Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
одному из причетников, тот поклонился и пошел
обратно.
Священник, надев епитрахиль, взошел на ступени, поклонился, приложился
к алтарю, затем взял кадило и стал кадить.
Симон Ришар не слышал Introit [Молитва, которой начинается католическая
месса (лат.)], но он проснулся, когда запели Kyrie eleison [Господи
помилуй (греч.)]. Причетник в стихаре тряс ею за плечо.
Симон подумал, что нарушил приличия, заснув в церкви, да еще так
крепко, и стал извиняться. Нет, дело не в этом. Почему он сидит не там,
где ему полагается? А где ему полагается? Тут зазвонили в колокола, орган
заиграл Gloria [Слава отцу и сыну... (лат.)]. Симон не понял, в чем дело,
но пошел за причетником, который усадил его на двенадцатый стул, рядом с
прочими нищими. Он посмотрел на своих соседей-старики в приютской одежде,
глядят, как загнанные звери, у одного на кончике носа повисла капля, у
другого перекошено лицо. Чего хотят от него? Зачем посадили вместе с этими
людьми?
Неожиданно орган и колокола замолкли, дабы пребывать в благоговейном
безмолвии, замолкли до самой светлой заутрени, в память о страстях
господних. И священник возгласил: "Deus a quo et ludas reatus sui poenam
et confessionis suae latro praemium sumpsit..." [4 Бог, от коего и Иуда
кару за свою вину и разбойник награду за свое исповедание приял... (лат.)]
Господи, как далек был Оливье от этой латинской молитвы! И все же
первые слона напомнили ему об Иуде, загубившем его жизнь... Покарал ли его
господь за преступление, покарал ли господь Тони де Рейзе, разрушившего
его счастье? И сам Оливье, совершает ли он свой крестный путь, он,
разбойник благоразумный, заслуживший награду за свою веру? Оливье не
понимал, какую роль предназначали ему в этой священной комедии, он
прослушал послание апостола Павла к коринфянам. На него вдруг нахлынула
ненависть. Забытая, старая, но вечно живая ненависть... О чем это
грегорианское пение?
"Christus factus est pro nobis obediens usque ad mortem..." [Ради нас
Христос покорялся вплоть до смерти... (лат.)]
Такая ненависть, что его перестало трогать и то, что совершалось
вокруг, и то, что его явно принимают за кого-то другого и потому посадили
сюда. Что возглашает священник? Какое читает евангелие? Оливье снова
уловил имя Иуды Искариота, сына Симона...
"Dicit ei Petrus... "Non lavabis mihi pedes in aeternum".
Respondit ei lusus: "Si non lavero te, non habebis partum meum".
Dicit ei Simon Petrus..." [Петр говорит ему: "Не умоешь ног моих
вовек". Иисус отвечал ему: "Если не умою тебя, не имеешь части со мною".
Симон Петр говорит ему... (лат.)]
Симон Ришар плохо вникал в историю Симона Петра. Но когда пресвитер в
сопровождении клира торжественно спустился со ступеней алтаря и
приблизился к нищим, двенадцатым из которых был Симон, он вдруг понял, что
происходит, и почувствовал желание воспротивиться, подобно Симону Петру:
"Не умоете ног моих вовек..." Но что мог он сделать? На столе около нищих
диаконы поставили тазы и кувшины с водой. Кюре снял фелонь, и он и
сослужащие с ним отложили орари, опустились на колени перед нищими, разули
их... и тут Симон Ришар почувствовал такой стыд, как ни разу в жизни. Он
не мог подняться и убежать.
Пойти на скандал, на кощунство было не в его натуре. Просто он измерил
всю меру лжи, всю глубину бездны, в которую погрузился.
Орган молчал, и к сводам храма возносилось грегорианское пение-хор
молодых голосов, странно женственных голосов мальчиков-певчих: "Postquam
sun-exit Dominus a cena, misit aquam in pel vim..." [Затем поднялся
господь от вечери, налил воды в умывальницу... (лат.)]
Диакон, мывший ноги Симону, не мог удержаться и проворчал, что нищих
полагается предварительно вымыть в богадельне, а потом уж присылать сюда.
И Симон Ришар посмотрел на свои босые и грязные ноги и прошептал очень
быстро и очень тихо:
"Простите меня, отец...". "Ubi caritas et arnor, Deus ibi est..." [Где
милосердие и любовь, там и бог... (лат.)]
Пение крепло, теперь подпевал весь причт, верующие, заполнявшие храм, и
диаконы, которые не кончили еще омовения и не встали с колен. Первым
поднялся кюре Детомб, он молча вымыл и вытер руки. Затем все взяли орари,
перекинули их через левое плечо. Кюре снова облачился в фиолетовую фелонь,
и во главе с ним все духовенство в прежнем порядке двинулось к алтарю.
Нищие надели свою жалкую обувь, но теперь уже сами. Симон чувствовал,
как краска заливает ему лоб и щеки, а в алтаре меж тем кюре тихо читал
молитву господню.
Затем раздались ответствия хора:
"Domine, exaudi orationem meum...
Et clamor meus ad te veniat..." 4
[Господи, услышь молитву мою,
И вопль мой да коснется слуха твоего... (лат.)]
Вдруг Симону стало невмоготу, он поднялся и пошел к выходу. По церкви
словно волна прокатилась, верующие замерли, как громом пораженные,
причетники оглянулись, церковный сторож ринулся к взбунтовавшемуся нищему,
желая водворить его на прежнее место, на котором ему полагалось послушно
просидеть, пока не пропоют псалмы после причастия, пока верующие не
приложатся к алтарю, пока дароносицу снова не поставят на антиминс и
священник не освятит святые дары... и еще дольше, пока диаконы не снимут
орарей, а кюре, сняв фиолетовую фелонь, не наденет белой ризы. Но и на
этом роль нищих не кончается: они должны сопровождать покрытую платом
страстного четверга дароносицу с освященными облатками, которую, куря
ладаном под пение "Pange, lingua..." [Возглашайте, уста... (лат.)], несут
в избранный для сего придел. С алтарей, кроме главного, сняты все
украшения, вокруг воцарилось великое молчание в память страстей господних,
алтарь опустел, все ушли в ризницу, и только тут отпускают наконец домой,
в богадельню, нищих с напутственным словом и вымытыми ногами.
Симон, отстранив сторожа, вышел на улицу; все его чувства свелись к
одному: он ощущал зверский голод, которого не заглушил запах ладана.
Было шесть часов вечера, но колокола уже не оповещали об этом.
Униженный человек вспомнил в эту минуту Суассон, где он был
супрефектом, и стишки, нацарапанные на стене тюремного узилища, которые он
разобрал в ту пору, когда еще был счастлив, когда ему было двадцать четыре
года, когда у него были молодые глаза:
Увы, я охвачен скорбью.
Лучше бы мне умереть,
Чем пытку такую терпеть...
Какие муки вытерпел этот узник? Что называл он пыткой?
Сейчас Оливье повторял стишок, нацарапанный на стене, и задавал себе
вопрос-не лучше ли было ему умереть, чем вытерпеть то, что вытерпел он?
Ему предстояло задавать себе этот вопрос еще в течение долгих трех лет и
пяти месяцев или около того.
Когда он пришел на постоялый двор, сердобольная жердь, которая приняла
участие в солдате, вернувшемся из русского плена (знаете, тут один такой
же, как вы, не успел воротиться оттуда и сразу же во главе волонтеров
отправился в Париж... Ума не приложу, что эти бедные молодые люди будут
теперь делать!), - так вот эта самая жердь буквально накинулась на него:
она дождаться не могла, чтоб сказать...
- Тут у одного гончара что-то случилось с лошадью... а ему надо товар
отвезти за двенадцать с половиной лье отсюда, вот бы вашу животину и
запрячь... а?
- Ну что ж, можно!
- Ехать надо на юго-запад, а два раза за это время вас уж покормят. Но
отправляться, голубчик, надо сейчас же, поспать не придется.
Счастье еще, что он поспал в церкви.
Луи-Филипп не уехал дальше крепостных стен, так же как и Мортье,
предоставивший Макдональду сопровождать до пограничного поста его
величество Людовика XVIII, вместе с эскортом кирасир, каретами, в которых
ехали министры, свита и отец Элизе. Только вечером, около шести часов,
когда Макдональд вернулся, герцог Орлеанский отправился в гостиницу "Гран
Гард" для того, чтобы обсудить положение с маршалами и генералами, которые
были в Лилле. По правде говоря, Мортье раньше уже успел посовещаться с
ними, и решение было принято. Мортье предложил им сделать выбор между
верностью королю и верностью родине. Можно не сомневаться, что, раз король
уехал, гарнизон никакими силами не удержать-он присоединится к императору.
Даже если предположить, что его присутствие...
Вот тут-то герцог Тревизский и показал Луи-Филиппу документ, весьма
тщательно изготовленный согласно его указаниям в башне св. Екатерины. Это
была депеша: приказ военного министра маршала Даву арестовать короля и
прочих Бурбонов, находящихся в Лилле. Мортье уверял герцога, что ему
нечего опасаться, и убеждал его пренебречь депешей и остаться в городе, но
в то же время он позаботился сообщить ему разные подробности, которые
при,л авали означенной депеше еще больше правдоподобия. Например: депеша
подана за пятнадцать лье от Лилля. Даже самый недогадливый понял бы, что в
таком случае она подана из Арраса... И для пущего эффекта маршал прибавил,
что Даву вскоре после отъезда его величества прислал своего адъютанта,
которого он, Мортье, велел арестовать, когда тот показал ему приказ об
аресте короля и-на сей раз Мортье уточнил-герцога Орлеанского лично.
Правда, депешу Мортье показал, а вот привести из тюрьмы адъютанта и
допросить его в присутствии Луи-Филиппа не предложил.
В сущности, Луи-Филипп только и ждал, чтобы его убедили бежать. Жена
его была в Англии... Он не заставил себя уговаривать и тут же написал
маршалу Мортье и комендантам гарнизонов Лилльской округи составленные в
весьма осторожных выражениях официальные письма, в которых освобождал их
от присяги и дипломатично рекомендовал перейти на службу к Узурпатору,
возлагая, однако, всю ответственность на них, так чтобы эти письма ни при
каких обстоятельствах нельзя было обратить против того, кто их подписал.
Оставалось еще отдать распоряжения, касающиеся его свиты; действуя в духе
орлеанской партии, одних придворных он оставлял, других брал с собой.
Так или иначе, принцесса, его сестра, и он смогут уехать только поздно
ночью. Маршал герцог Тревизский, потупя взор и сложив губки бантиком,
слушал Луи-Филиппа, который горячо благодарил его и всячески восхвалял за
преданность, доказательства каковой он видит уже не в первый раз...
- Ваше высочество, вы слишком добры, - повторял Мортье.
Он поднял взор и посмотрел на герцога своими честными глазами:-Вы
возводите в добродетель черту характера, свойственную мне от рождения...
Мортье принадлежал к тем людям, которые умеют без улыбки произносить
подобные фразы. Родители с юных лет предназначали его к коммерческой
карьере. Если бы не военное ремесло, ставшее соблазнительным со времени
Революции, он, как почтительный сын, несомненно, пошел бы по стопам отца,
торговавшего молескином, и продолжал бы его дело. Он мог одинаково ловко
соврать и насчет депеши, и насчет качества товара. Но в тот вечер он не
знал, что двадцать лет спустя умрет на глазах у человека, которого так
старательно выпроваживает сейчас из Лилля. пав жертвой покушения не на
себя, а на него. В бытность Мортье военным министром Луи-Филиппа
распространился слух, что на 14 июля, когда должен был состояться смотр
войск на бульваре Тампль. назначено покушение на короля, и Мортье тем же,
как в Лилле, голосом, с тем же смиренным и преданным, как в Лилле, видом,
глядя теми же честными глазами, сказал: "Я мужчина крупный, я прикрою
короля своим телом..." И вот, когда адская машина Фиески, брошенная из
окна, убила перед "Турецким садом" пятьдесят человек и сколько-то лошадей,
случилось так, что смерть, предназначавшаяся Луи-Филиппу, настигла Мортье,
герцога Тревизского. Он был крупным мужчиной, он прикрыл короля своим
телом... в его широко открытых глазах застыло выражение нечеловеческой
преданности. На тело накинули кусок зеленого молескина, вроде того, что
изготовляли в КатоКамбрези, на мануфактуре его уважаемого папаши...
На самом же деле в этот страстной четверг Даву писал из Парижа генералу
Эксельмансу, чтобы его кавалеристы, буде Людовик окажется еще в Лилле,
когда они придут туда, не препятствовали ему уехать в Бельгию с принцами и
всеми, кто захочет за ним последовать. И в том же письме он говорил: "Я
точно знаю, что у маршала Мортье добрые намерения, о которых он не
замедлит объявить при появлении императорской армии..."
Так оно и было на самом деле. Мортье с нетерпением ждал наполеоновских
солдат. И пока Луи-Филипп строчил письма, в которых предоставлял свободу
действия тем, кто в силу военной иерархии зависел от него, герцог
Тревизский у себя в кабинете в "Гран Гард" сочинял рапорт его величеству
императору; сложив губы бантиком, подняв перо и устремив в пространство
взгляд своих честных глаз, он обдумывал, как бы лучше уверить императора,
что благодаря твердости и принятым мерам ему, Мортье, удалось сохранить
для его величества добрый город Лилль-ведь принцы хотели призвать туда
королевскую гвардию, но патриотизм, проявленный лично им, Мортье, а равно
и гарнизоном, решившим не допускать в Лилль войска, не перешедшие на
сторону императора... Герцог Тревизский остановился: он вспомнил вчерашние
разговоры за столом у господина де Бригод, вспомнил, что ультрароялисты
готовы были призвать в Лилль англичан и пруссаков. Он вздрогнул. Нет,
лучше не упоминать об этом.
Макдональд, пришедший проститься с герцогом Орлеанским, потому что
собирался уже ложиться-ведь прошлую ночь он спал всего пять часов, а для
него это слишком мало, - вздумал спросить, послал ли его величество король
кого-нибудь к графу Артуа, дабы сообщить, что он оставляет Лилль.
Луи-Филипп со своей стороны не подумал об этом, а король и подавно не
позаботился предупредить принцев, как не предупреждал их в течение всего
того времени, что кружил по дорогам, покинув Париж. Такова была неизменная
линия его поведения. Герцог попросил маршала, чтобы тот известил графа
Артуа, и было решено отправить письмо в двух экземплярах-одно по
Бетюнской, другое по Аррасской дороге, ибо королевская гвардия могла
выбрать любую из этих дорог. Вслед за тем маршал лег спать в бригодовском
доме, опустевшем и унылом. Мортье попросил его остаться еще на день в
Лилле и пригласил к завтраку и обеду. И Макдональд, обрадованный этой
передышкой, этим, как он мысленно выразился, "интермеццо", напевал арию из
Моцарта.
Завтра на досуге они с Мортье обсудят положение. Как лучше поступить?
Макдональд с удовольствием подумал, что в таких деликатных обстоятельствах
он будет не один, что у него есть добрый друг. И тут же крепко заснул.
Тем временем все солдаты гарнизона уже прикололи трехцветные кокарды;
на улицах плясали при свете факелов, хотя ветер колебал, а временами и
совсем задувал их пламя. Все кабачки были открыты, несмотря на приказ. В
погребке под вывеской "Четыре молота", что на Театральной площади, не
успевали подавать пышки из гречишной муки, а пиво пили целыми пинтами.
На Главной площади, перед штабом Мортье, уже жгли фейерверк... Шум
взрывов привлек внимание маршала, он подошел к окну; поняв, в чем дело,
улыбнулся и пробормотал:
- И подумать только, что сегодня утром эти же люди кричали: "Да
здравствует король!"
Ветер, дувший в страстной четверг, прогнал дождь из Лилля в Бетюн, но в
Сен-Поле и далеко вокруг ливень не прекращался.
Черные мушкетеры Лагранжа стояли в Сен-Поле, куда к вечеру в полном
беспорядке пришли гвардейские роты герцога Граммона, князя Ваграмского, а
также Ноайля вместе с Швейцарской сотней и артиллерией. Гренадеры
Ларошжаклена, мушкетеры Лористона, королевские кирасиры дошли до Бетюна.
Принцы ночевали в Сен-Поле, под охраной легкой кавалерии господина де Дама
и роты герцога Рагузского с Мармоном во главе-единственной части,
сохранившей походный порядок. Шотландская рота господина де Круа, славная
отборная рота, а также рота герцога Люксембургского, должно быть,
затерялись в пути-они застряли в лучшем случае где-то около Эдена.
В действительности королевская гвардия растянулась в этот вечер от
Бетюна до самого Эдена и дальше. Под проливным дождем месили солдаты
желтую грязь на дорогах, где в рытвинах и колеях застревали разнообразные
экипажи, останавливая движение войсковых частей. За исключением роты
герцога Рагузского, все гвардейские части окончательно перемешались-что
называется, кошка и та не могла бы разобрать, которые котята ее.
Солдаты кое-как продвигались вперед, останавливались без команды, где
кому вздумается. Усталость, хмурое небо, несчастные случаи, заторы сделали
свое дело: три тысячи солдат уже не составляли армию-они превратились в
беспорядочно бредущую толпу. Около двух тысяч больных, стерших ноги,
дезертиров отстали в пути. Случайно отбившиеся разыскивали свои части,
затем, сморенные усталостью, засыпали в сараях, в деревнях, под брошенным
экипажем. Пешие в этот вечер не добрались до Сен-Поля. Им всюду мерещились
солдаты Эксельманса. Пусть никто их не видел, но после Абвиля, после того
как отряд гренадеров натолкнулся на императорских егерей, все чувствуют,
что они где-то тут, где-то близко. Кажется, что они идут следом, но
возможно, это просто отставшие части королевской гвардии.
Экипажи, отдельные отряды кавалеристов сворачивают, гонимые страхом, на
боковые дороги, надеясь, что там легче укрыться от наполеоновских солдат,
и лишь напрасно удлиняют свой путь. Оси повозок ломаются так, что только
держись. Проселочную дорогу, куда вы свернули, считая, что там свободнее,
вдруг преграждают повозки, куда набились и молодые и старые; они еле
тащатся, насколько позволяют силы случайно раздобытой клячи. Кормятся кто
как может, отставшие с трудом достают хлеб, а те, кому удается разжиться
куском сыра и кружкой густого тяжелого пива, почитают себя счастливцами.
Деревни встречают недружелюбно. К тому же в этих краях деревни попадаются
редко и на большом расстоянии одна от другой. Намокшие поля, бесконечная
дорога, голые деревья, дождливое небо-вот в какой обстановке совершается
то, что для всех уже стало бессмысленным бегством. Солдаты, которые не
хотят и думать о сражении, уже не солдаты, а беглецы. Волонтеры
остановились в Сен-Поле, так и не достав лошадей, чтобы сменить несчастных
замученных кляч, которые не везли, а еле-еле тащили фургон. Жители
Сен-Поля еще говорили о чести, оказанной им его величеством королем, в
карету коего впрягли свежих лошадей у ворот их города; простодушие горожан
было безгранично; никому из них и в голову не приходило, что король может
покинуть французскую землю. Как в представлении этих людей с птичьими
мозгами должна была сложиться судьба Людовика XVIII и принцев и, вообще,
как представляли они себе завершение беспорядочного бегства, свидетелями
которою были? Правду сказать, никак.
Монархи и генералы повелевают армиями, во главе которых проходят по
нашей равнине, иногда с боем, иногда просто походным маршем; затем по
прошествии некоторого времени узнаешь о победе или о поражении,
иностранные армии в свою очередь тоже идут по дорогам, останавливаются на
постой в городах... разве нас спрашивают? И зачем все это?
Но в Сен-Поле зажиточные горожане помнили о страшных днях Террора, о
Жозефе Лебоне-и в короле они видели защитника; допустить мысль, что король
бежит, значило задуматься о собственной судьбе. Они дрожали и старались ни
о чем не думать. Впрочем, к югу от Лилля никто не знал, что Людовик XVIII
после полудня уже переехал границу в Менене. Не знали ни в Бетюне, ни в
Сен-Поле. Не знали и того, что нервы графа Артуа больше не выдерживали.
Теодор добрался туда, в Бетюн, полумертвым от усталости.
Почти в темноте. Мушкетеры оставили позади болотистую местность,
миновали предместье Сен-При с большим монастырем.
Город, выросший перед ними, был сдавлен со всех сторон, зажат
укреплениями с треугольными люнетами, воротами и контргардами, которым,
хотя это были типичные вобановские сооружения, придавал средневековый
облик полуразрушенный высокий замок; сам город чем-то напоминал
ощетинившегося ежа. Та его часть, где жили шесть тысяч человек, казалась
очень тесной, над ней возвышались дозорная ба