Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Классика
      Набоков Владимир. Смотри на Арлекинов! -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -
замысловатые жесты низкого рода пантомимы, - скорее пародия предметов, чем символы их. Я, было, сунулся с какой-то нелепой собственной лептой, но Ивор сурово попросил меня не валять дурака: она очень легко обижается. Все это (вместе с сердитой служанкой, старой канниццианкой, грохотавшей тарелками где-то за рамкою рампы) принадлежало к другой жизни, к другой книге, к миру неуследимо кровосмесительных игр, которого я еще не создал сознательно. Оба были невеликими ростом, но замечательно сложенными молодыми людьми, семейственное же их сходство было несомненное, притом, что Ивор имел внешность вполне простецкую - рыжеватый, веснушчатый, - а она была смуглой красавицей с черной короткою стрижкой и глазами цвета ясного меда. Не помню платья, что было на ней в нашу первую встречу, но знаю, что тонкие руки ее оставались голы и впивались мне в душу со всякой пальмовой рощицей и осажденным медузами островком, какие она чертила по воздуху, пока ее братец переводил мне эти узоры идиотским суфлерским шопотом. Я был отомщен после обеда. Ивор отправился за моим виски. В безгрешных сумерках мы с Ирис стояли на террасе. Я раскурил трубку, и Ирис, бедром приткнувшись к перилам, плавным русалочьим взмахом, имеющим изобразить волну, указала на марево береговых огней в развале черных, как тушь, холмов. Тут в гостиной за нами зазвонил телефон, и она стремительно обернулась, - но с прелестным присутствием духа обратила этот порыв в беспечный танец с шалью. Между тем, Ивор уже скользил по паркету в сторону телефона, - услышать, что понадобилось Нине Лесерф или кому-то еще из соседей. Ирис и я, мы любили в поздней нашей близости вспоминать эту сцену разоблачения, - Ивор несет нам стаканы, чтобы отпраздновать ее сказочное выздоровление, а она, не обинуясь его присутствием, легкой кистью накрывает мои костяшки: я стоял, с преувеличенным негодованием вцепившись в перила, и не был, бедный дурак, достаточно скор, чтобы принять ее извинения, поцеловав эту кисть. 4. Привычный симптом моего недуга - не самый тяжкий, но тяжелее всего избываемый после каждого повторного приступа, - принадлежит к тому, что Нуди, лондонский специалист, первым назвал "нумерическим нимбом". Составленное им описание моего случая недавно перепечатано среди его избранных трудов. Ничего этот "нимб" не значит. "М-р Н., русский аристократ" никаких "признаков вырождения" не выказывал. Годов ему, когда он обратился к сей прославленной бестолочи, было не "32", а 22. Что хуже всего, Нуди спутал меня с господином В.С., который является не столько даже поскриптумом к сокращенному описанию моего "нимба", сколько самозванцем, чьи ощущения мешаются с моими на всем протяжении этой ученой статьи. Правда, описать упомянутый симптом трудновато, но полагаю, что я сделаю это лучше профессора Нуди или моего пошлого и болтливого сострадальца. Вот что бывало в худшем случае: через час, примерно, после погружения в сон (а совершалось оно, как правило, далеко за полночь и не без скромной помощи "Старого Меда" или "Шартреза") я вдруг пробуждался (или, скорей, "возбуждался") мгновенно обезумелым. Мерзкая боль в мозгу запускалась какимто подвернувшимся на глаза намеком на призрачный свет, ибо сколь тщательно не довершал я старательных усилий прислуги собственным единоборством со шторами и шорами окон, всегда сохранялась окаянная щель, корпускула тусклого света - искусственного уличного или натурального лунного, - которая оповещала меня о невыразимой опасности, едва я, хватая ртом воздух, выныривал на поверхность удушаюшего сна. Вдоль тусклой щели тащились точки поярче с грозно осмысленными пропусками между ними. Эти точки отвечали, возможно, торопливым торканьям моего сердца или оптически соотносились с взмахами мокрых ресниц, но умопостигаемая их подоплека не имела значения; страшная сторона состояла в беспомощном и жутком понимании тупой непредвиденности и притом неотвратимости случившегося, поставившего передо мной задачу на прозорливость, - предстояло решить ее или погибнуть, собственно, она бы решилась и прямо сейчас, не окажись я столь сонным и слабоумным в такую отчаянную минуту. Сама задача принадлежала к разряду вычислительных: надлежало замерить определенные отношения между мигающими точками или, в моем случае, угадать таковые, поскольку оцепененье мешало мне толком их сосчитать, не говоря уж о том, чтобы вспомнить, каково безопасное их число. Ошибка влекла мгновенную кару - отсечение головы великаном, а то и похуже; напротив, правильная угадка позволяла мне ускользнуть в волшебную область, лежащую прямо за скважинкой, в которую приходилось протискиваться сквозь тернистые тайны, - в область, схожую в ее идиллической чуждости с теми ландшафтиками, что гравировали когда-то в виде вразумляющих виньеток - бухта, bosquet - близ буквиц рокового коварного облика, скажем, рядом с готической В, открывавшей главу в книжке для пугливых детей. Но откуда было мне знать в моем оцепененьи и страхе, что в этом и состояло простое решение, что и бухта, и боль, и блаженство Безвременья, - все они открываются первой буквою Бытия? Выпадали, конечно, ночи, в которые разум разом возвращался ко мне, и я, передернув шторы, сразу же засыпал. Но в иные, более опасные времена, когда я бывал еще нездоров и ощущал этот аристократический "нимб", у меня уходили часы на упраздненье оптического спазма, которого и светлый день не умел одолеть. Первая ночь в новом месте неизменно бывала гнусной и наследовалась гнетущим днем. Меня давила невралгия. Я был дерган, прыщав и небрит и отказался последовать за Блэками на увеселительную морскую прогулку, куда, оказывается и меня пригласили, - так во всяком случае мне было сказано. По правде, те первые дни на вилле "Ирис" до того исказились в моем дневнике и смазались в памяти, что я не уверен, - быть может, Ивор и Ирис даже и отсутствовали до середины недели. Помню, однако, что они оказались очень предупредительны, и что договорились с доктором в Канницце о моем визите к нему. Визит предоставлял замечательную возможность сопоставить некомпетентность моего лондонского светила с таковою же - местного. Мне предстояло встретиться с профессором Юнкером - сдвоенным персонажем, состоявшим из мужа и жены. Тридцать лет уже они практиковали совместно и каждое воскресенье в уединенном, хоть оттого и грязноватом углу пляжа эта чета анализировала друг дружку. У их пациентов считалось, что по воскресеньям Юнкеры особенно проницательны, но я этого обнаружить не смог, основательно нагрузившись в одной-двух забегаловках по дороге в убогий квартал, где обитали и Юнкеры, и, как я, помнится, заприметил, иные врачи. Парадная дверь глядела очень мило в обрамленьи цветочков и ягод рыночной площади, но посмотрели бы вы на заднюю. Меня принимала женская половина, пожилая карлица в брюках, что в 1922-м году покоряло отвагой. Эту тему продолжило - сразу же за окошком ватер-клозета (где мне пришлось наполнить нелепый фиал, вполне поместительный для целей доктора, но не для моих) - струенье зефира над улочкой, достаточно узкой, чтобы три пары кальсон сумели перемахнуть ее по веревке в такое ж число шагов или скачков. Я сделал несколько замечаний и об этом, и о витражном окне с лиловой женщиной в приемной - точь в точь таком же, как на вилле "Ирис". Госпожа Юнкер спросила, кого я предпочитаю, мальчиков или девочек, и я, оглядевшись, ответил сдержанно, что не знаю, кого она может мне предложить. Она не засмеялась. Консультация не увенчалась успехом. Перед тем как определить у меня челюстную невралгию, она пожелала, чтобы я посетил дантиста, когда протрезвлюсь. Это тут, через улицу, сказала она. Я уверен, что она позвонила ему при мне и договорилась насчет приема, вот только не помню, пошел я к нему тогда же или на следующий день. Звали его Моляр, и это "л" было как песчинка в дупле; через сорок лет я воспользовался им в "A Kingdom by the Sea". Девушка, принятая мной за ассистентку дантиста (для которой она, впрочем, была слишком нарядно одета), сидела нога на ногу, болтая по телефону, и просто ткнула в дверь сигаретой, которую держала в руке, ничем иным не прервав своего занятия. Я очутился в комнате, банальной и безмолвной. Лучшие места были заняты. Обычная большая картина над безалаберной книжной полкой изображала горный поток с перекинутым через него срубленным деревом. В какой-то из ранних часов приема несколько журналов уже переправились с полки на овальный стол, подпиравший собственный скромный подбор предметов - пустую цветочную вазу, к примеру, и casse-tete размером с часы. Это был крохотный круговой лабиринт с пятью серебристыми горошинами, которые полагалось благоразумными поворотами кисти загнать в центр спирали. Для ожидающих детей. Таковых не имелось. Кресло в углу обнимало толстого господина с букетом гвоздик поперек колен. Две пожилые дамы сидели на бурой софе - чужие друг дружке, судя по благовоспитанному просвету между ними. Во множестве лье от них сидел на стуле с мягкой обивкой культурный молодой человек, верно, писатель, и держа в ладони памятную книжечку, заносил туда карандашом особливые заметки, верно, описания разных разностей, по которым блуждал его взор, отрываясь от книжицы, - потолка, обоев, картины и волосистого загривка мужчины, что стоял у окна, сцепив за спиною руки и лениво взирая поверх хлопающих подштанников, поверх лиловатого окошка юнкеровского ватерклозета, по-над крышами и холмами предгорья на далекий хребет, где, лениво раздумывал я, еще, может быть, цела та иссохшая сосна и мостит живописный поток. И вот дверь в конце комнаты со смехом распахнулась, и появился дантист, краснолицый, при галстухе бантом, в мешковатом праздничном сером костюме с довольно изысканной черной повязкой на рукаве. Последовали рукопожатия, поздравленья. Я попытался напомнить ему о нашей договоренности, но пожилая почтенная дама, в которой я признал госпожу Юнкер, перебила меня, сказав, что это она виновата. Между тем Миранда, дочь хозяина дома, виденная мной минуту назад, затолкала длинные бледные стебли дяденькиных гвоздик в тесную вазу на столе, который чудесным образом облекся в скатерть. Под общие рукоплескания субретка установила на стол чудовищный торт, розовый, как закат, с цифрою "5O" каллиграфическим кремом. "Какое восхитительное внимание!" - воскликнул вдовец. Подали чай, и несколько групп присели, иные ж остались стоять, имея в руках бокалы. Я услышал ласковый шепот Ирис, предупредивший меня, что это сдобренный пряностями яблочный сок, не вино, и поднимая ладони, уклонился от подноса, протянутого ко мне нареченрым Миранды, которого уже видел, когда он, улучив минуту, уточнял некоторые детали приданного. "Вот уж не думали вас узреть", - сказала Ирис - и проболталась, потому что это никак не могла быть та partie de plaisir, куда меня зазывали ("У них чудный домик на скалах"). Нет, я все-таки думаю, что большую часть путанных впечатлений, изложенных здесь в связи с дантистами и докторами, следует отнести к онейрическим опытам во время пьяной сиесты. Тому есть и письменные подтверждения. Проглядывая самые давние мои записи в карманных дневничках, где имена и номера телефонов проталкиваются сквозь описанья событий, истинных или выдуманных в той или в этой мере, я приметил, что сны и прочие искажения "действительности" заносились мной особым, клонящимся налево почерком, по крайности в самом начале, когда я еще не отринул общепринятых различений. Большая часть докембриджского материала записана этой рукой (но солдат действительно пал на пути у беглого короля). 5. Я знаю, меня называли чванливым сычом, но я не перевариваю розыгрышей и у меня просто опускаются руки ("Только безъюморные люди прибегают к этому обороту" - согласно Ивору) от непрерывного потока шутливых подковырок и пошлых каламбуров ("Руки - ладно, чего бы другое стояло" - снова Ивор). Впрочем, он был добрый малый, и в сущности, вовсе не перерывами в зубоскальстве радовали меня его отлучки в конце недели. Он трудился в туристском агенстве, руководимом прежним homme d'affaires тети Бетти, тоже весьма чудаковатым на свой манер, - обещавшим Ивору автофаэтон "Икар" в виде награды за усердие. Здоровье и почерк мои скоро пошли на поправку, и юг стал доставлять мне радость. Мы с Ирис часами блаженствовали (она в черном купальнике, я в фланели и блайзере) в саду, который я предпочел поначалу соблазнам морского купания, пляжной плоти. Я перевел для нее несколько стихотворений Пушкина и Лермонтова, перефразировав их и слегка подправив для пущего впечатления. Я с драматическими подробностями рассказал ей о своем бегстве с родины. Я упомянул великих изгнанников прошлого. Она слушала меня, как Дездемона. - Мне бы хотелось выучить русский, - говорила она с вежливым сожалением, что так идет к этому признанию. - У меня тетя родилась почти что в Киеве и еще в семьдесят пять помнила несколько русских и румынских слов, но я - жалкий лингвист. А как по-вашему "eucalypt"? - Эвкалипт. - О! хорошее вышло бы имя для героя рассказа. "F. Clipton". У Уэллса был "м-р Сноукс", оказавшийся производным от "Seven Oaks". Я обожаю Уэллса, а вы? Я сказал, что он величайший романтик и маг нашего времени, но что я не перевариваю его социологической муры. Она тоже. А помню я, что сказал Стефен в "Страстных друзьях", когда выходил из комнаты - из бесцветной комнаты, в которой ему позволили напоследок повидаться с любимой? - На это я ответить могу. Там мебель была в чехлах, и он сказал: "Это от мух". - Да! Чудно, правда? Просто пробурчать что-нибудь, только бы не заплакать. Напоминает кого-то из старых мастеров, написавшего слепня на руке у своей сестры, чтобы показать, что она уже умерла. Я сказал, что всегда предпочитал буквальный смысл описания скрытому за ним символу. Она задумчиво покивала, но, похоже, не согласилась. А кто у меня любимый из современных поэтов? Как насчет Хаусмена? Я много раз наблюдал его издали, а однажды видел вблизи. Это случилось в Тринити, в библиотеке. Он стоял с раскрытой книгой в руке, но смотрел в потолок, как бы пытаясь что-то припомнить, - может быть то, как другой автор перевел эту строку. Она сказала, что "затрепетала бы от счастья". Она выпалила эти слова, вытянув вперед серьезное личико и мелко потрясая им, личиком, и гладкой челкой. - Так трепещите теперь! Как-никак, вот он я, перед вами, летом 22-го в доме вашего брата... - Ну уж нет, - сказала она, увиливая от предложенной темы (и при этом повороте ее речей я внезапно почувствовал перехлест в текстуре времени, как если бы это случалось прежде или должно было случиться опять). - Дом-то как раз мой. Тетя Бетти мне его завещала, и с ним немного денег, но Ивор слишком глуп или горд, чтобы позволить мне уплатить его страшные долги. Тень укора в моих словах, - она была вовсе не тенью. Я действительно верил даже тогда, едва перейдя за второй десяток, что к середине столетия стану славным и вольным писателем, проживающим в вольной, уважаемой миром России, на Английской набережной Невы или в одном из моих роскошных поместий, и созидающим прозу и поэзию на бесконечно податливом языке моих предков, между которыми я насчитывал одну из двоюродных бабок Толстого и двух добрых приятелей Пушкина. Предчувствие славы било в голову сильнее старых вин ностальгии. То было воспоминание вспять, огромный дуб у озера, столь картинно отражаемый ясными водами, что зеркальные ветви его кажутся изукрашенными корнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах, в кончиках пальцев, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от электрической бури в замирающей прелести глубокого голоса певца перед самым ударом грома - или от строки из "Короля Лира". Отчего же слезы застилали мои очки, стоило мне вызвать этот призрак известности, так искушавший и мучавший меня тогда, пять десятилетий тому? Образ ее оставался невинен, образ ее был неподделен, и несходство его с тем, что предстояло в действительности, надрывало мне сердце, как острая боль расставания. Ни славолюбие, ни гордыня не пятнали воображаемого будущего. Президент Российской Академии приближался ко мне под звуки медленной музыки и нес подушку с лавровым венком, - и с ворчанием отступал, понужденный к сему покачиванием моей седеющей головы. Я видел себя держашим корректуру романа, которому, разумеется, предстояло дать новое направление русскому литературному слогу, - мое направление (но я не испытывал ни самодовольства, ни гордости, ни изумления), - и столь густо усеивали помарки ее поля, - в которых вдохновение отыскивает наисладчайший клевер, - что приходилось все набирать наново. А в пору, когда, наконец выходила запоздалая книга, я, тихо состарившийся, вкушал наслаждения среди немногих и милых льстивых друзей в увитой ветвями беседке моей любимой усадьбы Марево (где я впервые "смотрел на арлекинов"), с ее аллеей фонтанов и мреющим видом на девственный уголок волжских степей. Этому непременно суждено было статься. Из моей холодной постели в Кембридже я озирал целый период новой российской словесности. Я предвкушал освежительное соседство враждебных, но вежливых критиков, что станут корить меня в санкт-петербургских литературных обзорах за болезненное безразличие к политике, к великим идеям невеликих умов и к таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов. Не меньше утешало меня и видение своры простофиль и плутов, поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти, очумевших от своей же посредственности, спешащих трепливыми толпами навстречу участи леммингов и тут же вновь выбегающих с другой стороны сцены, прохлопав не только суть моей книги, но и свою грызуновую Гадару. Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится лоб, когда она заводит брови, ожидая, пока я усвою соль ее шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда, нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет поделиться со мной. Но мой инструмент был еще слишком туп и неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей, и ее глаза, ее волосы становились безнадежно общи в моих, в прочем, неплохо сработанных строфах. Ни один из тех описательных и, будем честными, пустеньких опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский - не оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы его показывать Ирис, к тому же чудная стеснительность, какой я отродясь не испытывал прежде, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей чувственной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее прелестей. Но вот ночью 2О июля я сочинил более косвенные, более метафизические стихи, которые решился показать ей за завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше, чем сам оригинал. На

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору