Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
арт любопытства.
Я замер, и мы секунд десять, не отрываясь, смотрели друг на друга.
Наконец, скот не выдержал и, молча повернувшись, бесшумно исчез за
другими кустами. Видимо, когда я столкнулся с ним, он только собирался
выглянуть из-за мимозы и потому не заметил моего приближения.
Я вернулся к Зине. Ясно было, что нам оставаться здесь нельзя.
Вспоминая, удивляюсь, но почему-то большого страха не было. Если б я
один в таком месте столкнулся с ним, наверное, было бы гораздо
страшней. Но тут и взволнованность, и готовность защищать то, что мне
дороже всего в мире, и оскорбленность, что за нами следят какие-то
мерзавцы, с какими-то темными целями, видимо, ослабляли страх.
-- Смотри, что я нашла? -- шепнула она мне, что-то протягивая.
Я наклонился. Две темные земляничины на стебельках торчали над ее
сжатыми пальцами.
-- Как мы удачно выбрали место, -- сказала она, -- это самые
последние в сезоне. Одну тебе, другую мне. Почему ты не садишься?
Я отправил свою землянику в рот и спокойно сказал:
-- Нам лучше уйти отсюда...
-- Почему, -- спросила она и, ухватив губами землянику, оторвала
стебелек, -- разве что-нибудь случилось?
-- Лучше уйти, -- сказал я и подошел к кусту мимозы. Я наклонился и,
чувствуя лицом ласково лижущуюся мокрую зелень, выломал достаточно
крепкую ветку, стараясь при этом как можно громче хрустнуть ею.
-- Зачем тебе это? -- спросила она с некоторым беспокойством.
-- Пригодится, -- сказал я громко и стал очищать палку от мелких
веточек.
Она покорно встала, я надел плащ, и мы пошли назад. Сейчас в ее
покорности была и усталость, и я подумал, что замучил ее, бедную, за
эту ночь. Все же я об этом подумал мимоходом, потому что мысленно
готовился к отпору, если они все-таки подойдут и пристанут к нам.
Но к нам никто не пристал, и мы снова вошли в сосняк. В темноте
спускаться было еще трудней, но палка мне пригодилась. Я опирался на
нее и тем самым давал Зине опереться всей тяжестью на свое плечо, и мы
боком спускались вниз, порой оскальзываясь и скатываясь, как на
салазках, на пластах хвои. В конце концов мы вышли в парк, и я бросил
палку.
Снова стал тихо накрапывать дождик. Мы уже перешли в детскую часть
парка, чтобы выйти на улицу. Я взглянул на ее бледное, осунувшееся
лицо, вспомнил весь наш поход, и мне вдруг стало безумно ее жалко, и
без всякого чувственного желания я обнял ее, и она бессильно склонила
голову на мое плечо.
Целуя ее, я снова ощутил волнение и снова почувствовал оживающую
встречную нежность, и волнение все нарастало, и дождик усиливался. Я
быстро снял плащ и накинул на нее и снова обнял ее под плащом, а дождь
не переставал идти, теплый, парной дождь, и волнение нарастало, и я
целовал ее лицо и мокрую от дождя голову, пахучую, как букет, а дождь
все не переставал идти, и я сквозь промокшую рубашку чувствовал
очаровательное, уже торкающее прикосновение ее горячих рук, обнимавших
меня, и вдруг заметил в десяти шагах от нас домик, в котором днем
играют дети.
Демоны иронии подсказали мне решение. Я схватил ее за руку, и мы
побежали к домику, и когда я впустил ее вперед, и она, наклонившись,
входила в узкий дверной проем, рассчитанный на детей, она -- умница! --
уловила юмор мгновения и успела обернуться ко мне смеющимся ртом.
В домике выпрямиться было невозможно, и мы сразу расстелили плащ. Дождь
близко, близко стучал о крышу, и был неповторимый уют домашнего очага,
и в темноте ее пылающий шепот.
Мы очнулись от бодрого пения птиц, словно они, сговорившись, грянули
разом. Мы выскочили из домика. Светало, и на небе не было ни единой
тучки.
Во всем теле я ощущал незнакомую, пьянящую легкость. Мы молча и быстро
шли к ее дому. Возле одного магазина сторожиха, окинув нас сонным
взглядом, проворчала, как старая нянька:
-- Охолодил ее, окаянный...
Мы рассмеялись и пошли быстрей. Я проводил ее до дому и пересек город,
еще спящий, еще свежий после ночного дождя. Мы условились встретиться в
этот же день в шесть часов вечера.
Дома я так и не смог уснуть. Была странная, пьянящая легкость, звон в
ушах, ощущение ускользающего из-под ног нахвоенного склона, запах ее
мокрой головы и какая-то уже особенная, телесная, родственная, сиамская
тоска по ней. Около шести часов я был у ее дома и прекрасно помню, что
никакого предчувствия у меня не было.
Старик хозяин, которого я и раньше много раз видел, сейчас стоял возле
дорожки к дому и, мерно взмахивая руками, косил траву.
-- Мальчик, ты куда? -- спросил он, останавливаясь и поворачиваясь ко
мне. Из травы выблеснуло лезвие косы.
-- К Зине, -- сказал я, удивляясь его любопытству. Он видел меня много
раз и знал, куда я иду.
-- Их нет, -- сказал он строго, -- иди домой и больше сюда не
приходи.
-- Как нет? -- спросил я, деревенея.
-- Их взяли сегодня днем... Всех! Квартира опечатана... За домом,
вероятно, следят... Ты у меня спросил, который час, -- он посмотрел на
часы (неприятное, сильное, костистое запястье), -- я тебе ответил --
шесть часов .. Иди, и да хранит тебя бог.
И я пошел. И снова услышал за спиной сочный звук срезаемой травы: чок,
чок, чок! Я шел и все время слышал этот звук, странно удивляясь, что он
от меня не отстает. Я очнулся в детском парке у нашего ночного домика.
Рядом с ним была скамейка. Я сел на нее и заплакал. Детей в парке уже
не было, и никто не обратил на меня внимания. Кажется, тогда я выплакал
все свои слезы.
Часа через три я пришел в дом под магнолией. Друзья сидели на веранде.
Все были потрясены моими словами, и сначала никто ничего не мог
сказать. Потом Коля заметался.
-- Это она сказала, чтобы тебе угодить! -- крикнул он, мечась по
веранде.
-- Ни малейшего сомнения, -- безжалостно подтвердил Алексей, -- но ты,
конечно, не виноват.
-- Нет, -- возразил Женя, -- она и раньше мне это говорила, когда вы
еще ее не знали...
Коля стал лихорадочно вычислять, кто бы мог донести. Сначала все
остановились на том мальчике, про которого Алексей сказал, что у него
нет лица. Потом вспомнили мальчика, приглашавшего ее несколько раз
танцевать. Потом других. Мы еще были так юны, что девушки оставались у
нас вне подозрения. А позже в лагере я встречал стольких людей,
сидевших по доносам жен, любовниц, сослуживиц.
Алексей предложил сейчас же всем вместе идти в НКВД и сказать...
-- Что сказать? -- набросился Коля.
-- Ну, сказать, -- краснея и уставившись в пол, начал Алексей, -- что
все так именно ее поняли, как ты сказал вчера... Она никого не хотела
оскорбить...
-- Глупо! Глупо! Глупо! -- вскричал Коля. -- Всех заметут, и на этом
кончится все! Они и несказанным словам придают свое значение, а о
значении сказанных слов они ни у кого не спросят.
-- Трусость сгубила Россию, -- сказал Алексей столь угрожающе, что
Коля задергался.
-- Ну, я пошел, -- добавил Алексей через несколько минут. Коля в него
вцепился. Алексей страшно сморщился, покраснел и презрительно процедил:
-- Светлейший князь, я еще, кажется, не состою в вашей челяди. Никому
не дано распоряжаться моей свободой Я просто иду домой. Не могу же я
каждый день приходить в час ночи. Я все-таки из рабочей семьи, у нас
рано ложатся и рано встают...
Он ушел. Коля заметался по веранде. Все это я видел сквозь какое-то
сонное оцепенение. Прошло минут десять. Князь метался и что-то
бормотал. И вдруг я очнулся, как от слепящей пощечины! Я сорвался и
побежал.
Я догнал Алексея уже на улице Энгельса, за два квартала от здания НКВД.
Я его остановил, и мы заспорили, кому из нас туда идти.
-- Послушай, Витя, не будь кретином, -- сказал он, уставившись в
землю, -- ты прекрасно понимаешь, что они заинтересуются происхождением
защитника... Ты недобитый враг, а у меня три поколения рабочих позади.
Я не уступал, и тогда он, как это с ним бывало и раньше, вдруг перешел
на самый высокий тон и сказал:
-- Ну ладно. Пойдем оба. Если надо -- умрем за нее.
Было уже около одиннадцати часов ночи. В дверях стоял часовой. Мы были
готовы ко всему. Только к одному мы не были готовы, что нас не пустят.
Выслушав наш сбивчивый рассказ, он проговорил:
-- Здесь разберутся... А вы даже не родственники... Идите домой и не
шумите! Будете шуметь -- милицию вызову!
Мы ушли. Утром я рассказал отцу о случившемся. Маму я не хотел
беспокоить. Он молча стал ходить по комнате, потом остановился и
посмотрел на меня:
-- Витя, пойми, во мне сейчас говорит не отец, а здравый смысл. Я их
знаю больше двадцати лет. За это время никогда ни одна попытка защитить
людей не увенчалась успехом. Она только подхватывает новых людей. Если
ты пойдешь туда, ты там останешься и убьешь свою мать... Может быть,
они сами их отпустят... Такое бывало... Не исключено, что вас
вызовут... Вот тогда твердо держитесь версии князя... Другого выхода
нет...
С неделю мы ждали, но нас никто не вызывал. За это время я трижды
побывал в доме Зины, но квартира их была опечатана, а хозяин ничего о
них не знал. В городе у них не было родственников. Я сходил к ее
подруге, у которой мы были на дне рождения. Она была страшно
перепугана. Она знала, что их взяли. То ли уже ходила какая-то версия,
характерная для тех времен, то ли она сама ее придумала, чтобы отвести
беду от своего дома, -- не знаю. Она сказала, что их арестовали,
потому что ее отец, работая в банке, способствовал распространению
фальшивых денег.
-- Вспомни, Витя, -- говорила она взволнованно, -- как они широко
принимали гостей! Я сама видела своими глазами, как Зинина мама
выбрасывала пирожные в помойное ведро под видом протухших... Бедная
Зина не виновата, но ее отец...
Через несколько дней мы решили попросить в фотоателье переснять ее
снимок, выставленный в витрине. Мы подошли к витрине и застыли в ужасе
-- на месте фотографии Зины висел снимок какой-то парочки.
Мы поняли, что это не случайно, и вошли в ателье. Там работал маленький
фотограф по имени Хачик. Когда мы спросили у него, почему с витрины
снята фотография девушки, он напустил на себя необыкновенную важность и
сказал, что меняет снимки по собственному усмотрению и ни перед кем за
это не отчитывается. Тогда мы попросили сделать нам копии с той
фотографии. Видно, что-то в нашем облике его тронуло.
-- Кто она вам, родственница? -- спросил он, потеплев.
-- Нет, -- сказали мы, -- она наша подруга.
-- Идите, идите, ребята, -- сказал он и болезненно развел руками, --
эту фотографию я сам порвал... Политика! Политика! Хачик -- маленький
человек...
Мы вышли. Нам было ясно, что оттуда кто-то приходил и приказал
уничтожить фотографию. Нас потрясло не только их всеведение, город у
нас маленький, но и само безжалостное желание вырвать последнее, что от
нее оставалось по эту сторону жизни.
Раздавленные этой избыточной энергией уничтожения, мы вернулись на
веранду. В то лето мы разъехались навсегда. Коля уехал первым. Он и так
собирался уезжать в Сибирь к дедушке и бабушке. При помощи
старушки-кибениматограф он купил себе аттестат об окончании средней
школы. До этого он говорил, что, уезжая, обязательно выселит Александра
Аристарховича и продаст квартиру другому человеку. Но тут он
лихорадочно заторопился, спустил всю свою огромную библиотеку
пирату-букинисту, а квартиру, поленившись искать другого покупателя,
продал своему старому жильцу, еще больше его за это возненавидев.
-- Этот город исчерпал себя, -- говорил он, -- надо начинать новую
жизнь.
Алексей уехал в Харьков и поступил там в университет на факультет
иностранных языков. Женя -- к родственникам в Краснодар и, видимо, за
неимением под рукой другого вуза, поступил в пединститут. Я -- в Одессу
в летное училище.
До самой войны мы с Алексеем переписывались. А он еще переписывался с
Колей и Женей. Женя по-прежнему влюблялся, рисовал и писал стихи, а с
Колей приключилась метаморфоза. Он поступил в университет, он член
комитета комсомола, отличник. В научном кружке на его доклады по
истории приходят профессора. В своих длинных письмах Алексею он
иносказательно объяснял необходимость буддизировать действительность
изнутри и, нежно заботясь о друге, настойчиво предлагал идти его путем.
Отец несколько раз заходил в дом Зины. Их квартиру теперь занимали
другие люди, и хозяин ничего не знал о судьбе своих прежних жильцов. А
я до самой войны все видел ее во сне. И ничего мучительней этих снов не
было в моей жизни.
В каждом сне я ее искал и уже заранее с тупой болью предчувствовал, что
не найду. Во сне я или сразу ее искал, или было мгновение счастья, -- и
мы на веранде у Коли пьем кофе, шутим или дурачимся на вечеринке у нее
в комнате, и вдруг она на минуту куда-то выходит и не возвращается. И я
ее начинаю искать. Ищу у моря, в горах, в каких-то незнакомых городах,
многолюдных вокзалах, на каких-то фантастических пустырях и нигде не
могу найти.
И во сне терзает одна и та же мысль: как это я не догадался спросить,
куда она идет или почему я не вышел вместе с ней?! Ведь это так ясно
было, что она сама дорогу назад никогда не найдет! Ведь это так ясно
было!
И среди этих снов был один, не повторившийся ни разу. Миг счастливого
дружества, мы всей гурьбой на веранде у Коли, но она же, эта веранда,
почему-то наш с ней дом. И вдруг она с привычной легкостью вскакивает в
своем летнем сарафане и входит в комнату Коли, которая одновременно и
наша с ней комната. По той легкости, с которой она привычно вскочила и
вошла в комнату, я понимаю, что она подошла к нашему ребенку, спящему в
кровати. Но вот она не возвращается, и я во сне уже испытываю знакомую
тягость и начинаю понимать, что это сон, который я и раньше много раз
видел, что она исчезла навсегда. И тут вдруг я соображаю во сне, что на
этот раз это не сон, а явь, потому что раньше, во сне, она никогда не
выходила к ребенку. Радуясь своей сообразительности, я вхожу в комнату
в полной уверенности, что теперь это не сон и потому я ее сейчас там
найду. Я вхожу в комнату и вижу, что кровать пустая и никого в комнате
нет. И тогда я запоздало начинаю понимать, что те тягостные сны мне
потому и снились, что они были предупреждением: береги ее, не отпускай
от себя! И я в удручающей тоске теперь думаю во сне: как же я не
догадывался о смысле тех снов, ведь это же ясно, что сны меня
предупреждали! Как же я не догадывался! Нельзя же и во сне и наяву
вечно повторять одну и ту же ошибку! И вот они ее взяли вместе с
ребенком! И дополнительное стыдное чувство, что я почему-то забыл облик
своего ребенка и никак не могу представить его себе. И вот они ее взяли
вместе с ребенком.
Но как же, думаю я, они могли ее взять, когда другой двери нет, а мимо
нас они не проходили. И тогда я вдруг вижу окно и не удивляюсь ему,
хотя знаю, что в Колиной комнате нет окна, не выходящего на веранду.
Взять ее могли только через окно. Но оно закрыто, и шпингалет изнутри
задвинут. Вдруг молнией догадка: один из них остался, он и задвинул
шпингалет окна изнутри!
Я мгновенно оборачиваюсь и вижу в углу комнаты того хама, который
смотрел на меня из-за кустов мимозы. Он стоит точно в такой же позе,
как и тогда в кустах, но я почему-то понимаю, что он принял эту позу с
той же быстротой, с какой я на него обернулся. Большой, чуть
наклоненный вперед, с широким лицом и мокрыми волосами, налипшими на
лоб, и с выражением подлого, пещерного любопытства в глазах, но теперь
уже только ко мне, к постыдной тайне моей личности.
Мы опять смотрим друг другу в глаза, плотоядные губы его не шевелятся,
но я как будто бы слышу его слова:
-- Ты меня испугался...
-- Нет, -- кричу я ему, -- это ты, скотина, тогда повернул и молча
скрылся в кустах! Больше мы с тобой нигде не встречались!
А он, продолжая неподвижно смотреть на меня с выражением подлого
любопытства к постыдной тайне моей личности, опять, не шевеля своими
плотоядными губами, уверенно повторяет:
-- Ты меня испугался!
Я кричу, я пытаюсь ему напомнить, где и как мы встретились и кто
повернул и бесшумно скрылся в кустах, а он с выражением все того же
подлого любопытства смотрит на меня. И вдруг его толстые губы
раздвигаются в неостановимой, торжествующей, почти добродушной и именно
поэтому гибельной для меня улыбке. И я слышу его голос, хотя он только
улыбается:
-- Не все ли равно, где ты меня испугался... В кустах мимозы или
где-нибудь в другом месте... Главное, что испугался...
И меня пронзает невыносимая догадка: он прав!!!
-- Карташов! Проснись! Проснись! -- услышал я над собой голос товарища
по общежитию училища. Он тряс меня, приговаривая:
-- Ну что я за невезучий человек! В той комнате храпели, как свиньи!
Перешел сюда! Здесь кричит, как зарезанный! Что за народ!
А я слушал его, и струя нежной благодарности разливалась по телу, и
хотелось слышать и слышать голос, возвративший меня из этой жути в наше
такое милое в своей грубой мужской простоте общежитие!
Этот сон больше не повторялся, но я на всю жизнь запомнил его смысл.
Видит бог, я их с тех пор не боялся! Но ее я продолжал видеть во сне и
иногда, по рассказам товарищей, во сне кричал. Потом война, и она мне
перестала сниться, словно легкая улетучилась, чтобы не мешать мне
защищать нашу безумную несчастную родину. Из нашей компании все, кроме
Коли, у него в самом деле было очень слабое здоровье, попали на войну.
Мы с Алексеем вернулись, а милый Женя, так и не доносив свои редеющие
кудри, погиб: О, менш, во цу диз лерм!
А потом арест, смерть Сталина, двадцатый съезд, реабилитация. Вечером
шестого марта 1956 года я гулял по Мухусу. Поклонники кумира,
взбешенные критикой Сталина, в годовщину его смерти вышли на улицы.
Город два дня, в сущности, был в их руках. Милиция боялась нос
высунуть. Шествия, бесконечные гудки насильственно остановленных машин,
митинги у памятников Сталину.
Вот в такой вечер я встретил на улице Александра Аристарховича.
Несмотря на годы, он почти не изменился. Даже стал глаже. Узнав, кто я,
искренне обрадовался. Оказывается, он уже на пенсии, но подрабатывает в
городском методическом кабинете. Его консультации ценят. У него два
внука, а сам он женат второй раз, потому что жена умерла. Это случилось
много лет назад.
-- Ваша жена не из деревни, где вы преподавали? -- дернул меня черт
спросить, вспомнив Колины намеки.
-- Да, -- сказал он, с некоторым удивлением взглянув на меня, -- так
получилось.
Оказывается, он Колю видел лет пять тому назад. Коля приезжал к нам в
город с молодой, симпатичной, по словам Александра Аристарховича,
женой. Заходил с него во двор и, стоя под магнолией, рассказывал ей
что-то о своей прошлой жизни. Несмотря на уговоры Александра
Аристарховича, в свой бывший дом он так и не заглянул.
-- Может, я ошибаюсь, -- сказал Александр Аристархович, -- но мне
кажется -- он меня почему-то недолюбливал. Нет, нет, он никогда не
грубил! К нам несколько раз в свое время заходила та аристократическая
старушка, что помогала ему, когда он здесь жил. Она мне говорила о его
научных успехах. Я никогда не сомневался, что он необычайно способный
мальчик. Но в нем всегда была какая-то чрезмерность. Этот кофе и все
остальное. И эта чрезмерность осталась. Я это заметил. Попомните мое
слово, такая чрезмерность не может окончиться добром.
Я сказал ему, что мы в мальчишестве считали его скрытым меньшевиком.
-- Нет, -- засмеялся он, -- я никогда ни в какой партии не состоял. В
тридцать четвертом году я бежал от ужасающих чисток в Ленинграде после
убийства Кирова. Мы с вами люди культурные, и я буду с вами откровенен.
Поверьте моему опыту. Критика Сталина -- это новый дьявольский маневр.
Предстоят чистки. Они высматривают, кто высунется с критикой Сталина...
Я уже его почти не слушал. Мы проходили мимо центрального городского
парка. Огромная толпа окружала памятник Сталин