Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
 со  спины  ворох  и  вдруг
понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую  комбата.  Первым
признаком  надвигавшегося  боя  (он  знал  это)  была  странная  спокойная
веселость Новикова.
   Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали.
   За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что  все  готово:  огневая
отбыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые.
   Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал  на
соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а  когда  сел,
от движения заболели мускулы на  спине,  спросил  не  окрепшим  после  сна
голосом:
   - А второе орудие? Доложили о готовности?
   - Нет еще.
   В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на
свет. На снарядном ящике в тепло-сыром  воздухе  неподвижными  фиолетовыми
огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки,  мясные  консервы,
огромная  бутыль  красного  вина.  Телефонист  Гусев,  наклоняя  стриженую
голову, ложкой носил  из  котелка  к  губам  горячую  пшенную  кашу,  дул,
обжигаясь, на ложку.
   Сержант Сапрыкин резал  буханку  черного  хлеба,  прижав  ее  к  груди,
оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так  нажимал  на  нож,  -  казалось,
полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные  ломти  на  ящике,
посоветовал с домовитым покоем в голосе:
   - Поужинайте, товарищ лейтенант.  С  вином.  Капитан  Новиков  прислал.
Садитесь, ребятки.
   - Есть не хочу.
   Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на  вид  вина,  жадно
выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся:
   - Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло  прислал!  А  ну,  Гусев,  командира
второго орудия старшего сержанта Ладью!
   Гусев вытер поспешно губи - он, как ребенок, измазал их пшенной  кашей,
- сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском:
   - Ладью, Ладью, давайте Ладью... Спите? А нам неясно, что вы делаете. -
И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. -  Он...  музыку
какую-то слушает... С ума посошли.
   - Какая там еще музыка у тебя,  Ладья?  -  лениво  спросил  Овчинников,
услышав по проводу близкий,  как  бы  щелкающий  голос  командира  второго
орудия. - Трофеи, может, виноваты?  Как  у  вас  там?  Почему  вовремя  не
докладываете? А если все в порядке,  докладывать  надо.  Ладно,  послушаем
музыку. Какая еще музыка?
   Встал, застегнул шинель на сильной, плотно  слитой  из  мускулов,  чуть
сутуловатой фигуре, спросил тоном приказа:
   - Лена где, у орудия?
   И, не ожидая ответа, вышел из блиндажа.
   Был тот  кристально  тихий  час  ночи,  когда  переместились  звезды  в
позеленевшем небе,  прозрачно  поредел  воздух  над  безмолвной  землей  и
особой, острой зябкостью  влажного  рассвета  несло  от  темной  травы  на
бруствере, от стен ходов сообщения, от мокро блестевших лопат в ровике.
   Поеживаясь от сырости, Овчинников  мягкими  шагами  подошел  к  орудию,
оттуда  донесся  негромкий  разговор.  На  станине  неясно  чернел  силуэт
часового. По неуклюжей позе узнал Лягалова - на коленях железом отсвечивал
автомат.  Рядом  на  снарядном  ящике  сидела  Лена,  на  плечи   накинута
плащ-палатка. Лягалов говорил, вздыхая, голос звучал сонно, ласково:
   - Не женское  это  дело  -  война.  Какое  там!  Мужчину  убьют  -  это
туда-сюда, его дело. А женщина - у  ней  другие  горизонты.  У  меня  тоже
старшая дочь, Елизавета. Тоже, извиняюсь, фыркальщица, студентка...  Парни
за ней табунами ходили на Кубани-то. А разве могу я  головой  представить,
что она вот тут бы, как вы, сидела? Не могу! Нет, не могу! Двести  бы  раз
вместо нее согласился воевать! А вы откуда сами-то? Учились где? Школьница
небось?
   - Я из Ленинграда,  училась  в  медицинском  институте.  Вы  сказали  -
фыркальщица? - спросила Лена. - А что это значит?
   - Да такая, чуть что - фырк. И пошла... Я не говорю про вас.
   Лена засмеялась тихим смехом, охотно засмеялся  и  Лягалов,  поглаживая
большой крестьянской рукой своей автомат, точно лаская его, спросил:
   - А родители как у вас?
   - Я одна, - сказала Лена. - Нет, лучше один раз воевать, но навсегда. Я
раньше представляла фашизм только по газетам. Потом увидела все сама. Нет,
с ними должны воевать не только мужчины, но и женщины, и дети. Один раз. И
навсегда! Иначе нельзя жить.
   Замолчали.
   - Лягалов! - строго позвал Овчинников и мягко подошел к  ним.  -  Идите
отдыхайте! Я побуду здесь. Леночка, мне поговорить с вами необходимо.
   Лягалов в  нерешительности  потоптался,  с  неуклюжестью  заковылял  от
орудия, растерянно взглядывая на  подвижно-темную  фигуру  Лены,  исчез  в
ровике. Подождав немного, Овчинников сел  на  ящик,  почти  касаясь  плеча
Лены, вынул из кармана  кожаный  трофейный  портсигар,  предложил,  игриво
улыбаясь:
   - Покурим, что ли, Леночка? В рукав...
   - Не курю, Овчинников.
   - Та-ак... Значит, мило шутили надо мной? Что ж, очень  приятно,  можно
сказать, - проговорил он по-прежнему игриво-простодушно, однако, казалось,
не без усилия владея голосом, и  спросил  еще:  -  Может,  перед  комбатом
форсили?
   Она сидела невнимательная, едва заметно хмуря брови, спросила:
   - Ничего не слышите? - И повернулась в сторону озера. - Послушайте. Что
там у них?
   Овчинников не понял.
   Низко и свинцово, подступая  из  темноты  блестел  край  озера.  Серая,
застывшая по-осеннему, уже затянутая туманцем  вода  не  отражала  высоких
звезд,  кусты  на  берегу,  откуда  всю  ночь  стреляли  пулеметы,  стояли
затаенно, неподвижно. Тишина рассвета  осторожно  прижалась  к  холодеющей
земле, к озеру. И тотчас Овчинников с тревогой и недоверием  услышал,  как
сквозь узкую щель в земле,  нежные,  звенящие  звуки  саксофонов,  дробный
грохот барабанных  палочек,  сентиментально-томный  женский  голос  пел  о
чем-то томительно-незнакомом. Внезапно появилось такое чувство, будто там,
у озера, приемник  немцев  поймал  случайную,  с  другой  планеты,  музыку
(которую слышали и возле орудия старшего сержанта Ладьи). Сразу  возникшая
мысль у Овчинникова о том, что у немцев не спали в эти самые крепкие  часы
сна, неспокойно и подозрительно насторожила его.
   Он сидел несколько минут, прислушиваясь. Слева от орудия, очень далеко,
за ущельем; в горах, мягко тронули тишину пулеметные  очереди,  витиеватым
узором вплелись автоматные строчки и кругло ударили танковые  выстрелы.  В
той стороне четвертые сутки шел бой в  районе  Ривн.  Потом  все  смолкло.
Сразу смолк и патефон у немцев. Безмолвие лежало там.
   - Что  вы,  Леночка?  -  сказал  Овчинников  небрежно.  -  Обыкновенная
обстановка. Вам-то что за забота? Серьезно обещаю вам  -  прекрасные  духи
достану. Встречались - не брал. А вот эту  штучку  взял.  Хороша?  Хотите,
подарю?
   Откинул полу шинели, вынул из кармана нагретый теплом  тела,  игрушечно
блестевший перламутром рукоятки маленький, в ладонь,  пистолет,  подбросил
его на руке, сказал:
   -  Немка  военная  какая-то  носила.  Даже  себя  убить,  должно  быть,
невозможно. И ранить нельзя, а так вещь, вроде игрушки. У вас оружия  нет,
возьмите...
   - Ну-ка покажите.
   Лена легко скинула влажно зашуршавшую плащ-палатку, чтобы не  сковывала
движения, и будто разделась перед ним. Он увидел  четко  вырезанные  среди
свинцового свечения озера ее узкие плечи,  тонкую  шею;  миндальный  запах
волос, как бы  обещающий  сокровенную  близость  гибкого,  крепкого  тела,
коснулся Овчинникова при повороте ее головы.
   - Дамский "вальтер", - услышал  он  голос  Лены.  -  Это  действительно
игрушка.
   Он смутно слышал ее голос, как сквозь воду, и только  остро  и  ревниво
мелькнувшая в его сознании мысль о том, что она хорошо знала то,  чего  не
знали  другие  женщины,  что  она   холодна   и   недоступна   из-за   его
нерешительности, отозвалась  в  нем  нетерпеливой  дрожью,  в  прерывистом
шепоте его:
   - Как гвоздь вошли в сердце,  Леночка.  Клещами  не  вытащишь.  Я  тебя
никому не дам, никому не дам!..
   И сильно, по-мужски опытно обнял ее, рука, уверенно лаская,  скользнула
от груди к тайно теплым, сжатым бедрам. Он так резко повернул ее  к  себе,
до близости плотно  прижал  грудью,  что  она  откинула  голову,  замотала
головой.  Он  начал  порывисто,  колюче  жадно   целовать   ее   холодный,
сопротивляющийся рот, зубами стукаясь о стиснутые ее зубы.
   - Леночка, Леночка...
   Она упруго вырвалась, вскочила, ударила изо всей силы его  по  виску  и
еще раз ударила с перекошенным лицом, сказав страстно и зло:
   - Дурак, глупец! Убирайся к черту! Иначе я не знаю, что сделаю!..
   Он сидел оглушенный, гладя одеревеневшую от ударов щеку, потом внезапно
засмеялся  удивленно,  подставил  лицо,  дрогнули  ноздри   его   крупного
крючковатого носа.
   - Еще... ударь... еще!.. Сильней ударь!
   Она шагнула к нему.
   - Да, ударю!
   - Товарищ лейтенант, к телефону вас. Немедленно!  -  послышался  робкий
голос Лягалова, и Лена и Овчинников оба одновременно увидели в  посеревшем
воздухе силуэт головы над ровиком.
   - Кто еще там? Лягалов? Подсматривали? - гневно спросил Овчинников. - Я
спрашиваю: подсматривали?
   - Никак нет, - сдерживая зевоту, ответил Лягалов. - Живот  у  меня.  По
своей нужде вышел. Комбат вас... А я на пост встану.
   Овчинников до странности  быстро  потух,  лишь  колючий  подозрительный
блеск горел в зрачках. Он косо взглянул на белеющее лицо Лены и,  ссутулив
плечи, сказал:
   - Можешь идти спать к разведчикам. Иди. Мы им в  подметки  не  годимся.
Покажи им класс.
   И мягкими, щупающими шагами двинулся к ровику, мимо Лягалова,  вошел  в
душный, наполненный  храпом  блиндаж.  Телефонист  Гусев  сидел  в  сонной
полутьме и, все время сползая спиной по стене,  усиленно  разлеплял  веки.
Трубка лежала на коленях. Овчинников схватил трубку, не  остывший  еще  от
возбуждения, проговорил:
   - Второй у телефона!
   - Почему не докладываете о проходе?  -  спросил  голос  Новикова.  -  С
саперами связался? Что молчишь?
   - За мою жизнь беспокоитесь? - произнес Овчинников,  беспричинно  злясь
на этот спокойный голос Новикова (сидит себе в коттедже и водку пьет!).  -
Я приказ выполняю! Отсюда драпать не собираюсь! За меня  не  беспокойтесь!
Именно за меня!
   - Если прохода не будет, отдам под суд! - тихо и внятно сказал Новиков.
- Именно за тебя я не беспокоюсь.
   - А-а, куда угодно! Хоть под суд, хоть к дьяволу!
   Он сидел на нарах, узколицый, с  вислым  носом,  расставив  мускулистые
руки, самолюбиво сжав тонкие губы, -  был  похож  на  взъерошенную  хищную
птицу.
   - Да тут чего порох рассыпать? Схожу я к саперам, обойдется.  Ложитесь,
товарищ лейтенант, я потопаю потихоньку...
   Только сейчас Овчинников заметил сержанта Сапрыкина. Наклонясь  в  углу
над  снарядным  ящиком,  он,  добродушно  улыбаясь,  приклеивал  к  сильно
потертому,  помятому  партбилету  отставшую  фотокарточку:  крупное  лицо,
мягкое, задумчиво-домашнее, слегка  серебрились  виски  при  слабом  свете
плошки.
   - Вот наказание, скажи на милость. Отклеивается, и только!  От  сырости
или поту? В какой карман класть? Вот шелковую тряпочку от немецкого пороха
достал. Годится?
   Медлительно завернул партбилет в шелк, долго засовывал его  в  пришитый
на тыльной стороне гимнастерки карман,  потом  поднялся,  говоря  покойно,
будто слова взвешивая:
   - Пошел я, товарищ лейтенант. А вам бы отдохнуть.
5
   Командир дивизиона майор Гулько приехал на огневую Новикова в четвертом
часу ночи.
   Хлопая кнутом по узкому сапогу, осмотрел позицию, затем, звеня шпорами,
прошелся перед орудиями, здесь в раздумье постоял на высоте, вглядываясь в
озеро слева от нейтральной полосы, где в двухстах метрах  от  немцев  были
поставлены на позицию орудия Овчинникова.
   - Позиция дурная. Орудия как на ладони. Но лучшей нет.  Как  полагаете,
капитан Новиков?
   - Я полагаю, что немцы рядом, я приказал разговаривать шепотом, вы  же,
товарищ майор, звените шпорами и разговариваете громко, как на свадьбе,  -
нестеснительно и прямо сказал Новиков. - Пулеметы уже пристреляли позицию.
   Если в штабной землянке майор Гулько мог сидеть в присутствии  офицеров
в одной нательной рубахе, то в батареи  он  обычно  приезжал  по-уставному
подтянутый,  тщательно,  до  синевы  выбритый,  надевал  шпоры,  был  весь
крест-накрест  перетянут  новыми  скрипучими  ремнями,   говорил   громким
голосом,  с  той  командной  интонацией,   которую   обычно   подчеркивают
интеллигентные  люди  на  войне.  Не  раздражаясь,  однако,  на  замечание
Новикова, Гулько невозмутимо щелкнул кнутом по голенищу, сказал:
   -  Взводу  Алешина  отдайте  приказ  отдохнуть   по-человечески.   Пока
спокойно. В этой самой респектабельной вилле.  Заслужили.  Пусть  спят  на
мягких перинах, на постелях, на чистом белье.
   - Я отдал уже приказ, - ответил Новиков. - Прошу в особняк.
   ...В их распоряжении было несколько часов. Сколько - они не знали.
   Офицерам не спалось. Сидели на втором этаже особняка,  плотно  задернув
шторы, из тонких хрустальных рюмок пили пахучий французский коньяк,  много
курили, мало закусывали - и не пьянели.
   Дым слоями шевелился над  зеленым  абажуром  керосиновой  лампы.  Тепло
было. На мягких диванах, на расстеленных  по  всему  полу  коврах  храпели
утомленные за ночь  солдаты;  в  кресле,  припав  к  журнальному  столику,
ласково обняв телефонный  аппарат,  спал,  скошенный  усталостью,  связист
Колокольчиков, сладко чмокая губами, терся щекой  о  трубку,  бормотал  во
сне:
   - А ты к колодцу сходи... к колодцу...
   Заряжающий Богатенков, только что сменявшийся на посту у орудий,  сидел
в нижней рубахе на ковре, сосредоточенно пришивал крючок к шинели, изредка
поглядывал на Колокольчикова с нежностью.  Богатенков  высок,  темноволос,
атлетически сложен - движения  сильных  рабочих  пальцев  уверенны,  бугры
молодых мускулов напрягаются под рубахой, лицо, покрытое ровной смуглотой,
красиво.
   - Бывает же, товарищ капитан, - сказал он, обращаясь к  Новикову.  -  В
госпитале два месяца лежал - бомбежки  снились,  здесь,  на  передовой,  -
полынь, степь на зорьке, терриконики снятся, лампочки в забое.  Проснешься
- будто гудок на шахту. А к Колокольчикову вон... колодцы привязались.
   - Ложитесь, - сказал Новиков. - Не теряйте минуты.
   Майор Гулько, перекатывая сигарету во рту, брезгливо морщась  от  дыма,
перелистывал  прокуренными  пальцами   толстую   иллюстрированную   книгу,
лежавшую на столе, не без отвращения говорил:
   - Разгул цинизма в степени эн плюс единица. Кровь, смерть, улыбки возле
могил. Разрушения. "Фотографии России"...  Книга  для  немецких  офицеров.
Петин! - позвал он. - Эту сволочь - в  уборную,  в  сортир!  В  сортир!  -
заключил он и, сердясь, швырнул  книгу  на  колени  сонно  разомлевшему  в
кресле ординарцу.
   Петин вздрогнул, стряхнул дремотное оцепенение, тоже полистал,  пощупал
книгу неправдоподобно большими  руками,  подумал  и  во  всю  ширину  лица
заулыбался:
   - Куда ее, товарищ майор? Наждак!
   Гулько зло фыркнул волосатым носом.
   - Я, с позволения сказать, инженер, всю  жизнь  бродил  по  стройкам  и
знаю, что такое Россия, - отчетливо заговорил он. - И  отлично  знаю,  что
такое фашизм. Мир в руинах, распятия на деревьях, пепел городов,  двуногое
подобие человека с исступленной жаждой уничтожения, садизма,  возведенного
в идеал. Вы что так смотрите, Новиков?
   - Я хотел сказать, что знаком с прописными истинами, - ответил Новиков.
   - О, если бы каждый в мире знал  эти  прописные  истины!  -  проговорил
Гулько, насупясь.
   - Я не люблю, товарищ майор, когда вслух  говорят  о  вещах,  известных
каждому, - сказал Новиков. - От частого употребления стирается смысл. Надо
ненавидеть молча.
   - Вон как? Весьма любопытно, -  ворчливо  произнес  Гулько,  косясь  на
затихшего за столом Алешина. - А вы, младший лейтенант? Что вы  полагаете,
мм?
   Новиков отодвинул рюмку, вынул портсигар, звонко щелкнул крышкой.
   - Он непосредственно подчиняется мне, значит, согласен со мной!
   Алешин с независимым видом слушал,  но  после  слов  капитана  смущенно
заалел пятнами,  неожиданно  засмеялся  тем  естественным  веселым  смехом
молодости, который так поражал Новикова в Лене.
   - Россия, - задумчиво проговорил Новиков. - Я только в войну  увидел  и
понял, что такое Россия. Вы знаете, Витя, что такое Россия?
   Оттого, что капитан  назвал  его  Витей,  младший  лейтенант  посмотрел
влюбленно на лицо Новикова с щербинкой возле левой брови. И тотчас  Гулько
заинтересованно взглянул  в  серые,  мрачноватые  глаза  капитана,  самого
молодого капитана в полку, этого полувзрослого-полумальчика; спросил:
   - Что же! Выкладывайте...
   Новиков не ответил.
   - До России не достанешь. За Польшей она. Эх, километры!  -  проговорил
Богатенков, укрываясь шинелью, натягивая ее на голову.
   Новиков  встал,  привычным  движением  передвинул  пистолет  на  ремне,
подошел к  телефону.  Связист  Колокольчиков,  по-прежнему  нежно  обнимая
аппарат, неспокойно терся щекой о трубку, дрожа во сне синими от усталости
веками, бормотал:
   - Ты к колодцу иди, к колодцу... Вода хо-олодная...
   - Вот она, Россия, - тихо и серьезно сказал Новиков.
   Осторожно высвободил трубку из-под горячей щеки связиста, вызвал орудия
Овчинникова. Подождал  немного,  стоя  перед  Колокольчиковым,  который  с
сонным  лепетом  поудобнее  устраивался   щекой   на   ладони,   заговорил
вполголоса, услышав Овчинникова, о минном поле, потом закончил твердо:
   - Если прохода не будет, отдам под суд, - и положил трубку.
   - Слушайте, Новиков, - проговорил майор  Гулько,  похлопав  ладонью  по
стопке немецких журналов. - Вообще, сколько вам лет? Кто вы такой до войны
- школьник, студент?
   - Какое это имеет значение? - ответил Новиков. - Если  это  интересует,
посмотрите личное дело в штабе дивизиона.
   - Ну, время истекло, мне пора, - сказал Гулько. - Петин, лошадей!
   Звеня шпорами, подтянул  узкие  сапоги,  очевидно  жавшие  ему,  и,  не
отрывая ласково погрустневших глаз от ручных часов, заговорил: - Как бы ни
сложилась у вас обстановка, капитан Новиков, ваша батарея самая крайняя на
фланге. На легкий бой не надейтесь.
   - Не надеюсь, товарищ майор, -  ответил  Новиков  и  замолчал;  видимо,
Гулько знал то, чего не знал он.
   - И прошу вас как можно меньше пить эту трофейную дрянь, -  посоветовал
Гулько и  тихонько  и  нежно  взял  капитана  под  руку,  повел  к  двери,
остановился, глядя в лицо Новикова, сказал, почти шепотом, чтобы не слышал
Алешин: - В сущности, мальчик ведь  вы  еще,  что  уж  там,  хоть  многому
научились. А у вас вся жизнь впереди. Пока молоды, спешите делать добро. В
молодости все  особенно  чутки  к  добру.  Простите  за  философию.  Война
кончится.  Все  у  вас  впереди.  Если,  конечно,  останетесь  живы.  Если
останетесь...
   И, пожав Новикову локоть,  вышел,  машинально  нагнув  в  дверях  худую
спину,  будто  из  низкой  землянки  выходил.   С   ненужным   щегольством
протренькали шпоры на лестнице, стихли внизу.
   Сунув  руки  в  карманы,  Новиков  прошелся   по   комнате,   испытывая
беспокойство, досаду: никто прежде  не  напоминал  ему  о  его  молодости,
которую он скрывал, как слабость, и которой  стеснялся  здесь,  на  войне.
Люди, подчинявшиеся ему, были вдвое старше, а он имел непрекословные права
опытного, отвечающего за их жизнь человека и давно уже свыкся с этим.
   - Что это? - спросил Новиков, увидя под ногами чужие вещмешки. - Откуда
тряпки?
   - А это того... из медсанбата... мордача, - ответил Алешин.
   - А-а, - неопределенно сказал Новиков и повторил вполголоса: - Что ж, и
на войне есть добро. Добро и зло. Вы не изучали философию, Витя?
   Младший лейтенант  Алешин,  навалясь  грудью  на  стол,  по-мальчишески
внимательно рассматривал красочные  фотографии  немецких  иллюстрированных
журналов, думал о чем-то. Мягко-зеленоватый  све