Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
ографии места, противоречащие и
основному течению этой книги, и большинству его выступлений последних лет,
прямо связанные с "Новым миром", с его главным редактором Александром
Твардовским.
"И, хотя сердце рвется к чему-то большему, к чему-то решающему, но
историю меняют все-таки постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается.
Если б можно плавно менять ситуацию у нас, - надо с этим примириться, надо
б и делать. И это было бы куда важней, чем ехать объяснять Западу".
Говорит Солженицын и о "примирительных возможностях" Твардовского. Именно
эти примирительные возможности и представляют собой ту готовность к диалогу,
которая сегодня определяет, будет ли вообще продолжаться жизнь на земле.
Можно ли договориться хоть о чем-то.
Из небольших московских комнат, где мы без конца спорили на эти темы, меня
вытолкнуло на просторы большого мира, а проблемы эти, пусть и по-иному
формулирующиеся, оказались важными и здесь. И не только для России.
На родине для честного писателя все еще почти полностью закрыты целые
пласты страшного исторического опыта: голод, коллективизация, лагеря...
Писатель-эмигрант может об этом написать и пишет. Но для писателя-эмигранта
начинает отдаляться (с разной скоростью), а то даже и исчезать то, что
передать трудно: сегодняшний, сиюминутный опыт, взаимоотношения людей, цены
на продукты, новые улицы, сплетни, изменения в языке, трудноуловимые вне
устной речи. Уж не говорю о том, как дорог каждый человек там.
И для литератора, быть может, самое главное - остаться с большим,
удивительным, нигде больше не существующим русским читателем.
Стоит каждому из нас, эмигрантов, почаще вспоминать гордые слова,
выстраданные Анной Ахматовой:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, -
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был...
Вижу две основные, при бесконечном множестве вариантов, возможности для
честного российского интеллигента: делать свое дело внутри системы и вне ее.
И та, и другая имеют нравственное обоснование. И та, и другая сопряжены с
нравственными издержками: внутри системы, где честно работать становится все
труднее, подобного рода издержек несравненно больше, и они страшнее.
Мой безвременно погибший друг, работавший до последнего дня в системе и
бесконечно за это себя коривший, сказал однажды:
- А я считаю, что мы вправе ставить людей перед нравственным выбором,
разумеется, ничего никому не навязывая, не заставляя. Я не делаю этого
только по щепетильности...
Делал он бесконечно много. А эта самая щепетильность - она тоже
неотъемлемое качество истинного интеллигента. И как же ее не хватает и дома,
и в эмиграции.
* * *
Много и часто говорю здесь о переводе в переносном смысле. А есть еще и
первый, буквальный. Я живу в стране, язык которой обязана понимать, да и
разговаривать. Иначе, что же я увижу, услышу, что смогу понять? Да, поздно;
да, трудно. Но какой же иной выход? Еще дома самый близкий мне человек
сказал однажды сурово:
- Если ты ешь хлеб, выращенный этими людьми (мы - были в Эстонии), ты, как
минимум, обязана уметь произнести слова "хлеб" и "спасибо" по-эстонски.
И стояли у нас на книжных полках в Москве разговорники на языках народов
СССР.
Поступила на курсы немецкого языка. На столах у слушателей словари:
турецко-немецкий, французко-немецкий, китайско-немецкий, корейско-немецкий,
греческо-немецкий... В нашей группе занимаются учащиеся из девятнадцати
стран.
Через язык прикоснулась к людям того самого третьего мира, увидеть который
не надеюсь. А тут увидела малую часть в быте, в повседневности.
Радуюсь, когда понимаю слова. И очень скоро оказывается, что учусь я не
только языку. Дома я нередко слышала о нашем "европоцентризме". Опять же,
одно дело просто слышать, знать теоретически. А тут - некоторые студенты
спрашивают, что такое "ассоциация", "монтаж", "фигуративно", "индивид",
"министр"...
- Так ведь это же латинские корни.
- А мой язык - греческий, древнее латыни.
Не могу объяснить своему сокурснику значение слова "беби-ситтер"; соединяю
отдельные немецкие слова, отдельные английские, а главное - жесты: качаю
воображаемого ребенка. Все тщетно. Вежливый, внимательный молодой кореец не
понимает.
- Если она хочет ухаживать за ребенком, почему бы ей не завести своего? А
если мать не может сидеть со своим, зачем она рожала?
Тут уж не слова - целый жизненный уклад.
- А как по-русски "беби-ситтер"?
- Так же - "беби-ситтер"...
Пример на будущее время - Futurum - из учебника: "Через десять лет
начнется третья мировая война". Мгновение ужаса, но именно мгновение - и
продолжаю учить немецкие глаголы.
- Какие представления вызывает у вас слово "лето"? - вопрос
преподавательницы к нам ко всем.
- У нас в Малайзии нет ни зимы, ни лета.
- Я ненавижу лето, мне шум мешает работать, - другой студент.
Ответ озадачивает, и я пытаюсь его перевести так:
- Летом жизнь перебирается на улицу, комната перестает быть защитой, не
отгораживает, как зимой...
- Что вы, - возражает мне мексиканка, - именно летом у нас на улице быть
невозможно, только комната и защищает...
Учебное задание (несколько фраз, больше мы еще не можем) на тему
"Национальный герой". Первое сочинение слушателя курда:
"Кемаль Ататюрк считается национальным героем. Но когда он пришел к
власти, он обещал моему народу независимость. И обманул - у курдов нет ни
своего государства, ни свободы..."
Чтение прерывается громкими криками:
- Ложь! Ложь! Ложь!
Немолодой турок яростно обличает курда, немецких слов не хватает, оба
переходят на турецкий. Преподавательница очень тактично пытается призвать к
порядку, убеждает вернуться к немецкому, да и перестать так неистово
кричать. Она хочет продолжать урок. Но тщетно. Пишет на доске крупными
буквами "TOLERANZ" - "ТЕРПИМОСТЬ".
Многое я увидела и услышала в мире иностранцев, которые изучают немецкий
язык. Опыт этот был незаменимым. Менее всего встретила я терпимости.
Остродефицитное качество на всех континентах, у всех народов.
Столкновение по поводу Ататюрка едва не закончилось дракой на улице. К
чести курда надо сказать, что он тихо повторял:
- Не могу же я на тебя поднять руку, ты мне в отцы годишься...
Турок потом с наших занятий исчез.
Читаем на курсах немецкого писателя Цверенца. Начало несколько напоминает
зощенковских "Нервных людей": соседка, одолжив сковородку, не отдала ее и
после напоминания. Хозяйка сковородки назвала ее "халдой". Далее в конфликт
включаются все члены обеих семей от мала до велика, и - рассказ
полуфантастической - некие супер-ракеты.
"Мы, конечно, все погибли; нет нашей улицы, на том месте, где был наш
город, только серо-коричневое пятно. Ну, что же: мы все сделали, что могли
и должны были сделать, потому что нельзя же все позволять. Не то соседи
совсем уже сядут тебе на голову", - заключительные строки рассказа.
Начинаем с нашими малыми языковыми возможностями обсуждать прочитанное.
- Эта "война" больше всего напоминает ту, что сейчас ведется Между
Аргентиной и Англией (*).
(* Война из-за Фолклендских островов в 1982 году. *)
Вскакивает араб из Ирака:
- Все только Англия да Аргентина, да еще и Польша! Никого не интересует
война между Ираном и Ираком! Сотни людей гибнут от пуль и голода...
Его перебивает курд:
- О другой хунте, о турецкой, молчат, не то что Польша, потому что Турция
в НАТО...
Другой араб из Египта:
- Когда пишут об Иране, то клевещут на исламскую революцию...
Мне хотелось его спросить, что он думает о казнях в Иране, о том, что уже
два года все университеты Ирана просто закрыты, да я не решилась. А еще
больше хотела я заметить, что происходящее на нашем уроке, в мирной (пока!)
Германии так напоминает только что прочитанную фантастическую историю.
Атмосфера нагнетается, никто никого не слушает, каждый спешит выкрикнуть
свою боль. Да, мир может погибнуть не только от ракет, но и от ненависти.
Я пишу о переводе слов, понятий, опыта. Есть еще и перевод книг - романов,
пьес, стихов; профессия - переводчик; вид литературы - перевод.
Ефим Эткинд написал книгу "Кризис одного искусства" - о том, как во
Франции переводят иноязычную поэзию. Он рассматривает, главным образом,
стихи русских поэтов, но также и немецких и английских. Сравнивает переводы
Пушкина, Тютчева, Пастернака на французский и немецкий языки. В книге собран
огромный, интереснейший материал. Эткинд уже несколько лет (он в эмиграции с
1974 года) ведет семинар молодых французских поэтов-переводчиков. Плод
работы этого семинара - двухтомник переводов Пушкина.
В книге "Кризис одного искусства" на множестве примеров показано, как
искажается до неузнаваемости иноязычная поэзия по-французски. Многим
французским литераторам представляется, что можно либо вовсе обойтись без
переводов (культурная автаркия), либо оставить это занятие ремесленникам.
Между тем, искусство действительно не знает границ. Понятие "всемирная
литература", рожденное в Германии великим Гете, полтораста лет назад, -
реальность.
Среди распространенных клише есть и такое: общительность французов ложная,
к себе в дом иностранцев они не зовут (да и соотечественников зовут
неохотно).
За последние десятилетия французские литераторы редко звали в дом своей
поэзии поэтов сопредельных и дальних стран, чем обеднили свою собственную
литературу.
Перевод поэзии необычайно труден. Хороший перевод стихотворения - чудо. В
другой стране, на другом языке должен найтись истинный Nachdichter, со-поэт.
Ужасно, что был длительный период, когда в Советском Союзе почти не
публиковали стихов Бориса Пастернака и он вынужден был заниматься переводами
гораздо больше, чем хотел. (Ахматова и Мандельштам занимались переводами
только вынужденно). Но "проиграв" в главном - в поэзии Пастернака, -
читатели выиграли в пастернаковском раскрытии иных миров: гетевского,
шекспировского. Так тоже открываются двери от народа к народу, от души к
душе. И сейчас пастернаковские переводы - неотъемлемая часть мировой
культуры. А французские антипереводы эти двери закрывали (перевод Пушкина
показывает, что происходит медленное возрождение этого искусства).
Слушаю лекцию профессора-американиста из Лиона. Он говорит, что во Франции
после Хемингуэя и Фолкнера перестали читать современных американских
писателей. Между тем, в Париже сразу, по мере появления в США, издавали
книги Мейлера и Апдайка, Стайрона и Капоте, Болдуина и Джойс Кэрол Оутс.
Результаты: разрыв связей, разобщение людей...
Смотрю на мирные тома Энциклопедии Дидро - той единственной, где есть
карты, схемы, сведения, уровень тогдашней науки, но и еще и глубокая вера:
вот только грамотные люди прочитают, поймут, и мир станет пригодным для
нормальной жизни, прекратится угнетение, прекратятся войны...
С тех далеких пор издано множество энциклопедий, сведения в них
наиновейшие, но вера в прогресс как в залог мира давно потускнела, едва ли
не исчезла.
Крах просветительских иллюзий сказался с особой силой в России и в
Германии XX века отчасти и потому, что безмерность злодейств, совершенных
обычными людьми, невозможно воспринять лишь на уровне ratio.
К сожалению, и я уже не могу разделять наивные верования просветителей,
что стоит только ввести всеобщее образование, и не останется больше темных
пятен, придет конец всякому насилию и в личных отношениях, и в отношениях
между странами.
Но мне чужд и всемирный, всеохватывающий скепсис, подозрительность, даже
ненависть к разуму как к орудию Сатаны. Я все еще верю в то, что слово
могущественно, что познание мира плодотворно и бесконечно, верю, что можно
передать хотя бы часть опыта.
Биография Андрея Сахарова, и вообще необыкновенно поучительная, особенно
важна, как мне кажется, сегодня для пацифистов Запада.
"Отец водородной бомбы", как его позже назвали в западной прессе, молодой
тогда еще академик, великий ученый, погруженный в теоретическую физику,
ощутил ответственность за судьбы человечества. И изложил летом 1968 года
свои мысли, наивно простые, доступные каждому.
Меморандум Сахарова "О мирном сосуществовании, прогрессе и
интеллектуальной свободе" был издан на десятках языков во многих странах,
кроме нашей родины. Автора немедленно сняли с тех постов, которые он тогда
занимал.
Галилей в драме Брехта просил ученых коллег посмотреть в недавно
изобретенный телескоп, чтобы они могли убедиться в верности открытой им
теории. Они отказались, ибо не хотели видеть никаких доказательств,
противоречащих их догмам.
Сахаров предложил правительствам, и своему и чужим, предложил народам,
своему и чужим, - осмотреться, взглянуть на окружающий мир даже не в
телескоп, просто взглянуть глазами, не замутненными корыстными политическими
расчетами и предрассудками.
"Мир накануне гибели" - это заявил и доказал ученый. "Но мир может и
должен быть спасен", - надеялся просветитель.
Единомышленников у Сахарова в России много. Сколько? Не знаю. У нас нет
опросов общественного мнения.
С тех пор прошло пятнадцать лет и целая эпоха.
Многое из сахаровского меморандума - прежде всего слово "конвергенция" -
стало повседневностью международной политики и торговли. А правозащитников в
СССР преследуют гораздо более жестоко, чем тогда.
Правозащитником стал и сам Сахаров. К этому привела логика размышлений о
стране и мире.
Он и из горьковской ссылки обращается к народам и правительству. Надежда
быть услышанным уменьшается со временем, с новыми арестами, с каждым новым
неотвеченным письмом. Но эта надежда все еще не исчезла совсем.
* * *
- Привет! - говорит мне по-русски афганец единственное знакомое ему слово.
И спрашивает:
- Вот вы из России, а вы не боитесь сидеть рядом с моим соотечественником?
Нет, я нисколько не боюсь этого милого, очень способного юноши. Оба,
перебивая друг друга, говорят:
- В этой войне Россия не победит. Война станет десятилетней,
тридцатилетней. Наш народ уйдет в горы... (Впрочем, здесь же, в Германии,
встретилась я и с иной точкой зрения. "Надо было ввести советские войска,
чтобы прекратить беспорядки, - говорит афганец, который живет на Западе
восемь лет и вовсе не собирается возвращаться).
А я думаю: "Боже мой, зачем моей родине победа в Афганистане?". В самом
начале, весной восьмидесятого года, я видела, как в небольшой советский
город привезли запаянные оцинкованные гробы с телами юношей, убитых в
Афганистане. Во имя чего? Видела рыдающих матерей.
Потом услышала: на Украине умерла старая женщина. Семья жила в Ленинграде,
хотела там хоронить, надо было перевезти тело. Сын пошел в магазин
похоронных принадлежностей, чтобы купить специальный гроб.
- Вы что, газет не читаете? Все такие гробы отосланы в Афганистан! - с
неподдельным возмущением ответил заведующий.
А теперь, говорят, даже перестали отсылать гробы на родину.
Вижу, слышу, как здесь на Западе трудно отделить правительство, пославшее
войска в Афганистан, от народа. Ведь приказ был отдан от имени народа и на
том самом языке, на котором говорит народ. Людям другого мира отделить
державу от народа в далекой и непонятной России не легче, наверное, чем было
советским солдатам сороковых годов отделить немцев от нацистов.
Как легко, как тянет большинство жить в черно-белом мире: "друг - враг",
"свой - чужой", "русский - немец", "коммунист - антикоммунист",
"израильтянин - палестинец"... Но на самом деле все сложнее. И как ни трудно
- эти оттенки необходимо стараться различить.
Пишу эти строки тогда, когда в Бонне проходит встреча руководителей НАТО
(1982), на улицах триста пятьдесят тысяч демонстрантов. В Нью-Йорке -
полмиллиона. Все клянутся миром, требуют мира, ведут переговоры о мире. А
мостов между правительственными зданиями и улицей не видно.
Вглядываюсь в лица демонстрантов. Красивые, молодые; юноша целуется с
девушкой; загорелые, полуголые; жара; это еще и увеселительная прогулка,
приключение, пикник. Плакаты. Есть и "Против вооружения Запада и Востока".
Карикатуры на Рейгана, на Шмидта, на Брежнева.
Громко говорят, плохо слушают. На человека обрушивается слишком много
звуков, речей, шумов; не отличишь, что необходимо, а что можно и пропустить.
И хочется крикнуть: "милые, остановитесь, задержитесь на мгновение, спросите
хотя бы - почему писателю-пацифисту, живущему в ГДР, не разрешили приехать
на эту демонстрацию, а никто из вас не должен был просить разрешение у
своего правительства, ни у норвежского, ни у итальянского..."
Всех нас может спасти только связь, общение, совместные поиски общей меры.
Защищаясь от наступившей стандартизации, люди замыкаются в свою
церковь, в свою партию, в свою нацию, - хотят сбиться в
стаю, отличающуюся от других. Поиски корней, возрождение национальных
диалектов, старых ремесел, просто погружение в прошлое, чтобы понять, кто
ты; ощутить настоящее - все это нормальное развитие, Если оно не
сопровождается претензиями на превосходство: "мы лучше", "мы старше", "мы
раньше вас приняли христианство", "мы одни имеем право на эти территории"...
Людям, замкнувшимся в своей скорлупе, легче воспринять других как
иностранцев, как инородцев, как врагов. В чужого легче стрелять.
Когда просветители уверенно глядели в будущее без войн, без
несправедливостей, страны были отделены бесконечными, трудно преодолимыми
расстояниями. О том, что происходило во Франции, даже в соседней Германии,
узнавали не сразу. Сегодня же о землетрясении, о государственных
переворотах, об убийствах узнают одновременно сотни миллионов людей в ту же
секунду, когда совершается событие.
Но я не убеждена в том, что из-за этого люди стали лучше, глубже, легче
понимать друг друга.
А от того, услышим ли, поймем ли, зависит и судьба ныне живущих, и судьба
тех, кто будет жить завтра.
Не раз на занятиях, слушая моих коллег из Третьего мира (нас, европейцев
или полуевропейцев, и было-то всего четверо), я вспоминала книгу Франца
Фэннона "Проклятьем заклейменные". В классной комнате со мной сидели даже не
дети - внуки тех, кто был заклеймен проклятьем колонизации. Все страны,
откуда приехали сюда студенты, - страны освободившиеся. Во всяком случае,
формально освободившиеся. А горе, бедность, сопутствующая зависть, а то и
ненависть не уменьшились. Скорее возросли.
Война между Ираном и Ираком: "из-за нефти", "не правда, из-за пограничных
территорий", "нет, нет, потому, что иракцы..." Следуют многочисленные
обвинения. И в ответ - подобные же от иракца.
А когда начался непредставимый ужас в Ливане, то наша классная комната и
впрямь превратилась в малое побоище. Модель мира, объятого ненавистью. Уже
никто никого не слушал, каждый, владея истиной, ему (ей) представляющейся
абсолютной, выкрикивал свою и только свою боль...
* * *
Всюду нас сопровождает колокольный звон. В первой квартире в Германии мы
жили между двумя церквами. Жизнь невольно подчиняется определенному ритму.
Основной тон - печальный, под стать моему душевному. Колокола разные, я
научилась различать их "голоса". Мой мир стал более анонимно "озвученным" -
несравненно меньше разговоров со своим