТОБОЙ СОСТРАДАНЬЕ, ГРАНИЛЬЩИК
АЛМАЗОВ"; прощаясь на пристани, я вручил ему эту бумажку, он прочел, положил
в карман, ничего не сказал.
А вот последнее из деяний его в Сан-Франциско: Сайке наконец смягчилась
и послала ему записку: "Встретимся на корабле в твоей каюте, и ты получишь
то, чего хотел", или что-то в этом роде, поэтому никто из нас не поднялся на
борт, где Сайке в каюте ожидала его для последней страстной сцены. На борт
был допущен один только Шон - на всякий случай, мало ли что. И вот, когда мы
все помахали и ушли, Джефи и Сайке предположительно занялись любовью, после
чего она разрыдалась и стала требовать, чтобы ее тоже взяли в Японию;
капитан приказал всем провожающим сойти на берег, но она не слушалась;
кончилось тем, что, когда корабль уже отчаливал, Джефи вышел на палубу с
Сайке на руках и скинул ее прямо на пристань, а Шон поймал ее там. И хотя
это не вполне соответствовало идее состраданья, гранильщика алмазов, все
равно это было хорошо, ведь он хотел добраться до того берега и заняться
своим делом. А делом его была Дхарма. И поплыл корабль через Голден-Гейт на
запад, на запад, среди серых, глубоких тихоокеанских зыбей. Плакала Сайке,
плакал Шон, всем было грустно.
Уоррен Кофлин сказал:
- Чует мое сердце, сгинет он где-нибудь в Центральной Азии, будет
ходить с караваном яков из Кашгара в Ланчжоу мимо Лхасы, торговать воздушной
кукурузой, английскими булавками и разноцветными нитками, временами залезая
на Гималаи, а в конце концов поможет достичь просветления Далай-ламе и всей
компании на много миль вокруг, и больше о нем никто ничего не услышит.
- Ну нет, - сказал я, -