Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
боле
чем встарь. И народ не сорный какой, не нищеброды московские, ремесленники
наши и в кузнечном деле, и в серебряном, и в полотняном, седельном, шорном,
книжном, каменном - в любом такое делают, что и не снилось того на Москвы!
Нету там таких мастеров! И мы, бояра, в вотчинах наших дело ведем лучше
московских князей, товар не гноим, рубли у холопьев не займуем. Власть? Так
власть наша вся теперь! Суд и право у Совета господ, у посадника, в руках
боярских! Что хотим, то и вершим, по своему праву! Даже и не придумать, чего
бы не замогли! Земли наши немеряны, люди - несчитаны, так что же произошло?!
Как соломенное чучело растрепали, как Кострому на потехе весенней! Часу не
стояли на бою том!
Что сталось с силою новгородскою? Что совершилось с Господином Великим
Новгородом?
Офонас поник головой. Старческая слеза копилась в углу глаза. Ответил
тихо:
- Богдана спроси! Он тебе все преподнесет, и про славу нашу, и про
святыни, и про все дела новгородские, и про договоры, и про все права, и про
кажный род боярский со времен Ярослава Мудрого... А почто ослабли мы, и он
не скажет!
Наступила тишина. Только потрескивали дрова в печи, рассыпаясь золотой
рдяной грудой, да колебалась, оплывая, одинокая свеча в серебряном свечнике
перед налоем с раскрытою книгой.
- Даве у свата была, - вымолвила Марфа устало, - у Короба. Молцит, глаза
низит. Казимер тоже... Митю продали, Бог с има! Может, и Новгород уже
продали? Он-ить ратью руководил, почто не казнен тоже? Али за трусость
помиловали? Воин!
- Онаньин с Горошковым на Двину уехали, Иван Своеземцев тож... Ты-то на
Двину едешь? - спросил Офонас, промолчав о том, о чем сказала Марфа и о чем
ему не хотелось даже и думать, так это было мерзко, ежели было... А быть оно
очень даже могло!
- Еду. Со Святок и поеду, на днях. Отогреюсь только.
- Там тож, бают, полный разор!
Проводив Офонаса, Марфа позвала дьячка, что днями заменял чтеца Марфина,
и велела прочесть про звезды, отыскать по летописи. Слушала, откинувшись в
кресло, полузакрыв глаза, знакомое, читанное уже не раз, и каждый раз
по-новому понимаемое древнее речение.
- "В си же времена бысть знамение на небеси, на западной стороне звезда
превелика, луча имуща аки кровавы, восходяща с вечера по заходе солнечном, и
пребысть за семь дней. Се же проявлялось не на добро: по сем быша усобицы
многия, и нашествие поганых на землю Русскую. Сия бо звезда была аки
кровава, и проявляла крови пролитие. Таковыя же знаменья древле приключахуся
при Антиохе, в Иерусалиме... По сем же при Нероне царе... И паки при Устьяне
царе..." - Дьячок мерно перечислял описания старинных бедствий. - "Знаменья
бывают с небесе, или в звездах, или в солнце, или птицами, или другим чем,
не на благо бывают, но знамения сии на зло бывают: или проявление рати, или
глад, или смерть проявляют".
Дьячок дочел, поднял глаза. Марфа слушала, кутаясь в плат, глядя в себя,
думала. Сказала:
- Открой, где о Тохтамышевом пленении писано!
Теперь Марфа смотрела прямо перед собой пристальным, мерцающим взглядом и
повторяла, беззвучно шевеля губами, некоторые слова. И тогда была звезда
хвостата и предвещала нашествие татар на Москву, "яко же и бысть гневом
Божиим". ("Яко же и бысть", - неслышно повторила Марфа.) - Ну, будет на
сегодня, иди! - сказала она громко дьячку.
По уходе чтеца, Пише велела принести шубу и самой одеться потеплее.
Пока Пиша выходила, взяла книгу, раскрыла наугад, перевернула несколько
страниц. Взгляд упал на знакомые, любимые строки, впервые указанные ей
покойным Василием Степанычем. Случилось это давным-давно, когда киевские
князья, наследники Ярослава Мудрого не поладили друг с другом и предали
землю свою на поругание половцам.
"Половцы же, приимше град, запалиша его огнем, и люди разделиша, и ведоша
в вежи к сродникам своим. Много роду христьянска: страждущие, печальни,
мучимы, зимнею стужею оцепляеми, во алчбе и в жажде и в беде, потускшими
лицами, почерневшими телесы, незнаемою страною, языком воспаленным, наги и
босы ходяще, ноги имуще сбодены тернием, со слезами отвещеваху друг другу,
глаголюще: "Аз бех сего города". И другой: "Яз сея волости..." И тут вдруг
древний летописец восклицал со всею силою души:
"Да никто же дерзнет рещи, яко ненавидими Богом есмы! Да не будет! Кого
бо тако Бог любит, яко же ны возлюбил есть? Кого тако почел есть, яко же ны
прославил есть и вознесл? Никого же! Им же паче ярость свою воздвиже на ны,
яко паче всех почтени бывше, горее всех содеяхом грехы!"
- Да не дерзнет никто молвить, яко ненавидимы мы Богом! - медленно
повторила Марфа, закрывая книгу. - Кого Бог возлюбил, паче нас? По то и
карает, чтобы ся покаяли, ибо отступили от него, забыли мы Бога!
Осуровев лицом, Марфа отошла от налоя. Вошедшей Пише молча, знаком,
приказала подать шубу. Медленно оделась. Вместе прошли по темному переходу к
вышке.
- Помоги, Пиша!
Долго, с трудом, отворяли намерзлую дверь.
- Снегу нанесло. Али уж похоронили меня? Покличь кого... - Пиша метнулась
было. - Ладно, после!
Тяжело подымалась по ступеням. Намороженная верхняя дверца тоже не враз
подалась. Наконец открылось небо, неоглядное, почти черное. Внизу
разбегались городские огоньки, вверху - затканный холодными голубыми
россыпями алмазов, бесконечно раскинувшийся простор. Звезда, косматая и от
того как бы стремительно несущаяся по небесной тверди, висела над городом.
Чужая, непонятная, приходящая из древних времен с чумою и войнами.
Марфа долго стояла неподвижно, запахнувшись в свой бобровый опашень и
подняв бледное лицо к холодной, далекой и грозной звезде. Только пар от ее
дыхания белыми клубочками подымался и таял в морозном воздухе.
- Нахождение рати, татарской... от хана Ахмата... или глад, или смерть...
Кому только?
Пиша, не дослышав, переспросила:
- Какой хомут?
- Кому только, говорю? Пошли, замерзла ты, старая!
Не дожидаясь Масленицы, Марфа уехала на Двину.
Глава 21
На тридцать втором году жизни Московский великий князь и государь Иван
Васильевич Третий достиг вершины своего могущества.
От отца ему досталась испытанная, закаленная в непрерывных боях с
татарами, с Литвою и в междоусобных бранях рать, во главе с опытными,
поседелыми, послушными его воле воеводами. Твердой рукой обуздав редкие
вспышки своеволия, он держал подручных князей и своих братьев на положении
послушных союзников, скорее даже слуг, обеспечив, наконец, себе и потомкам
новый, в боях и заботах утверждающийся московскими государями закон
престолонаследия, по которому власть и земли безраздельно передавались
только по прямой линии, одному старшему сыну царствующего государя и никому
другому, чем пресекалась раз и навсегда опасность раздробления страны на
удельные княжества. Сыну без видимого труда давалось то, на что отец положил
полжизни. Вчерашние уделы на глазах вливались в Московское государство.
Рязань и Тверь уже считали дни своей призрачной независимости. Еще грозной
тенью нависала Орда, но смуты внутренние, постоянная резня из-за престола и
неоднократные победы москвичей уже разбили сказ о непобедимости степной
конницы. Уже не раз Сарай, столицу Золотой Орды, брали изгоном вятские,
новгородские и низовские рати. В Казани, после многократных походов, сидел
замиренный, покорный Ивану Третьему царь. С далеким Крымом налаживалась
дружба, которой дальновидный Иван не изменил во всю последующую жизнь.
Угрожающее продвижение на Восток Литвы было прочно остановлено, и
подготавливалось обратное движение отвоевыванье старинных областей Русского
государства. Псков послушно ходил в руке Ивана. Новгород, укрощенный, уже
склонил непокорную голову перед великим князем Московским. Юный сын,
наследник престола, рос и радовал сердце государя.
И хоть Литва, объединившись в Польшею в одно огромное государство, еще
держала древний Смоленск, угрожая самому сердцу страны, и Новгород еще не
был одолен полностью, и татарское ханское подворье, как знак данничества
Москвы, еще стояло в самом Кремле, и еще не выросли новые стены, соборы и
палаты славного для потомков кремлевского велелепия, но все это - и победы
ратные, и каменная красота, и величие власти - уже как бы содержались,
созрели, были уготованы и означены Ивану, и лишь не исполнены, но и
исполнение их уже начинало воплощаться в образы, телесными очами зримые...
И не слаще ли миг предвкушения успеха, чем сам успех, не слаще ли первые
явления и награды власти, чем сама власть, с неизбежной старческой немощью,
сгущающимися заботами, вспышками давно, казалось бы, угасших бунтов,
размышлениями о наследниках, грызнею в собственной семье и неодолимо
растущим, год от году, царственным одиночеством, - всем тем, что пока и не
мерещилось молодому, полному сил государю.
Он рано созрел. Отцом, торопившимся устроить все до своей смерти, Иван
был повенчан с тверскою княжной Мариею, дочерью Бориса Александровича
Тверского, двенадцати лет. В семнадцать Иван уже стал отцом княжича Ивана,
ясноглазого отрока, что ныне мужает у него на глазах. А еще через девять лет
Мария умерла. По Руси гулял мор. Тело покойной безобразно распухло на
смертном одре. Шептали, что государыня умерла от отравы. Бояр Алексея и
Наталью Полуэктовых, приставленных к Марии и косвенно виновных в
недоказанном преступлении, Иван хотел казнить и лет шесть не допускал потом
перед очи. Ее одну он любил. Глядя на сына, вспоминал порой полудетские
ласки покойной.
А теперь, с возмужанием, другая страсть владела им и захватывала его
целиком, без остатка. Та страсть, которая превышает и земную любовь, и жажду
богатства, которая выше, чем страх смерти, ибо из-за нее одной часто идут на
смерть - страсть власти. И супругу теперь он искал себе не по любви, а по
той же единой страсти, владевшей им. Вослед славнейшим из древних князей
киевских, вослед и в подражание Великому Владимиру, иже крестил Русь,
задумал Иван жениться на византийской царевне. И ей уже было подобрано имя,
вернее, избрано одно из тех имен, которые носила Зоя Палеолог, дочь деспота
Морейского, Фомы Палеолога, племянница последнего византийского императора
Константина, павшего на стенах Царь-града, - имя Софья, что значит
"мудрость", имя, осенившее древнейшие храмы Руси: Святую Софию Киевскую -
храм великих держателей золотого стола киевского, от Ярослава Мудрого и до
Ярослава Всеволодовича, отца Александра Невского, и Софию Новгородскую.
Далекая невеста жила в Риме, опекаемая самим папою. По слухам, она
отказала французскому королю и герцогу Медиоланскому, так как не желала
иметь мужа-католика. Слухи привез грек Юрий, посланный кардиналом
Виссарионом, и деятельно раздувал Иван Фрязин, прижившийся на Москве и
вошедший в доверие к Ивану Третьему оборотистый итальянец-денежник,
прозываемый у себя на родине Джан Баттиста Вольпе (он даже принял
православие, что, впрочем, будучи в Италии, тщательно скрывал).
Может быть, все было и не так, или не совсем так, как сообщал государю
Иван Фрязин. Двадцатитрехлетняя царственная невеста была сиротой и
бесприданницей. Братья ее сорили чужими деньгами в Риме, проедая блеск
ушедшей в прошлое славы Византиской империи. И не король французский с
герцогом Медиоланским, а всего лишь кипрский король Иаков и мантуанский
маркиз, Лодовико Гонзага, были ее несостоявшимися женихами. И не Зоя
отказала им - тучная, созревшая уже к четырнадцати годам гречанка, томясь,
мечтала выйти за кого угодно, а сами женихи не пожелали связывать судьбу с
невестой, все приданое которой состояло из блестящей, но - увы! - никак не
переводимой в звонкий металл родословной. Да и папа римский, желая выгодно
отделаться от обременительной подопечной, отнюдь не думал искать Зое
Палеолог греческой веры жениха. Наоборот, посылая Зою на Русь, он мечтал
через нее склонить Московского государя к унии с католическим Римом.
Но Иван Третий верил тому, во что хотел верить. Его, невзирая на
природную скупость, мало беспокоило Зоино приданое. Зато обременительное и
бесполезное для обедневших итальянских вельмож родословное древо
византийских Палеологов было нужно Ивану, и исполнено для него глубочайшим
значением. Он верил древним книгам русских летописей, славе морских походов
Владимира Святого, Владимира-солнца, как величали его певцы-гусляры. Через
Зою он роднился с негаснущею славою древнего Цареграда и верил этому так же,
как он верил, что именно ему досталась шапка Мономаха, последнего великого
князя Киевского, от коего через Юрия Долгорукого, Всеволода Великого,
Ярослава и Александра Ярославича Невского тянулось родословное древо
московских великих князей. Он верил, ибо хотел верить, что каменная
"сардоничная" коробка в их казне - подлинная реликвия римского цесаря
Августа, и вослед ему этому верила вся страна.
Через десять дней после возвращения из новгородского похода Иван принял
венецианского посла Антона, что привез от папы римского листы на проезд
Софьи из Рима в Москву. Зоя Палеолог уже именовалась Софьей в посольской
переписке Московского государя. Он хотел представить себе будущую невесту.
Ему прислали Зоин портрет - парсуну, выполненный в условной манере того
времени, впрочем, итальянским мастером, искавшим определенные черты сходства
между своим изображением и оригиналом. Он остался доволен парсуной.
Удача продолжала ему благоприятствовать. Вятчане пограбили Сарай. Хан
Золотой Орды собрался на Москву и пересылался с королем Казимиром, но
Казимир увяз в делах угорских, и опасный союз, из коего уже выбыл третий
Господин Великий Новгород, - снова не состоялся.
Государские мастера уже ломали белый камень для нового собора Успения
Богородицы, что был обещан дряхлеющему митрополиту Филиппу. Иван исполнял
обещание. Собор был нужен и ему самому. Москве не хватало величия,
белокаменного величия седой древности, владимирского велелепия. В
почерневших каменных стенах, в путанице дощатых крыш, в суете Москва была
крепостью, торгом, но еще не городом. По первому санному пути камень стали
возить в Москву.
Посольство в Рим за Софьей Палеолог было отправлено 16 генваря, в лето
6980-е (в 1472 году от Рождества Христова). Пока послы ездили, прежний папа
скончался, и послы выскабливали в грамоте имя умершего папы Павла, вписывали
Калиста, а потом, узнав, что папа не Калист, а Систюсь (Сикст IV), снова
"выглаживали" имя и вписывали новое.
В апреле начали ставить церковь Успения. Мастера по наказу митрополита
Филиппа побывали во Владимире и измерили храм Пречистой Богородицы
Владимирской, созданный Андреем Юрьевичем Боголюбским, "превеликий зело и
чудный делом", в меру и лепоту которого Филипп мечтал увидеть свершенным
Успенский храм на Москве.
Весь апрель копали рвы, ископав набивали деревом и наполняли камением,
созидая подошву храма. Работа шла быстро. Пока они копали и клали
фундаменты, другие мастера разбирали притворы и алтарь старой церкви. Уже
тридцатого апреля состоялась торжественная закладка алтаря и углов нового
храма. Митрополит Филипп, облаченный в праздничные ризы, с крестом в руке,
во главе всего освященного собора иерархов церкви, с иконами и хоругвями под
колокольный благовест всех московских храмов пришел, чтобы своими руками
означить алтарь новой церкви Успения Богородицы. Народ заполнил весь Кремль,
государь Иван Васильевич явился с сыном Иваном, матерью, братьями и
вельможами двора. Служили молебен, и вся площадь пела "едиными усты", после
чего митрополит Филипп - чтобы увидеть, люди лезли на кровли, карабкались на
ограды и деревья - заложил основание алтаря. Маленькая золотая фигурка
наклонялась и выпрямлялась, весенний ветер колебал ризы митрополита, и
казалось, что сам он колеблется от старости, полагая основание каменной
громаде храма, завершения которого (он не знал этого) ему так и не придется
увидеть, и даже гробницу его потеряют потомки... И все же это он, митрополит
Филипп, заложил алтарь нового Успенского храма, главного храма Московской
Руси на все далекие последующие века.
Стены к концу мая месяца возвели уже на высоту человеческого роста, а
старую церковь разобрали, выносив камение наружу, и двадцать девятого
приступили к перенесению мощей. Опять звонили колокола, опять собирался весь
освященный собор и князья великокняжеского дома. Опять Москва прихлынула в
Кремль, и мальчишки висли на деревьях, заглядывая через головы народа на
священное действие. Передавали, что когда с гроба преосвященного митрополита
Ионы сняли каменную доску, по всему храму изошло благоухание, мощи же его
все были целы и нерушими, суставы не рассыпались, а ризы и омофорий не
истлели ни у него, ни у прочих святителей. И многие плакали от умиления,
благодаря Бога и пречистую его матерь.
Когда строители, разбирая церковь, дошли до мощей святителя Петра,
первого митрополита московского, Филипп, посовещавшись с великим князем,
собрал для перенесения мощей собор епископов. Накануне совершалось вечернее
пение у гроба, а во время перенесения мощей некоторые священники видели
высоко в небе над гробом Петра парящего белого голубя, который тотчас стал
невидим, когда раку святого закрыли крышкою. В палатах государя был устроен
пир для духовенства и бояр. Церковь установила ежегодный праздник
перенесения мощей митрополита Петра. Возвышающаяся Москва возвышала своих
святителей.
Двадцать шестого июля пришла весть от князя Федора Пестрого, который
подчинил Пермь. Еще одна земля, некогда состоявшая в воле Господина Великого
Новгорода, перешла под руку великого князя Московского.
Летом наконец хан Ахмат с Ордой собрался походом на Москву. Король
Казимир все не мог выпутаться из дел чешских и угорских, что позволило Ивану
Третьему все силы опять бросить в единое место против татар.
Тридцатого июля пришла весть, что Ахмат с Ордой идет к Олексину. На Оку
ему навстречу были посланы воеводы Федор Давыдович, Данило Холмский и Иван
Стрига-Оболенский с ратями. Готовясь к худшему, Иван Третий уговорил мать
выехать из Москвы в Ростов.
Ахмат взял слабо укрепленный Олексин и вырезал в виду стоявших на той
стороне москвичей всех жителей. Передавали потом, что ратники плакали и
скрежетали зубами, не имея возможности помочь своим: не было ни переправы,
ни лодок. Впрочем, это был единственный успех хана Ахмата.
Взяв Олексин, татары изгоном пошли вдоль Оки, к броду, который защищала
горсть ратников с воеводами Петром Федоровичем и Семеном Беклемишевым.
Воеводы едва не оплошали. Косматые степные кони с вооруженными всадниками,
как саранча, усыпали всю реку, черные на слепящей воде. Татарский клич
плотно стоял в воздухе над Окой. Однако Беклемишев с Петром Федоровичем
уставили людей по берегу и на горе и встретили татар тучею стрел. Мертвые
поплыли вниз по течению. Раненые кони со ржанием выпрыгивали на берег и
разбегались по кустам, волоча повода. Уже и на берегу сцеплялись в сечу, и
лязгала сталь, и визжали, выкидываясь из воды, татарские конники, и косматые
полосы крови, клубясь, уплывали по реке, и уже стрелы кончались в колчанах,
и Семен Беклемишев, окровавив саблю, дико ощерясь, мчал по угору
поворачивать вспятившихся своих лю