Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
ло его оскорблять, тем более что
он все равно  не поймет.  Чтобы понять, ему надо побыть здесь,  но  здесь он
никогда не бывал и не будет: на войне всегда между нами Днестр. И говорим мы
с Клепиковым на разных языках. Он действительно с самыми лучшими намерениями
прибыл из тыла в хутор на той  стороне и чувствует себя там на передовой. Он
производит инвентаризацию личного  оружия, потому  что из честных побуждений
хочет принять самое деятельное и непосредственное участие в войне. А в то же
время  из-за этой его  внезапной  старательности  только  что чуть  не погиб
хороший человек. Наверное, Клепиковы нужны на фронте, раз даже должность для
них есть. И в жизни, наверное, без них не обойтись.
   Не знаю, тут есть что-то несовместимое, что совершенно понять нельзя. И
хотя мы служим с Клепиковым в одном полку и все время на одном фронте, у нас
с ним нет общих воспоминаний, война для  нас настолько  различна, словно это
две разных  войны. У меня гораздо больше общего с  незнакомым  мне, случайно
встреченным  пехотинцем,  с которым  мы  закурим  вместе, перекинемся  парой
ничего  не значащих  слов,  и окажется вдруг, что мы и понимаем друг друга с
полуслова, и чувствуем многое одинаково.
   Я уже не  сержусь  на Клепикова. Я действительно на него  не сержусь. Я
отвечаю  на  его  вопросы.  У  меня не  отечественный  пистолет -  трофейный
парабеллум.
   Клепиков еще некоторое время ворчит, потом успокаивается. В общем, он -
незлобивый  человек,  хотя  и обидчив.  Главное, он любит,  чтобы к его делу
относились уважительно.  Я доставляю ему это  удовольствие: терпеливо слушаю
его.  Оказывается, трофейные  пистолеты он не  включает в  инвентаризацию. И
чтоб у меня не осталось неясности на этот счет, он разъясняет, почему он так
делает. Очень логично. Но  что-то  надо  сказать Васину. Не  мог  же он  зря
проделать весь этот путь. И я благодарю его. Пять минут назад, когда он полз
под огнем, я не знаю, что мог бы с ним сделать. Сейчас я его благодарю.
   - Но если еще раз так полезешь, не немцев бойся, а меня.
   Васин доволен.
   До  вечера мы остаемся здесь. Васин  угощается у разведчиков, я  иду  к
командиру батальона Бабину, которого поддерживает наша батарея.
   С яркого  солнца, с пекла спускаюсь вниз, в прохладный сумрак землянки,
где желтым огоньком горит свеча.
   - Начальству привет!
   Бабин только глянул  и  продолжает лежа думать  над  шахматной  доской,
подперев  ладонью  крепкую черноволосую  голову.  Он в  тельняшке,  в  одном
хромовом сапоге, другая, вытянутая нога в носке. Про  него говорят: "Это тот
комбат, который лежа воюет". Даже те, кто не знают его по фамилии, в лицо ни
разу не видели,  про такого  комбата слышали. Бабина  ранило в ногу осколком
мины, еще когда мы высаживались  на плацдарм. С тех  пор он  и воюет лежа, и
немцам ни  разу не  удалось потеснить его  батальон.  Рассказывают,  был тут
сначала военфельдшер - отчаянная девка, она и ухаживала за ним.
   При желтом огне свечи руки, шея, лицо Бабина кажутся коричневыми.  Лицо
у него крупное, жесткие щеки давно уже бреющегося человека.
   Напротив него,  на  других нарах,  сбив фуражку на  затылок - как она у
него  там держится,  непонятно,-  горбоносый командир  второй роты  Маклецов
негромко, чтоб не мешать  комбату  думать,  наигрывает  на  гитаре  и  поет:
"Прощайте, скалистые горы..."
   Песни  комбат любит  морские: до войны  он плавал  на Севере капитаном,
рыбачьего сейнера.
   Я сажусь рядом с Маклецовым, достаю  портсигар.  В  общем-то,  конечно,
Яценко      прав,     что      не      дал     снарядов:     стрелять     из
стопятидесятидвухмиллиметрового  орудия по отдельным наблюдателям  - это все
равно  что  из пушки  по воробьям. Но  рассуждать объективно можно, когда ты
спокоен, а не в тот момент, когда  сидишь в щели и голову нельзя высунуть, а
тебе еще снарядов нe дают.
   Привыкшими  к  темноте  глазами  замечаю   в  дальнем  углу   у  дверей
худощавого,  щуплого  телефониста.  Надевает  на  голову  телефонную трубку,
усаживаясь рядом с  телефонным  аппаратом,  старается  не шуршать.  Он  явно
смущен. Еще бы не смущен, когда выиграл у начальства.
   - Где-то тут я что-то просмотрел... - неуверенно говорит Бабин.
   Мне  он  нравится. Спокойный, упорный  мужик.  Но  на  человека, хорошо
играющего в шахматы, способен смотреть как на бога.
   Бабин ложится на  спину,  берет со  стола  свечу в плошке,  прикуривая,
втягивает весь огонек в трубку.
   - Из-за чего война была? - спрашивает он, отнеся огонь от лица.
   -  Пулемет уничтожили,- говорю я так, словно каждый  день  уничтожаю по
пулемету.- Двух пулеметчиков ухлопали.
   Глаза Бабина веселеют сквозь дым.
   - Ну, все. Скоро война кончится.
   Он вытягивает из-под бока скользкую планшетку с картой под целлулоидом.
   - Покажи.
   Я показываю, где стоял пулемет.
   - Рядом с яблоней? - радуется  он, что зрительно помнит местность.- Так
и надо дуракам: не лезь под ориентир.
   Он прячет планшетку.
   - А ну, расставляй еще!
   - Так что  ж,  товарищ капитан, опять  сердиться будете,- предупреждает
телефонист, заранее снимая с себя всякую ответственность.
   -  Расставляй,  расставляй! -  Бабин уже сердится.  Телефонист пожимает
одним плечом: "Что  ж,  я лицо подчиненное",- и  расставляет фигуры и себе и
комбату.
   Они  успевают сделать первые ходы,  когда начинается бомбежка. Бабин со
стола берет трубку в  рот - трубку эту он завел с тех пор, как начал воевать
лежа,-  думает над ходом, подперев  лоб  пальцами. Наверху -  тяжелые удары.
Подпрыгивает на  столе огонек, словно  хочет оторваться от  свечи. Пыль, как
дым, подымается из  углов, наполняет  воздух.  Грохот давит  на уши,  голова
становится мутной.
   Откуда-то сверху  скатывается связной, козыряет  у дверей, вытянувшись.
Он весь обсыпан землей, глаза вытаращены.
   - Товарищ комбат, прислан для связи командиром третьей роты! На участке
нашей роты банбит - солнца не видать!
   Из-за  частокола пешек  Бабин  осторожно вытянул коня,  держa  на весу,
сказал:
   - Возьми карандаш на столе, возьми бумагу, напиши слово "бомбит".
   Связной  нерешительно  двинулся  к   столу,   взял  карандаш  отвыкшими
пальцами.  На бумагу с треском посыпалась земля сверху.  Он уважительно смел
ее ладонью... "Ты стоя-ала в белом пла-атье,- наигрывал Маклецов, заглядывая
через плечо связного,-  и  платком махала..."  Осторожно  положил гитару  на
сено, вышел из землянки: до своего НП ему бежать недалеко, метров сорок.
   У связного на первой же букве ломается карандаш.
   -  Дайте  ему  нож карандаш  очинить,- говорит Бабин,  не отрываясь  от
доски.
   От взрывов приходят в  движение бревна наката над головой. Они скрипят,
трутся  друг  о друга,  и все это сооружение начинает казаться непрочным.  С
потолка вниз по стене стремглав проносится мышь.
   Связной старательно выводит букву за буквой, согнувшись  над столом, то
и  дело  дуя  на  бумагу.  Бабин  негромко  переговаривается  по телефону  с
командирами рот.  "Кульчицкий,  у тебя  как?.."  Даже мне  на  других  нарах
слышно, кик кричит в трубку Кульчицкий. Его бомбят сейчас, и он собственного
голоса не слышит.
   Точно  ученик, связной  подал бумагу.  Бабин  зачеркнул  "н",  надписал
сверху "м".
   - Перепиши  три раза,- и опять задумался над  ходом с трубкой в  зубах.
Лицо напряженное, глаза остро блестят.
   Я выхожу из землянки.
   В небе  над головой, зайдя в  хвост друг другу, кружат  "хейнкели".  Их
круг в небе - это наш плацдарм на земле. Какой же он крошечный!
   Согнувшись,  бегу по  кукурузе к НП.  Падаю,  не добежав.  Звенящий вой
входит в меня,  как штык. Закрываю  глаза. Земля вздрагивает подо мной,  как
живая. На минуту глохну от грохота. Когда поднимаюсь, впереди черная и серая
стена  дыма. И на  фоне  этой черной,  клубящейся  грозовой  стены  особенно
зелено,  сочно блестят листья кукурузы. И сейчас  же новый взрыв кидает меня
на землю. Становится темно и удушливо.
   Потом "хейнкели" улетают, сквозь черный  дым проглядывает солнце. И уже
вскоре  над головой у нас -  летнее  синее  небо с  белыми облаками и  яркое
солнце. Оно кажется сейчас особенно ярким. Даже  не верится, что  пять минут
назад оно тоже светило над головой и только дым заслонял его. Я отряхиваюсь.
Кого-то  уносят, согнувшись, по  кукурузе.  Еще  пахнет  взрывчаткой и везде
разбросаны свежие комья земли.
   Неужели  кончится  война и  с  такой же легкостью, с  какой  проглянуло
сейчас  солнце, забудется все? И зарастут молодой травой и окопы, и воронки,
и память?
   ГЛАВА III
   Ночью нас внезапно сменяют.
   Является  командир  отделения  разведки  Генералов,  с  ним  Синюков  и
Коханюк. Коханюк  во  взводе  новый,  я  его  еще  толком  не  знаю.  Острый
пестренький носик в веснушках, пестрые рыжеватые  глаза, тонкая шея.  Кто  ж
тебя  так  кохал, Коханюк,  что  за ворот тебе еще и  кулак  можно засунуть?
Генералова я не  видел  десять  дней.  Он  еще больше  раздался вширь,  лицо
заблестело.  По  его комплекции ему бы усы, да  орденов полную грудь, да под
знамя - гвардеец!
   -  Еле вас нашли! - говорит он радостно оттого, что все-таки нашли.- На
НП - нету. Мы уж по связи сюда...
   Он садится на землю, сняв с головы, кладет рядом с собой новую  фуражку
(ого! даже фуражку завел офицерскую.  Я пока что в выгоревшей пилотке хожу),
платком вытирает лицо, волосы.  От него пахнет одеколоном.  Пока мы едим, он
рассказывает новости:
   -  Ну, товарищ  лейтенант,  с  вас  вина бочонок:  комбатом  вас  хотят
назначить.
   - А Монахов куда?
   - Малярия доконала. В госпиталь увезли старшего лейтенанта.
   Странно устроен человек. Вот и  не нужно  мне это: кончится война, буду
жив - демобилизуюсь. А все равно приятно.
   Васин  уже   собрался,  он   и   есть  почти   не  стал:  дома  поедим.
Действительно, мы ж домой идем. Я встаю.
   - Так вот, Генералов, делать тебе вот что...
   И как только  я  встаю и  начинаю  вводить  его  в  круг  обязанностей,
Генералов сразу тускнеет, а на лице Коханюка отражается  тревога. До сих пор
они шли, спешили, один раз попали в болото, чуть не угодили под разрыв мины,
бежали, искали нас, потеряли, нашли наконец,-  они возбуждены и радостны. Но
постепенно возбуждение остыло. Сейчас мы уйдем, и они останутся одни. Только
Синюков - этот  уже бывал на плацдарме - спокойно переобувается на  траве. В
огневом  взводе  есть несколько человек старше его,  но у меня во  взводе их
только  двое таких:  он и Шумилин.  Он из  тех солдат, что  ни  от  чего  не
отказываются, но и сами никуда но напрашиваются: обошлось без них - и ладно.
   - Ты что ж без шинели? - говорю я Генералову.
   -- А я так понимаю, нас скоро сменят?..
   Это получается у него вопросительно.
   - Смотри какой понятливый!
   - Должны были прислать  сюда командира взвода восьмой  батареи. Младший
лейтенант,   фамилия  у  него  еще  такая   запоминающаяся...  В   географии
встречается.
   - Чичеланов?
   - Во, во! Пролив такой в школе изучали. Чичеланов, Магелланов...
   - Ты, видно, сильный был ученик.
   - Нет, чего? Я это дело любил...
   - Понятно. Так что Чичеланов?
   - В штаб дивизии для связи забрали в последний момент. Я понимаю, я тут
временный.
   - Ну, раз  временный, в гимнастерке не замерзнешь,  да у тебя ж  еще  и
фуражка новая.
   Генералов  улыбается   заискивающе:  он,  мол,  понимает,  что  товарищ
лейтенант шутит. Не  нравится он  мне сегодня. И  мне  бы надо  с  ним  быть
строгим, но отчего-то в душе мне неловко перед ним. Оттого,  наверное, что я
ухожу  и  скоро  буду на  той  стороне,  а  он остается здесь.  И  Генералов
чувствует это.
   - Ладно, оставлю тебе свою шинель.
   И  потому, что  мне хочется  скорей уйти, я, словно стыдясь  этого, все
медлю.  Ребята от  моего сочувствия окончательно погрустнели. Генералов  еще
несколько раз  к слову  говорит,  что  должны  были  прислать сюда  младшего
лейтенанта, а вот прислали  его.  А  когда я приказываю  вырыть  новый  НП в
кукурузе, он  выслушивает это угрюмо, словно и воевать его заставили  вместо
кого-то. Ничего. Это до тех пор, пока есть старший над ними, кто отвечает за
все. А уйду, останутся одни - и разберутся сразу, и выроют, и сделают все.
   Напоследок захожу  к  Бабину  проститься,  и потом вместе с Васиным  мы
быстро идем  через  поле к лесу. Под  низкими  тучами то  и  дело вспыхивают
огненные зарницы  орудийных выстрелов, и в воздухе над нами воет,  удаляясь:
опять по берегу бьет.
   В лесу, сильные перед дождем, запахи цветов и трав хлынули на нас, и мы
замедляем шаг. Теперь уже нас никто не задержит,  мы отошли порядочно. Когда
на плацдарме сменяют, самое сильное желание - скорей выбраться отсюда: вдруг
в последний момент случится непредвиденное и тебе придется остаться?
   В лесу темней, чем  в поле, и  душно здесь, и отчего-то беспокойно, как
бывает  перед грозой. А тут еще  Генералов испортил настроение. Не следовало
оставлять ему шинель. От близкого болота ночи здесь бывают свежие, померзнет
в одной гимнастерке, так иная ночь в шинели раем  покажется. И уж  не станет
думать  о том, что он временный здесь. Мне на фронте никто  свою  шинель  не
подстилал. И правильно делали.
   Но с полдороги и Генералов, и мысли о нем - все это остается позади. Мы
возвращаемся  домой! Радостно снова идти по  лесу, по которому  десять суток
назад мы шли  сюда,  радостно узнавать каждое  дерево. Лес с тех  пор сильно
порeдeл. Множество деревьев, расщепленных словно  от удара  молнии, белеет в
темноте. У иных сломаны вершины, иные вырваны с корнем  и валяются на земле,
мертвые среди живых.
   Наверное,  здесь  нет  ни  одного  нераненого  дерева.  Пройдет  время,
затянутся  осколки белым мясом, но еще долго у пил будут ломаться зубья, еще
не  раз  человек, срубив дерево, вынет на ладонь осколок или пулю, и  что-то
защемит в душе и вспомнится пережитое...
   Далекие,  всходящие  у нас за  спиной ракеты освещают черноту впереди и
блестящие листья на кустах. И  по мерe того  как мы идем  по лесу, к запахам
цветов и  трав  присоединяется  свежий все  более сильный запах  близкой уже
рeки. Сейчас будет поворот, а там  рукой подать до Днестра. За поворотом  мы
обычно  отдыхаем. Здесь в  песчаный косогор, на котором  растут сосны, держа
его корнями, врыта землянка связистов. Хорошая землянка. Под  самой  сосной.
Потолок сводом,  как в  русской печи. И пахнет здесь, как в сторожке: едой и
махоркой. Даже дверь поставили настоящую. А от  двери три ступеньки вниз и -
дорога. Нет такого человека, который бы шел на плацдарм или с плацдарма и не
поднялся  бы  по  этим  ступенькам, не выкурил  бы  цигарку  у  связистов на
промежуточном  пункте. И пока курит,  не раз  позавидует их  тихому  лесному
житью. А  представит себе место,  куда идет сам,  так и вовсе раем покажется
эта  землянка. Гася цигарку о подошву,  пошутит: "Вам бы поросеночка завести
или  сразу  корову, раз хозяйство такое".  И  однажды связисты  в самом деле
перевезли  из-за  Днестра  корову,  привязали  к сосне  около  землянки  - в
полукилометре от берега, и километре от  передовой. Даже навес соорудили над
ней,  чтоб незаметна  была  с воздуха, а  травы в лесу  - только  ленивый не
накосит.  Но  у коровы,  как  только  она  оказалась на плацдарме, почему-то
пропало молоко. А вскоре ее убило снарядом.
   Сейчас мы тоже перекурим  у связистов. Тут как бы  рубeж. Все новости с
того и с этого берега собираются на промежуточном пункте. И если ты идешь на
плацдарм, самую первую точную информацию получаешь здесь.
   Сильный  синий  свет  разрывает черноту над  лесом, на  миг  осветились
закачавшиеся вершины деревьев, и я вижу впереди себя, в том  месте, где была
землянка,  огромную  бомбовую воронку и с  корнем  вырванную,  поваленную на
дорогу сосну.  Что-то торчит из  песка, но я не успеваю разглядеть, что это:
свет гаснет. И  уже в темноте над головами у нас, над зашумевшими вершинами,
выше туч тяжело и  глухо грохочет. Привыкшие  к артиллерийскому обстрелу, мы
не сразу  догадываемся,  что  это  гром. При  новой вспышке  молнии, подойдя
ближе,  мы видим  полу  шинели, мешком повисший  шинельный  карман и  ногу в
сапоге, согнутую в колене. Поднявшийся ветер уже раскачивает их над бомбовой
воронкой на уровне наших голов. Прямое попадание...
   - И сюда достал,- говорит Васин.
   Мы  привыкли к  тому, что  на плацдарме  убивает. Без этого  еще дня не
было. И прямые попадания не такая уж редкость,  когда простреливается каждый
метр. Но здесь безопасное место. Здесь наш  тыл. А когда убивает в тылу, это
почему-то всегда действует неожиданно.
   Через  Днестр мы переправляемся  под проливным  дождем.  Он  по-летнему
теплый. Пахнут дождем наши гимнастерки, которые  столько дней жарило солнце.
Теперь дождь вымывает из них соль и пот. Пахнет просмоленная  дощатая лодка,
сильно  пахнет река. И нам весело от этих запахов, оттого, что мы гребем изо
всех сил, до боли в мускулах, оттого, что соленые струи дождя бегут по лицу.
   На плацдарме, теперь уже далеко от нас, всходят в дожде ракеты, свет их
туманен.  Хлещут  синие молнии,  ослепительно отражаясь  в  воде.  Мы гребем
спиной к тому берегу, лицами  - к плацдарму. Он все больше отдаляется от нас
и как бы опускается за воду. И чем дальше отплываем мы,  тем меньше  кажется
он издали, наш плацдарм. Но скольких жизней стоил иной метр его...
   - Зальет ребят! - кричу я.
   Васин из-за плеча поворачивает  ко мне мокрое, веселое  лицо, в которое
хлещет дождь.
   - Просохнут!
   Лодка  скребет по  песку. Мы выпрыгиваем в воду, вытягиваем лодку носом
на берег.
   - Искупаемся?
   Мокрые,  сидя на мокром  песке, стаскиваем через головы гимнастерки,  а
дождь  шлепает нас по спинам. Из всего, что есть на мне, только партбилет не
промок:  он  в прорезиненной обертке от индивидуального пакета. Я  закатываю
его  в гимнастерку. Васин тянет у меня с ноги сапог и вместе с сапогом везет
меня по песку,  и мы оба хохочем. Потом  он,  голый, мускулистый, скачет  на
одной ноге, срывая с другой мокрые брюки. Рядом с ним я - худой и длинный, и
я немного  стесняюсь этого: ведь  я  же лейтенант.  Мы пробегаем  по  лодке,
раскачивающейся под ногами, и  один за другим прыгаем головами вниз в черную
воду.  Ух  ты!  Даже  дух захватывает  -  так  хорошо! Когда я выныриваю  из
глубины, рядом отфыркивается  Васин,  трясет  круглой  головой,  а  река вся
залита  зеленым  светом ракеты. Что-то холодное скользит у меня  по  животу,
обвивает  ногу. Вздрогнув  от  гадливого  чувства, ныряю. Водоросли! Мягкие,
шелковистые. Я кидаю ими в Васина,  он кидает в меня, и, брызгаясь и смеясь,
расплываемся  и разные стороны. Только вырвавшись с  плацдарма,  чувствуешь,
как же  хорошо  жить на  свете! А  с берега, из  окопов,  что-то  кричат нам
приглушенными голосами. Кажется, злятся.
   Захватив под  мышки  сапоги,  гимнастерки,  брюки, мы  босиком бежим по
песку вверх. Спрыгиваем в траншею. И,  сидя на корточках,  в  одних  трусах,
курим. От  мокрых пальцев  наших цигарки  шипят.  У Васина на мокром теле то
вспыхивают и разгораются, то гаснут капли воды. А  вокруг стоят  пехотинцы и
лейтенант, все в плащ-палатках, в капюшонах, голоса у них недовольные.
   - Ну чего крик подняли? Он тут на голос бьет!
   Я  подмигиваю  Васину, и  мы  оба  хохочем.  "На голос бьет!"  А  с  их
сумрачных  капюшонов  на  наши  голые  спины  капает  вода.  У  этих  ребят,
обороняющих траншеи за Днестром, здесь - передовая. Кто ж для них тогда  мы,
переплывшие с плацдарма? Смертники? А ведь для пехоты, сидящей на плацдарме,
наш НП, расположенный метрах в ста позади них,- тыл.
   --  Крепко вы здесь окопались! Проволоку бы еще надо  колючую: все-таки
фронт.
   Обиделись:
   - Мы таких видали. Вы-то вот сейчас уйдете, а он по нас будет бить.
   Пожалуй,  не стоило их обижать. Позади  них  еще ого сколько народу. на
фронте у каждого свой передний край. И в жизни, наверное, тоже.
   Дождь постепенно стихает. Мы  натягиваем на  себя