Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
а по вечерам я ехал обратно в общежитие в
переполненном трамвае; но я все же доучился, потому что решил доказать им
всем, что способен на это. Четыре раза в неделю мне разрешалось ходить по
вечерам в госпиталь святого Винцента, где дальняя родственница матери
работала на кухне: там я получал тарелку супа, а иногда и ломоть хлеба
впридачу; на скамейке перед окошком в кухню всегда сидело четверо или пятеро
голодных, большей частью старики. Когда окошко приоткрывалось и в нем
появлялись полные руки сестры Клары, они протягивали свои дрожащие ладони, а
я с трудом удерживался, чтобы не вырвать у Клары миску с Супом. Выдача супа
всегда происходила поздно вечером, когда больные уже давным-давно спали:
нельзя было возбуждать в них подозрение, что здесь занимаются неуместной
благотворительностью за- их счет; и в коридоре, где мы сидели, горели только
две пятнадцатисвечовые лампочки, освещавшие нашу трапезу. Иногда наше
чавканье приостанавливалось, окошко открывалось во второй раз и сестра Клара
давала нам по полной тарелке пудинга. Этот пудинг был такой же красный, как
дешевые леденцы, которые продаются на ярмарках; когда мы кидались к окошку,
сестра Клара качала головой и вздыхала, большей частью она с трудом
удерживалась от слез. Потом она говорила "обождите", шла еще раз обратно в
кухню и возвращалась с полным кувшином подливки; подливка была желтая,
словно сера, такая ослепительно желтая, как солнце на лубочных картинках. И
мы съедали все: и суп и пудинг и подливку, -- и ждали, не откроется ли
окошко в третий раз: иногда нам перепадал еще кусок хлеба, и раз в месяц
сестра Клара раздавала сигареты из своего пайка, каждый из нас получал по
одной или по две штуки этих бесценных белых палочек, -- но в большинстве
случаев, открывая окошко, сестра Клара говорила, что у нее больше ничего
нет. Каждый месяц группы людей, которых сестра Клара кормила таким образом,
перетасовывались; и мы могли попасть в группу, имевшую право приходить
четыре раза в неделю, причем этот четвертый день падал на воскресенье, а по
воскресеньям иногда давали картошку с мясным соусом; т я с таким страстным
нетерпением ждал конца месяца, чтобы попасть в другую группу, словно узник,
ожидающий конца своего заключения.
С тех пор я ненавижу слово "недорогой", ибо всегда слышал его из уст
моего хозяина; Виквебер принадлежит к числу людей, которых принято называть
"порядочными"; человек энергичный, он знает свое дело и по-своему даже
добродушен. Когда я поступил к нему учеником, мне еще не исполнилось
шестнадцати. Он держал в то время двух подмастерьев и четырех учеников и,
кроме того, еще мастера, правда, большей частью занятого на маленькой
фабрике, которую Виквебер как раз тогда открыл. Виквебер -- видный мужчина,
здоровый и веселый, и даже в его набожности есть что-то вызывающее симпатию.
Вначале я его просто невзлюбил, но спустя два месяца я ненавидел его уже
только за то, что из его кухни доносились запахи кушаний, которых я никогда
в жизни не пробовал: свежих пирогов, жареного мяса, горячего сала; голод,
этот зверь, копошившийся в моих внутренностях, не выносил запахов съестного,
он начинал бунтовать, и что-то кислое и горячее подымалось во мне; я
ненавидел Викве-бера потому, что с утра приносил с собой на работу всего два
ломтика хлеба, склеенных красным повидлом, и кастрюльку с холодным супом;
предполагалось, что я подогрею его где-нибудь поблизости на стройке, но
большей частью я проглатывал суп уже по дороге в мастерскую. Когда я
приходил на работу, в моей сумке для инструментов гремела пустая посуда, и я
надеялся лишь на то, что какая-нибудь клиентка даст мне кусок хлеба, тарелку
супа или еще что-нибудь съедобное. Обычно мне действительно кое-что
перепадало. Я был тогда застенчивым парнем, очень тихим, высоким, худым, и
никто, казалось, знать не знал о том, что во мне притаился волк. Однажды в
моем присутствии обо мне говорила женщина, не предполагавшая, что я ее
слышу, она хвалила меня и под конец сказала: "У него такая благородная
внешность!"
"Хорошо, -- подумал я тогда, -- значит, у меня благородная внешность",
-- и я начал более внимательно разглядывать себя в зеркале, которое висело в
умывальной нашего общежития; я рассматривал свое бледное продолговатое лицо
-- то вытягивая губы вперед, то опять поджимая их, -- и размышлял: значит,
так выглядят люди с благородной внешностью. И, обращаясь к своему
собственному лицу, смотревшему на меня из зеркала, я громко говорил: "Хорошо
бы пожрать чего-нибудь!.."
В то время отец всегда писал, что он приедет ко мне,; чтобы посмотреть,
как я живу; но он так и не приехал. Когда я бывал дома, он расспрашивал меня
о жизни в городе, и я должен был рассказывать о "черном рынке", об
общежитии, о моей работе; он беспомощно качал головой, и, если я говорил
ему, что голодаю, -- я редко заговаривал на эту тему, но иногда у меня
невольно вырывалось, -- отец бежал на кухню и приносил все, что у него было
съедобного: яблоки, хлеб/ маргарин, а иногда он становился у плиты и нарезал
на сковородку холодные картофелины, чтобы угостить меня жареной картошкой;
однажды он вернулся из кухни растерянныйг с кочаном красной капусты в руках.
-- Больше я ничего не нашел, -- сказал он. -- По-моему, из этого можно
приготовить салат.
Но кусок застревал у меня в горле. Мне казалось, будто я совершаю
несправедливость, будто я все неправильно описываю, казалось, что мои
рассказы о жизни в городе не соответствуют действительности. Я называл ему
также цены на хлеб, масло и уголь, и каждый раз он ужасался, но, по-моему,
каждый раз все забывал, хотя иногда все-таки посылал мне деньги и писал,
чтобы я купил себе хлеба. Когда от отца приходили деньги, я шел на "черный
рынок", покупал двух- или трехфунтовую буханку самого свежего хлеба, потом
садился на какую-нибудь скамейку или же забирался в развалины, разламывал
буханку пополам и ел, отрывая своими грязными руками куски хлеба и запихивая
их в рот; иногда от мякиша шел пар, внутри хлеб был совсем теплый, и
мгновениями мне казалось, будто я держу в руках что-то живое и разрываю его
на части, и я вспоминал человека, который читал нам лекцию об экспедиции на
Северный полюс и рассказывал, как люди разрывали на куски живую рыбу и
проглатывали ее сырой. Бывало, что, оставляя немного хлеба, я завертывал его
в газетную бумагу и клал в сумку с инструментами, но стоило мне отойти шагов
на сто, как я останавливался, снова вынимал хлеб и, стоя на улице, съедал
все до крошки. Если я покупал себе трехфунтовую буханку, то так наедался,
что отдавал кому-нибудь свой ужин в общежитии, а сам сейчас же укладывался в
кровать и лежал совсем один наверху, в спальне, завернувшись в одеяло и
почти осоловев от сытости, потому что желудок мой был переполнен сладким
свежим хлебом. Я ложился часов в восемь вечера, и мне предстояло спать целых
одиннадцать часов, ибо сна мне тоже никогда не хватало. Возможно, отец был в
то время безразличен ко всему, кроме болезни матери; во всяком случае,
приезжая домой, я избегал слова "голод" и всяких упоминаний о своих
горестях, так как видел воочию, что у отца было гораздо меньше еды, чем у
меня; лицо у него пожелтело, он исхудал и смотрел на все отсутствующим
взглядом. Потом мы отправлялись навестить мать; и когда я сидел возле ее
кровати, она тоже обязательно предлагала мне что-нибудь поесть, все, что ей
удавалось урвать от своего больничного пайка или от передач, которые ей
приносили: фрукты, бутылку молока или кусок пирога. Но я не мог ничего есть,
зная, что у матери туберкулез и ей нужно хорошо питаться. Мать настаивала,
уверяя, что еда испортится, если я ее не съем. А отец говорил: "Клара, ты
должна есть, ты должна поправиться". Мать плакала, повернувшись к стене, а я
не мог проглотить ни куска из того, что она мне предлагала. Рядом с матерью
лежала женщина, в глазах которой тоже было что-то волчье, я знал, что эта
женщина готова съесть все, что не доест мать; я чувствовал прикосновение
горячих ладоней матери к моей руке, видел в ее глазах страх перед алчностью
соседки. Мать умоляла меня поесть, говоря:
-- Дорогой мальчик, ешь, я ведь знаю, что ты голоден, я знаю, как
живется в городе.
Но я только качал головой, гладил ее руки и молча молил, чтобы она
перестала меня упрашивать; улыбнувшись, она не заговаривала больше о еде, и
я знал, что она поняла меня. Я говорил ей:
-- Может, дома тебе было бы лучше, может, тебе было бы лучше в другой
палате.
Но мать отвечала:
-- Других палат нет, а домой они меня не пускают, потому что моя
болезнь заразная.
А потом, когда отец и я разговаривали с врачом, я ненавидел врача за
его равнодушие; беседуя с нами, он думал о чем-то постороннем; отвечая на
вопросы отца, о.ч глядел то на дверь, то в окно, и по его красным, мягко
очерченным губам я видел, что мать умрет. И все же женщина, лежавшая рядом с
матерью, умерла раньше. Однажды, когда мы пришли в воскресенье днем,
оказалось, что она умерла, ее кровать была пуста, и муж, которого, видимо,
только что известили, пришел в палату и собирал а тумбочке ее имущество:
шпильки, пудреницу, белье и коробку спичек; он делал это молча и торопливо и
даже не поздоровался с нами. Он был маленького роста, худой и походил на
щуку -- кожа у него была темная, а глаза маленькие и совсем круглые; и когда
в палату вошла сестра, он начал орать на нее из-за банки мясных консервов,
которой не обнаружил в тумбочке.
-- Где консервы?--закричал он, когда пришла сестра. -- Я принес вчера,
вчера вечером, в десять часов, когда возвращался с работы, и если она умерла
ночью, то уже не могла их съесть.
Он размахивал шпилькой покойницы у самого лица сестры, а в уголках его
губ показалась желтоватая пена. Он беспрерывно вопил:
-- Где мясо? Отдайте мне мясо! Если вы не вернете мои консервы, я
разнесу в щепки всю вашу лавочку!
Сестра покраснела и тоже начала кричать, и, глядя на ее лицо, я
подумал, что она действительно стащила мясо. А этот тип бушевал: он бросал
на пол вещи и, топча их ногами, орал:
-- Отдайте мне мясо, вы, чертовы шлюхи, воры, убийцы!
Это продолжалось всего каких-нибудь несколько секунд, потом отец
выбежал в коридор, чтобы позвать на помощь, а я встал между сестрой и этим
человеком, потому что он начал бить ее, но он был маленький, проворный и
гораздо ловчей меня, и ему удалось несколько раз ударить сестру в грудь
своими маленькими темными кулачками. Я заметил, что в гневе он все время
ухмылялся, скаля зубы, словно крысы, которые попадались в крысоловки,
расставленные сестрой-хозяйкой в нашем общежитии.
-- Отдай мясо, шлюха! Мясо! -- кричал он, пока отец не явился в
сопровождении двух санитаров, которые схватили его и выволокли в коридор; но
из-за закрытых дверей до нас продолжали доноситься его крики:
-- Отдайте мясо, воры!
Когда снаружи все стихло, мы взглянули друг на друга, и мать спокойно
сказала:
-- Каждый раз, как только он приходил, они начинали ссориться из-за
денег, которые она давала ему на питание; он кричал на нее, уверяя, что цены
опять поднялись, а она ему никогда не верила; они говорили друг другу
ужасные вещи, но она все-таки давала ему деньги.
Мать помолчала, взглянула на кровать покойницы и тихо прибавила:
-- Они были женаты двадцать лет, и в войну погиб их единственный сын.
Иногда она вытаскивала из-под подушки карточку сына и плакала. Карточка все
еще лежит там и деньги тоже. Он их не нашел. А мясо, -- сказала она еще
тише, -- мясо она успела съесть.
И я постарался представить себе, как все это было, как эта мрачная и
алчная женщина лежала ночью рядом с матерью и уже в предсмертной агонии ела
мясо из консервной банки.
В те годы, после смерти матери, отец часто писал мне, его письма
приходили все чаще и становились все длинней и длинней. В большинстве
случаев он писал, что приедет посмотреть, как я живу; но он так и не
приехал, и семь лет я прожил в городе один. Тогда он предложил мне
переменить место учения, подыскать себе что-нибудь в Кнох-та, но я хотел
остаться в городе, потому что уже начал становиться на ноги и разбираться в
махинациях Викве-бера, и мне было важно закончить учение именно у него.
Кроме того, я познакомился с девушкой, по имени Вероника, белокурой и
сияющей; она работала у Виквебера в конторе; мы с ней часто встречались;
летними вечерами мы ходили гулять по берегу Рейна или есть мороженое, и я
целовал ее, когда, спустившись к самой реке, мы сидели в темноте на синих
базальтовых плитах набережной, свесив ноги в воду. В светлые ночи, когда вся
река была видна как на ладони, мы подплывали к разбитому судну, которое
торчало посреди реки, усаживались на железную скамейку, где когда-то сидел
по вечерам шкипер со своей женой; каюта, помещавшаяся позади скамейки, была
давно разобрана, и можно было прислониться только к железной штанге. Внизу,
внутри судна, журчала вода. После того как в конторе Виквебера начала
работать его дочь^он уволил Веронику, и мы стали встречаться с ней реже.
Через год она вышла замуж за вдовца, у которого своя молочная неподалеку от
моего нынешнего жилья. Когда моя машина в ремонте и я езжу на трамвае, то
вижу Веронику в лавке; она все еще белокурая и сияющая, но семь лет, которые
прошли с тех пор, уже наложили на нее свой отпечаток. Она растолстела, а во
дворе за лавкой висит на веревке детское белье: розовое принадлежит,
по-видимому, маленькой девочке, а голубое -- мальчику. Однажды дверь была
открыта, и я видел, как Вероника, стоя в лавке, наливала молоко своими
большими красивыми руками. Иногда она приносила мне хлеб от своего
двоюродного брата, работавшего на хлебозаводе; Веронике хотелось непременно
кормить меня самой, и каждый раз, когда она давала мне кусок хлеба, эти руки
были у самых моих глаз. Но однажды я показал ей кольцо, доставшееся мне от
матери, и заметил в ее взгляде тот же алчный блеск, какой был во взгляде
женщины, лежавшей в больнице рядом с матерью.
За эти семь лет я слишком хорошо узнал цены, и поэтому не выношу слово
"недорогой"; "недорогих" вещей нет, а цены на хлеб всегда слишком высоки.
Теперь я стал на ноги -- так, кажется, говорят, -- я настолько хорошо
изучил свое ремесло, что давно уже перестал быть для Виквебера дешевой
рабочей силой, как первые три года. У меня есть маленький автомобиль, за
который я даже расплатился, и вот уже несколько лет я коплю деньги, с тем
чтобы стать независимым от Виквебера и иметь возможность в любой момент
внести залог и перейти к кому-нибудь из его конкурентов. Большинство людей,
с которыми мне приходится иметь дело, приветливы со мной, и я плачу им тем
же. Можно сказать, что мои дела обстоят вполне сносно. Я теперь сам в цене,
в цене 1йои руки и мои технические знания, накопленный мною опыт и мое
любезное обращение с клиентами (ибо меня хвалят за приятное обхождение и за
безупречные манеры, что особенно важно, так как я агент по продаже тех самых
машин, которые могу теперь ремонтировать с закрытыми глазами). Свою цену мне
все еще удается повышать, мои дела идут как по маслу, а за это время цены на
хлеб, как говорят, теперь успели прийти в норму. Итак, я работал двенадцать
часов в сутки, спал восемь, и у меня еще оставалось четыре часа на то, что
называется досугом: я встречался с Уллой, дочерью моего шефа, с которой хотя
и не был помолвлен, или, вернее, не был помолвлен, так сказать, формально,
но которая считалась тем не менее моей невестой; об этом, правда, не
говорилось вслух, но все были уверены, что я на ней женюсь.
И все же ни к кому я не испытываю такой нежности, как к сестре Кларе из
госпиталя святого Винцента, которая давала мне суп, хлеб, ярко-красный
пудинг, желтую, как сера, подливку и подарила мне в общей сложности,
наверное, штук двадцать сигарет; ее пудинг показался бы мне теперь
невкусным, ее сигареты я не стал бы сейчас курить, но к сестре Кларе, уже
давно покоящейся на монастырском кладбище, и к памяти об ее одутловатом лице
и водянистых глазах, с грустью глядевших на нас, когда ей приходилось
окончательно захлопывать окошко, я отношусь с большей нежностью, чем ко всем
людям, с которыми мне довелось познакомиться, гуляя с Уллой: по глазам этих
людей и по их рукам я читаю цены, которые мне пришлось бы им платить, и я
стряхиваю с себя их очарование, мысленно разоблачаю их, стараюсь забыть
аромат исходящий от этих людей, -- снимаю с них все их показное достоинство,
которое так дешево стоит. Встречаясь с ними, я бужу в себе волка, все еще
дремлющего во мне. бужу голод, который научил меня разбираться в ценах: я
слышу его рычание, когда, танцуя, кладу голову на плечо красивой девушки и
вижу, как хорошенькие маленькие ручки, покоящиеся на моей руке и на моем
плече, превращаются в когти, готовые вырвать у меня хлеб. Лишь очень
немногие люди давали мне, ничего не требуя взамен: только отец, мать да еще
иногда работниоы с фабрики...
II
Я вытер лезвие бритвы бумажной салфеткой; пачка салфеток всегда висит
рядом с моим умывальником. -- мне дарит их агент мыльной фирмы; на каждом
листке изображен кроваво-красный женский рот, и под этим кроваво-красным
ртом написано: "Не стирайте помаду полотенцем!" Есть салфетки другого рода:
на каждой из них нарисована мужская рука с лезвием, разрезающим полотенце, и
на листках напечатано: ."Вытирая бритву, пользуйтесь этой салфеткой!" -- но
я предпочитаю употреблять листки с кроваво-красным ртом, а салфетки с другим
рисунком дарю детям хозяйки.
Я взял с письменного стола деньги -- возвращаясь домой, я вытаскиваю их
из карманов и бросаю как попало на стол, -- и моток провода, который Вольф
принес еще вчера, и, уже выходя из комнаты, услышал телефонный звонок.
Хозяйка опять сказала: "Хорошо, я ему передам!"-- и, посмотрев на меня,
молча протянула мне трубку; я покачал головой, но она с таким серьезным
лицом кивнула мне, что я все же подошел и взял трубку. Плачущий женский
голос произнес какую-то фразу, но я разобрал только несколько слов:
-- Курбельштрассе, приходите... пожалуйста, приходите...
-- Хорошо, приду, -- сказал я, и плачущая женщина опять что-то
произнесла, но я уловил только отдельные слова:
-- Мы поспорили... мой муж... приходите, пожалуйста, сейчас же...
Я еще раз сказал:
-- Ладно, приду, -- и повесил трубку.
-- Не забудьте купить цветы, -- напомнила хозяйка,-- и подумайте о еде.
Она приедет как раз к обеду.
О цветах я забыл; мне пришлось ехать с самой окраины обратно в город,
хотя поблизости надо было произвести еще один ремонт и, таким образом, можно
было дважды поставить в счет расстояние до места и время, потраченное на
езду. Я ехал быстро, потому что было уже половина двенадцатого, а поезд
приходил в 11.47. Этот поезд я знал; по понедельникам я часто возвращался с
ним в город, навестив отца. По дороге на вокзал я попытался представить себе
девушку.
Семь лет назад, в тот последний проведенный дома год, я несколько раз
видел ее; этот год я был у Муллеров ровно двенадцать раз: каждый месяц я
относил Муллеру тетради по иностранным языкам, которые, в очередь с другими
учителями, просматривал отец. На последней странице, в самом низу, ст
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -