Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
раздражения, что
постоянно сталкиваются и борются с побуждениями сердца, изначально добрыми и
справедливыми. Правда, даже вино действует на людей определенного склада до
некоторой степени благотворно, возвышая и уравновешивая их умственные
способности; сам я, не будучи большим любителем вина, замечал, что несколько
стаканов вина хорошо влияют на мозг, проясняя сознание и увеличивая его
возможности, - то есть вино придает уму некое ощущение "ponderibus librata
suis" {"уравновешенности собственным весом" (лат.).}; и совершенно нелепым
кажется мне общеизвестное утверждение, будто бы истинного лица человека не
увидать, когда тот пьян, - напротив, за трезвостью своею скрывают люди это
лицо, но стоит только им выпить, как eantouV emjanizousin oitineV eisin
(говорит один старый джентльмен в "Атенеусе" {14}), "они выявляют свою
истинную сущность", а это никак не назовешь маскировкою. И все же вино
неизбежно доводит человека до нелепости и сумасбродства; за определенной
точкой оно непременно рассеивает и истощает его умственные силы, в то время
как опиум, по-видимому, обладает свойством успокаивать волнение и собирать
воедино разрозненное. Подводя итоги, можно сказать, что человек пьяный или к
опьянению склонный впадает (и сам чувствует это) в состояние, при котором
побеждают чисто человеческие, а порой - слишком часто - животные черты его
натуры; тогда как опиофаг (я не имею в виду тех, кто страдает от болезни или
других отдаленных последствий опиума) чувствует, что божественное начало в
его душе преобладает; а это значит, что нравственные чувства пребывают в
состоянии безоблачной ясности, осиянной светом величественного разума.
Таково учение истинной Церкви об опиуме, к каковой я отношу только
себя, ее альфу и омегу {15}. Нельзя забывать, что говорю я все это на
основании долгого глубоко личного опыта; большинство же не причастных к
науке {Среди огромного стада путешественников и прочих знатоков, глупость
которых достаточно свидетельствует о том, что они никогда не имели дела с
опиумом, особое место занимает блестящий автор "Анастасия" {16}, от
показаний которого я и хотел бы предостеречь читателя. Острый ум сего
джентльмена позволяет предположить, что он опиум употреблял, однако
прискорбные неточности в описании действия этого средства (т. I, с. 215-217)
исключают это предположение. По-видимому, по размышлении и сам автор это
понял, ибо, даже отбросив бесчисленные ошибки, которые я настойчиво отмечал
в его тексте (а также и не подчеркнутые мною), он сам признает, что старый
джентльмен "с белоснежною бородою", принимающий "обильные дозы опиума" и тем
не менее способный к почитаемым очень серьезным суждениям об отрицательных
последствиях этого снадобья, не позволяет заключить, что опиум либо
преждевременно убивает человека, либо же приводит его в сумасшедший дом. Со
своей стороны, я прекрасно понимал этого джентльмена и его побудительные
мотивы: дело в том, что он влюбился "в маленький золотой сосуд с пагубным
снадобием", который Анастасий всюду носил с собою и не нашел иного способа
овладеть им, кроме как запугать хозяина до безумия (ум его, кстати,
невелик). Рассказами об ужасах опиума этот комментарий проливает новый свет
на описанный здесь случай и значительно совершенствует весь сюжет: речь
нашего старого джентльмена, как лекция по фармакологии, нелепа; как розыгрыш
Анастасия она звучит превосходно. (Примеч. автора.)} авторов, так или иначе
обращавшихся к теме опиума, и даже те, кто писал специально о materia medica
{предмете медицины (лат.).}, одним только ужасом своим перед этим снадобьем
ясно доказали, что никаких практических знаний о его действии у них нет.
Однако я вынужден честно признаться, что встречал одного человека, являвшего
собою такой пример опьяняющего влияния опиума, который поколебал мою
уверенность в обратном; он был врачом и принимал большие дозы. Однажды мне
случилось ему сказать, что слышал, будто недоброжелатели называют дурацкими
его разговоры о политике, между тем как друзья оправдывали его, говоря, что
он постоянно пребывает в опиумном опьянении. На это я возражал, что в данном
случае обвинение выдвинуто не prima fade {на первый взгляд (лат.).} и само
по себе не абсурдно, а вот защита абсурдна. Но удивительно, знакомый мой
счел правыми и своих врагов, и своих друзей. "Я согласен, - сказал он, - я
говорю чушь, но, заметьте, я болтаю все это вовсе не из принципа или выгоды,
а единственно и исключительно (сие повторил он трижды) потому, как пьян от
опиума, и так всякий день". Я же отвечал, что мне не пристало оспаривать
утверждение его противников, поскольку оно основано на весьма почтенных
свидетельствах, в которых сходятся все три заинтересованные стороны. Что же
касается позиции защиты, то я ее не принимаю. Доктор еще долго обсуждал эту
тему и излагал свои резоны - но с моей стороны было бы так невежливо
продолжать спор, из которого вытекало бы обвинение в серьезных
профессиональных ошибках, что я не перечил ему, даже когда тот предоставлял
мне такую возможность; не говорю уж о том, что человек, который в разговоре
допускает чушь, пускай и "не из выгоды" произносимую, не очень-то приятный
соучастник диспута, будь он оппонентом или просто собеседником. Признаюсь
все же, что авторитет врача, по общему мнению хорошего, может показаться
более веским, чем моя предубежденность; но я должен сослаться на свой опыт,
который превосходит его опыт на 7000 капель в день. И хотя невозможно
предположить, чтобы медик был не знаком с характерными симптомами опьянения,
мне пришло в голову, что он допускает логическую ошибку, употребляя это
слово в слишком расширительном смысле и распространяя его на все виды
нервного возбуждения, вместо того чтобы употреблять его только для
обозначения особого вида заболевания, распознаваемого вполне определенным
способом. Впрочем, некоторые люди утверждали, как я слыхал, что бывали пьяны
уже от зеленого чая, а один лондонский студент-медик, профессиональные
знания коего я имею основания очень уважать, уверял меня на днях, будто бы
некий пациент, выздоровев от болезни, совершенно опьянел от бифштекса.
Уделив столь много внимания основному заблуждению относительно опиума,
я хотел бы указать и на другие; а состоят они в том, что, во-первых,
душевный подъем, вызываемый опиумом, якобы неизбежно влечет за собою
соответственную депрессию; во-вторых, говорят, будто естественным, и притом
немедленным, следствием приема опиума является глубокое оцепенение и апатия,
как физические, так и умственные. В первом случае удовлетворюсь простым
отрицанием: надеюсь, читатель поверит мне, если скажу, что в течение десяти
лет, принимая опиум с перерывами, я всякий раз на другой день после того,
как позволял себе эту роскошь, пребывал в необычайно хорошем настроении.
Что же до предполагаемой апатии вследствие или даже (если доверять
распространенным картинкам с изображением турецких курильщиков опиума) во
время употребления, то я отрицаю и это: безусловно, опиум причисляют к
главнейшим наркотикам - и соответственный эффект может возникать при
длительном пристрастии к нему; на первых же порах он в высшей степени
возбуждает и стимулирует организм. В те годы, когда был я еще новичком, это
начальное действие длилось у меня до восьми часов, и потому такое
распределение дозировок (выражаясь по-врачебному), при котором опиофаг
немедленно погружается в сон, следует признать его ошибкою. И сколь же
нелепы эти турецкие курильщики опия, сидящие с неподвижностью бронзовых
всадников на своих чурбанах, таких же глупых, как они сами! Для того чтобы
читатель мог судить о том, велико ли отупляющее воздействие опиума на
способности англичанина, я расскажу (в манере скорее описательной, нежели
аналитической), как с 1804 по 1812 год обыкновенно проводил в Лондоне свои
посвященные опиуму вечера. Заметь, читатель, опиум не заставлял меня тогда
искать одиночества, и тем более не погружался я в бездействие и вялое
оцепенение, обычно приписываемые туркам. Я пишу свой отчет, рискуя прослыть
безумным визионером, но мне это все равно; прошу читателя не забывать о том,
что остальное время я отдавал наукам, напряженно занимался и, безусловно,
имел иногда право на передышку, как все другие люди; впрочем, я позволял
себе это крайне редко.
Покойный герцог - {17} частенько говаривал: "В следующую пятницу, коли
будет на то благословение Божье, думаю я напиться пьян"; вот так, бывало, и
я спешил уже заранее определить, сколь часто и когда именно я предамся
опиуму. Происходило это едва ли более одного раза в три недели, ведь не мог
я в то время отважиться посылать всякий день (как стал делать впоследствии)
за "стаканом лаудана, теплого и без сахара". О нет, как уже говорилось, в те
времена я редко пил ту настойку более, чем раз в три недели. Случалось такое
обыкновенно по вторникам или субботам; на то имел я свои причины. В опере
тогда пела Грассини {18}, и голоса прекраснее я никогда не слышал. Не знаю,
какова теперь опера, ибо не бывал там вот уже семь или восемь лет, но в мое
время вы не нашли бы в Лондоне более приятного места, где бы провести вечер.
Всего пять шиллингов - и вот я уж на галерке, где чувствовал себя куда
покойнее, нежели в партере. Оркестр своим сладостным и мелодичным звучанием
выделялся средь прочих английских оркестров, чье исполнение, признаюсь,
отнюдь не радует мой слух преобладанием ударных инструментов и абсолютной
тиранией скрипок. Хор был божественен; и когда Грассини в роли Андромахи
{19} появлялась в одной из интерлюдий и изливала свою душу в страстном
порыве над могилою Гектора {20}, я сомневался: испытал ли хоть один турок,
из тех, кто побывал в опиумном раю, хотя бы половину моего удовольствия. Но
поистине я оказываю варварам слишком много чести, когда полагаю, что они
способны испытывать радости, подобные интеллектуальным радостям англичанина.
Ведь музыка несет интеллектуальную или чувственную радость в зависимости от
темперамента слушателя. За исключением прекрасной экстраваганцы в
"Двенадцатой ночи" {21} на эту тему из всего, что было бы сказано о музыке в
литературе, я могу припомнить только одно (а именно) - замечательный отрывок
из "Religio Medici" {["Вероисповедание медика" (лат.).] Сейчас у меня нет
под рукою этой книги, но, кажется, отрывок этот начинается словами: "И даже
музыка таверн, та, что веселит одного, а другого доводит до безумия, в меня
вселяет глубочайшее религиозное чувство" etc. (Примеч. автора.)} сэра Т.
Брауна; хотя он более всего примечателен своею возвышенностью, он имеет
также и философское значение, ибо указывает на истинную сущность
музыкального воздействия. Большинство людей ошибочно полагают, будто бы
общаются с музыкой лишь посредством уха, и воспринимают ее пассивно. Но это
не так: на самом деле получаемое удовольствие является ответом сознания на
то, что вбирает в себя слух (материя, звуки воспринимаются чувствами, но
обретают форму и смысл с помощью сознания); вот почему люди, обладающие
одинаковым слухом, слышат по-разному. Что же касается опиума, то он,
усиливая деятельность сознания, тем самым усиливает тот вид его
деятельности, что необходима для творения изысканных духовных удовольствий
из сырого материала звуков. Впрочем, один друг мой говорил, что
последовательность музыкальных звуков для него - арабская грамота и что в
них он не находит никакой идеи. Идеи! Но позвольте! При чем они тут? В них
тут нужды нет. Откуда им взяться здесь: все идеи, какие только могут здесь
возникнуть, говорят на языке обычного чувства. Однако сей предмет не имеет
отношения к моему замыслу; довольно и того, что гармония в самых изящных
своих проявлениях развернула предо мною, как рисунок на гобелене, всю
прошлую жизнь мою, воплощенную в музыке, - но жизнь, не вызванную из памяти,
а явленную сейчас и созерцаемую без печали. Все детали прошлого отступили и
смешались в туманной отвлеченности, все страсти вознеслись, одухотворились и
очистились. И все это за пять шиллингов! Кроме музыки на сцене и в оркестре
вокруг меня в антрактах повсюду звучала музыка итальянского языка, ибо
галерка обычно заполнялась итальянцами. Я слушал разговоры женщин с таким же
восторгом, с каким путешественник Исаак Вельд {22} наслаждался нежным смехом
канадских индианок - ведь чем менее вы понимаете язык, тем более вы
восприимчивы к его мелодичным или же резким звукам. В этом смысле мне
пригодилось то, что я очень плохо знал итальянский - немножко читал, но
вовсе не говорил на нем, и разбирал не более десятой части того, что слышал.
Вот так я радовался в опере; но удовольствие совсем иного рода,
доступное лишь по субботам (то есть именно в один из тех дней, когда
давалось представление), порою вступало в спор даже с любовью к опере.
Боюсь, однако, что на эту тему буду писать довольно темно, но могу уверить
читателя, что он найдет куда больше темных мест в "Жизни Прокла" Марина {23}
и в других биографических и автобиографических книгах. Как я уже говорил,
сей особенный род наслаждения был дарован мне только в субботние вечера.
Почему же именно субботний вечер был для меня так полон значения? В отдыхе я
тогда не нуждался, ибо не работал, да и жалованья не получал. Почему в
субботний вечер мне хочется не только слышать Грассини, спросит искушенная в
логике публика? Не знаю, что и ответить. Так уж повелось: всяк по-разному
проявляет свои чувства, и если большинству свойственно выказывать свою
заботу о бедняках в деятельном сочувствии к их невзгодам и печалям, то я в
то время выражал свою заботу в сочувствии их радостям. Горечь нищеты испытал
я еще раньше сполна, и вспоминать об этом было тяжело; но никогда не
тягостно созерцать радости бедняков, их скромные утехи, их отдых после
изнурительного физического труда. Субботний вечер - та пора, когда для
бедного люда наступает главный, неизменно повторяющийся отдых; даже
враждующие секты объединяются почитанием дня субботнего, признавая тем самым
узы братства, - когда почти все христиане в этот день отдыхают от трудов
праведных. Это время отдыха в преддверии другого отдыха, отделенного целым
днем и двумя ночами от возвращения к работе. В такой вечер я всегда
чувствовал, словно бы сам только что сбросил тяжкое ярмо, получил
заработанные деньги и могу позволить себе роскошь вкусить отдых. Дабы
увидеть как можно больше из столь трогательного для меня зрелища, я часто,
приняв опиум, блуждал по городу в субботний вечер, равнодушный к направлению
и расстоянию, заходил на рынки и в другие уголки Лондона, куда бедняки в
субботу вечером приходят выкладывать свое жалованье. Я вслушивался в
разговоры прохожих, наблюдал за тем, как целые семьи - мужья, жены и дети -
обсуждают предстоящие развлечения и покупки, соизмеряя их с возможностями
своей казны и с ценами на предметы необходимости. Все больше узнавал я их
желания, беды, мнения. Порою слышался ропот неудовольствия, но куда чаще
видел я на их лицах или улавливал в словах выражение надежды, спокойствия и
терпения. В кротком смирении и покорности перед лицом непоправимого зла и
безвозвратных утрат бедняки, вообще говоря, гораздо мудрее богачей. При
всяком удобном случае, стараясь не показаться навязчивым, я по возможности
присоединялся к ним, высказывал свое мнение о том, что они обсуждали, и они
слушали меня снисходительно, даже когда мои суждения не отличались
благоразумием. Если случалось, что заработки росли или хотя бы появлялась на
то надежда, если немного снижались цены на хлеб или ожидалось падение цен на
лук и масло, я радовался вместе со всеми; когда же происходило обратное, я
искал утешения в опиуме. Ведь опиум (подобно пчеле, что извлекает нужный
материал без разбора из роз и из сажи дымовой трубы) может подчинить все
чувства одному главному настроению. Иногда мои странствия уводили меня очень
далеко, ибо опиофаг слишком счастлив, чтобы вести счет времени; на обратном
же пути я, словно мореход, неотступно следовал за Полярною звездою; в
честолюбивых попытках отыскать Северо-Западный проход, я, вместо того чтобы
плыть вокруг мысов и полуостровов, как на пути вперед, вдруг попадал в такие
лабиринты аллей, таинственных дворов и переулков, темных, как загадки
Сфинкса, какие способны, полагаю, сбить с толку самого отважного носильщика
и привести в смятение любого извозчика. Порою почти уверен был я, что
являюсь первооткрывателем неких terrae incognitae {неизвестных земель
(лат.).}, и не сомневался, отмечены ли они на современных картах Лондона. За
все это, однако, я тяжело поплатился впоследствии, когда какое-нибудь лицо
вторгалось в мои сновидения, а неуверенность моих блужданий по Лондону
преследовала мой сон, наполняя его той нравственной и интеллектуальной
неуверенностью, что смущает ум и тревожит совесть.
Итак, я показал, что опиум необязательно вызывает бездеятельность и
апатию; напротив, он приводил меня на рынки и в театры. Но все же признаюсь,
что рынки и театры едва ли самое подходящее место для опиофага, когда тот
пребывает в божественнейшем состоянии блаженства. В подобные часы толпа
угнетает его, а музыка кажется чересчур чувственной и грубой. Он,
естественно, ищет одиночества и тишины - необходимых условий для транса и
глубокой мечтательности, которые являют собою вершину даруемых опиумом благ.
Болезненно склонный размышлять слишком много и мало замечать происходящее
вокруг, я, поступив в колледж, чуть не впал в тяжелейшую меланхолию,
вызванную непрерывными мыслями о страданиях, свидетелем которых стал в
Лондоне; прекрасно зная это свойство своей натуры, я сопротивлялся ему изо
всех сил. Тогда, наверное, напоминал я легендарного посетителя пещеры
Трофония {24} и, дабы исцелиться от ужаса, искал лекарства то в светском
обществе, то в занятиях наукой, стремясь поддерживать деятельность своего
ума. И я давно бы уж сделался ипохондрическим меланхоликом, если бы не эти
средства. В последующие годы, однако, когда жизнерадостность вернулась ко
мне, я уступил своей естественной склонности к уединенной жизни. В то время
я часто, приняв опиум, предавался мечтам. Летними ночами сиживал я пред
распахнутым окном, устремив свой взор на милю вперед в сторону моря, и
примерно на таком же расстоянии мне открывался вид на великий город Л- {25}.
И так я сидел от заката до восхода, не двигаясь и не желая двигаться.
Меня, пожалуй, могут заподозрить в мистицизме {26}, квиетизме {27},
бемианстве {28} и прочих грехах, но меня это не страшит. Сэр Генри
Вэйн-младший {29} был одним из наших мудрейших мыслителей, и пусть читатель
убедится сам, что в своих философических трудах он едва ли не вдвое больший
мистик, нежели я. Так вот я говорю, что открывавшееся передо мной зрелище
имело некоторые черты навеянных опиумом видений. Город Л- для меня
представлял всю Землю, ее скорби и ее могилы, покинутые, но не забытые.
Владевшее мною тогда настроение как бы воплощалось в вечном, легком волнении
океана, объятом задумчивым, нежным поко