Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
замысловатые жесты низкого рода пантомимы, - скорее пародия
предметов, чем символы их. Я, было, сунулся с какой-то нелепой
собственной лептой, но Ивор сурово попросил меня не валять
дурака: она очень легко обижается. Все это (вместе с сердитой
служанкой, старой канниццианкой, грохотавшей тарелками где-то
за рамкою рампы) принадлежало к другой жизни, к другой книге, к
миру неуследимо кровосмесительных игр, которого я еще не создал
сознательно.
Оба были невеликими ростом, но замечательно сложенными
молодыми людьми, семейственное же их сходство было несомненное,
притом, что Ивор имел внешность вполне простецкую - рыжеватый,
веснушчатый, - а она была смуглой красавицей с черной короткою
стрижкой и глазами цвета ясного меда. Не помню платья, что было
на ней в нашу первую встречу, но знаю, что тонкие руки ее
оставались голы и впивались мне в душу со всякой пальмовой
рощицей и осажденным медузами островком, какие она чертила по
воздуху, пока ее братец переводил мне эти узоры идиотским
суфлерским шопотом. Я был отомщен после обеда. Ивор отправился
за моим виски. В безгрешных сумерках мы с Ирис стояли на
террасе. Я раскурил трубку, и Ирис, бедром приткнувшись к
перилам, плавным русалочьим взмахом, имеющим изобразить волну,
указала на марево береговых огней в развале черных, как тушь,
холмов. Тут в гостиной за нами зазвонил телефон, и она
стремительно обернулась, - но с прелестным присутствием духа
обратила этот порыв в беспечный танец с шалью. Между тем, Ивор
уже скользил по паркету в сторону телефона, - услышать, что
понадобилось Нине Лесерф или кому-то еще из соседей. Ирис и я,
мы любили в поздней нашей близости вспоминать эту сцену
разоблачения, - Ивор несет нам стаканы, чтобы отпраздновать ее
сказочное выздоровление, а она, не обинуясь его присутствием,
легкой кистью накрывает мои костяшки: я стоял, с преувеличенным
негодованием вцепившись в перила, и не был, бедный дурак,
достаточно скор, чтобы принять ее извинения, поцеловав эту
кисть.
4.
Привычный симптом моего недуга - не самый тяжкий, но
тяжелее всего избываемый после каждого повторного приступа, -
принадлежит к тому, что Нуди, лондонский специалист, первым
назвал "нумерическим нимбом". Составленное им описание моего
случая недавно перепечатано среди его избранных трудов. Ничего
этот "нимб" не значит. "М-р Н., русский аристократ" никаких
"признаков вырождения" не выказывал. Годов ему, когда он
обратился к сей прославленной бестолочи, было не "32", а 22.
Что хуже всего, Нуди спутал меня с господином В.С., который
является не столько даже поскриптумом к сокращенному описанию
моего "нимба", сколько самозванцем, чьи ощущения мешаются с
моими на всем протяжении этой ученой статьи. Правда, описать
упомянутый симптом трудновато, но полагаю, что я сделаю это
лучше профессора Нуди или моего пошлого и болтливого
сострадальца.
Вот что бывало в худшем случае: через час, примерно, после
погружения в сон (а совершалось оно, как правило, далеко за
полночь и не без скромной помощи "Старого Меда" или "Шартреза")
я вдруг пробуждался (или, скорей, "возбуждался") мгновенно
обезумелым. Мерзкая боль в мозгу запускалась какимто
подвернувшимся на глаза намеком на призрачный свет, ибо сколь
тщательно не довершал я старательных усилий прислуги
собственным единоборством со шторами и шорами окон, всегда
сохранялась окаянная щель, корпускула тусклого света -
искусственного уличного или натурального лунного, - которая
оповещала меня о невыразимой опасности, едва я, хватая ртом
воздух, выныривал на поверхность удушаюшего сна. Вдоль тусклой
щели тащились точки поярче с грозно осмысленными пропусками
между ними. Эти точки отвечали, возможно, торопливым торканьям
моего сердца или оптически соотносились с взмахами мокрых
ресниц, но умопостигаемая их подоплека не имела значения;
страшная сторона состояла в беспомощном и жутком понимании
тупой непредвиденности и притом неотвратимости случившегося,
поставившего передо мной задачу на прозорливость, - предстояло
решить ее или погибнуть, собственно, она бы решилась и прямо
сейчас, не окажись я столь сонным и слабоумным в такую
отчаянную минуту. Сама задача принадлежала к разряду
вычислительных: надлежало замерить определенные отношения между
мигающими точками или, в моем случае, угадать таковые,
поскольку оцепененье мешало мне толком их сосчитать, не говоря
уж о том, чтобы вспомнить, каково безопасное их число. Ошибка
влекла мгновенную кару - отсечение головы великаном, а то и
похуже; напротив, правильная угадка позволяла мне ускользнуть в
волшебную область, лежащую прямо за скважинкой, в которую
приходилось протискиваться сквозь тернистые тайны, - в область,
схожую в ее идиллической чуждости с теми ландшафтиками, что
гравировали когда-то в виде вразумляющих виньеток - бухта,
bosquet - близ буквиц рокового коварного облика, скажем, рядом
с готической В, открывавшей главу в книжке для пугливых детей.
Но откуда было мне знать в моем оцепененьи и страхе, что в этом
и состояло простое решение, что и бухта, и боль, и блаженство
Безвременья, - все они открываются первой буквою Бытия?
Выпадали, конечно, ночи, в которые разум разом возвращался
ко мне, и я, передернув шторы, сразу же засыпал. Но в иные,
более опасные времена, когда я бывал еще нездоров и ощущал этот
аристократический "нимб", у меня уходили часы на упраздненье
оптического спазма, которого и светлый день не умел одолеть.
Первая ночь в новом месте неизменно бывала гнусной и
наследовалась гнетущим днем. Меня давила невралгия. Я был
дерган, прыщав и небрит и отказался последовать за Блэками на
увеселительную морскую прогулку, куда, оказывается и меня
пригласили, - так во всяком случае мне было сказано. По правде,
те первые дни на вилле "Ирис" до того исказились в моем
дневнике и смазались в памяти, что я не уверен, - быть может,
Ивор и Ирис даже и отсутствовали до середины недели. Помню,
однако, что они оказались очень предупредительны, и что
договорились с доктором в Канницце о моем визите к нему. Визит
предоставлял замечательную возможность сопоставить
некомпетентность моего лондонского светила с таковою же -
местного.
Мне предстояло встретиться с профессором Юнкером -
сдвоенным персонажем, состоявшим из мужа и жены. Тридцать лет
уже они практиковали совместно и каждое воскресенье в
уединенном, хоть оттого и грязноватом углу пляжа эта чета
анализировала друг дружку. У их пациентов считалось, что по
воскресеньям Юнкеры особенно проницательны, но я этого
обнаружить не смог, основательно нагрузившись в одной-двух
забегаловках по дороге в убогий квартал, где обитали и Юнкеры,
и, как я, помнится, заприметил, иные врачи. Парадная дверь
глядела очень мило в обрамленьи цветочков и ягод рыночной
площади, но посмотрели бы вы на заднюю. Меня принимала женская
половина, пожилая карлица в брюках, что в 1922-м году покоряло
отвагой. Эту тему продолжило - сразу же за окошком
ватер-клозета (где мне пришлось наполнить нелепый фиал, вполне
поместительный для целей доктора, но не для моих) - струенье
зефира над улочкой, достаточно узкой, чтобы три пары кальсон
сумели перемахнуть ее по веревке в такое ж число шагов или
скачков. Я сделал несколько замечаний и об этом, и о витражном
окне с лиловой женщиной в приемной - точь в точь таком же, как
на вилле "Ирис". Госпожа Юнкер спросила, кого я предпочитаю,
мальчиков или девочек, и я, оглядевшись, ответил сдержанно, что
не знаю, кого она может мне предложить. Она не засмеялась.
Консультация не увенчалась успехом. Перед тем как определить у
меня челюстную невралгию, она пожелала, чтобы я посетил
дантиста, когда протрезвлюсь. Это тут, через улицу, сказала
она. Я уверен, что она позвонила ему при мне и договорилась
насчет приема, вот только не помню, пошел я к нему тогда же или
на следующий день. Звали его Моляр, и это "л" было как песчинка
в дупле; через сорок лет я воспользовался им в "A Kingdom by
the Sea".
Девушка, принятая мной за ассистентку дантиста (для
которой она, впрочем, была слишком нарядно одета), сидела нога
на ногу, болтая по телефону, и просто ткнула в дверь сигаретой,
которую держала в руке, ничем иным не прервав своего занятия. Я
очутился в комнате, банальной и безмолвной. Лучшие места были
заняты. Обычная большая картина над безалаберной книжной полкой
изображала горный поток с перекинутым через него срубленным
деревом. В какой-то из ранних часов приема несколько журналов
уже переправились с полки на овальный стол, подпиравший
собственный скромный подбор предметов - пустую цветочную вазу,
к примеру, и casse-tete размером с часы. Это был крохотный
круговой лабиринт с пятью серебристыми горошинами, которые
полагалось благоразумными поворотами кисти загнать в центр
спирали. Для ожидающих детей.
Таковых не имелось. Кресло в углу обнимало толстого
господина с букетом гвоздик поперек колен. Две пожилые дамы
сидели на бурой софе - чужие друг дружке, судя по
благовоспитанному просвету между ними. Во множестве лье от них
сидел на стуле с мягкой обивкой культурный молодой человек,
верно, писатель, и держа в ладони памятную книжечку, заносил
туда карандашом особливые заметки, верно, описания разных
разностей, по которым блуждал его взор, отрываясь от книжицы, -
потолка, обоев, картины и волосистого загривка мужчины, что
стоял у окна, сцепив за спиною руки и лениво взирая поверх
хлопающих подштанников, поверх лиловатого окошка юнкеровского
ватерклозета, по-над крышами и холмами предгорья на далекий
хребет, где, лениво раздумывал я, еще, может быть, цела та
иссохшая сосна и мостит живописный поток.
И вот дверь в конце комнаты со смехом распахнулась, и
появился дантист, краснолицый, при галстухе бантом, в
мешковатом праздничном сером костюме с довольно изысканной
черной повязкой на рукаве. Последовали рукопожатия,
поздравленья. Я попытался напомнить ему о нашей договоренности,
но пожилая почтенная дама, в которой я признал госпожу Юнкер,
перебила меня, сказав, что это она виновата. Между тем Миранда,
дочь хозяина дома, виденная мной минуту назад, затолкала
длинные бледные стебли дяденькиных гвоздик в тесную вазу на
столе, который чудесным образом облекся в скатерть. Под общие
рукоплескания субретка установила на стол чудовищный торт,
розовый, как закат, с цифрою "5O" каллиграфическим кремом.
"Какое восхитительное внимание!" - воскликнул вдовец. Подали
чай, и несколько групп присели, иные ж остались стоять, имея в
руках бокалы. Я услышал ласковый шепот Ирис, предупредивший
меня, что это сдобренный пряностями яблочный сок, не вино, и
поднимая ладони, уклонился от подноса, протянутого ко мне
нареченрым Миранды, которого уже видел, когда он, улучив
минуту, уточнял некоторые детали приданного. "Вот уж не думали
вас узреть", - сказала Ирис - и проболталась, потому что это
никак не могла быть та partie de plaisir, куда меня зазывали
("У них чудный домик на скалах"). Нет, я все-таки думаю, что
большую часть путанных впечатлений, изложенных здесь в связи с
дантистами и докторами, следует отнести к онейрическим опытам
во время пьяной сиесты. Тому есть и письменные подтверждения.
Проглядывая самые давние мои записи в карманных дневничках, где
имена и номера телефонов проталкиваются сквозь описанья
событий, истинных или выдуманных в той или в этой мере, я
приметил, что сны и прочие искажения "действительности"
заносились мной особым, клонящимся налево почерком, по
крайности в самом начале, когда я еще не отринул общепринятых
различений. Большая часть докембриджского материала записана
этой рукой (но солдат действительно пал на пути у беглого
короля).
5.
Я знаю, меня называли чванливым сычом, но я не перевариваю
розыгрышей и у меня просто опускаются руки ("Только безъюморные
люди прибегают к этому обороту" - согласно Ивору) от
непрерывного потока шутливых подковырок и пошлых каламбуров
("Руки - ладно, чего бы другое стояло" - снова Ивор). Впрочем,
он был добрый малый, и в сущности, вовсе не перерывами в
зубоскальстве радовали меня его отлучки в конце недели. Он
трудился в туристском агенстве, руководимом прежним homme
d'affaires тети Бетти, тоже весьма чудаковатым на свой манер,
- обещавшим Ивору автофаэтон "Икар" в виде награды за усердие.
Здоровье и почерк мои скоро пошли на поправку, и юг стал
доставлять мне радость. Мы с Ирис часами блаженствовали (она в
черном купальнике, я в фланели и блайзере) в саду, который я
предпочел поначалу соблазнам морского купания, пляжной плоти. Я
перевел для нее несколько стихотворений Пушкина и Лермонтова,
перефразировав их и слегка подправив для пущего впечатления. Я
с драматическими подробностями рассказал ей о своем бегстве с
родины. Я упомянул великих изгнанников прошлого. Она слушала
меня, как Дездемона.
- Мне бы хотелось выучить русский, - говорила она с
вежливым сожалением, что так идет к этому признанию. - У меня
тетя родилась почти что в Киеве и еще в семьдесят пять помнила
несколько русских и румынских слов, но я - жалкий лингвист. А
как по-вашему "eucalypt"?
- Эвкалипт.
- О! хорошее вышло бы имя для героя рассказа. "F.
Clipton". У Уэллса был "м-р Сноукс", оказавшийся производным от
"Seven Oaks". Я обожаю Уэллса, а вы?
Я сказал, что он величайший романтик и маг нашего времени,
но что я не перевариваю его социологической муры.
Она тоже. А помню я, что сказал Стефен в "Страстных
друзьях", когда выходил из комнаты - из бесцветной комнаты, в
которой ему позволили напоследок повидаться с любимой?
- На это я ответить могу. Там мебель была в чехлах, и он
сказал: "Это от мух".
- Да! Чудно, правда? Просто пробурчать что-нибудь, только
бы не заплакать. Напоминает кого-то из старых мастеров,
написавшего слепня на руке у своей сестры, чтобы показать, что
она уже умерла.
Я сказал, что всегда предпочитал буквальный смысл описания
скрытому за ним символу. Она задумчиво покивала, но, похоже, не
согласилась.
А кто у меня любимый из современных поэтов? Как насчет
Хаусмена?
Я много раз наблюдал его издали, а однажды видел вблизи.
Это случилось в Тринити, в библиотеке. Он стоял с раскрытой
книгой в руке, но смотрел в потолок, как бы пытаясь что-то
припомнить, - может быть то, как другой автор перевел эту
строку.
Она сказала, что "затрепетала бы от счастья". Она выпалила
эти слова, вытянув вперед серьезное личико и мелко потрясая им,
личиком, и гладкой челкой.
- Так трепещите теперь! Как-никак, вот он я, перед вами,
летом 22-го в доме вашего брата...
- Ну уж нет, - сказала она, увиливая от предложенной темы
(и при этом повороте ее речей я внезапно почувствовал перехлест
в текстуре времени, как если бы это случалось прежде или должно
было случиться опять). - Дом-то как раз мой. Тетя Бетти мне его
завещала, и с ним немного денег, но Ивор слишком глуп или горд,
чтобы позволить мне уплатить его страшные долги.
Тень укора в моих словах, - она была вовсе не тенью. Я
действительно верил даже тогда, едва перейдя за второй десяток,
что к середине столетия стану славным и вольным писателем,
проживающим в вольной, уважаемой миром России, на Английской
набережной Невы или в одном из моих роскошных поместий, и
созидающим прозу и поэзию на бесконечно податливом языке моих
предков, между которыми я насчитывал одну из двоюродных бабок
Толстого и двух добрых приятелей Пушкина. Предчувствие славы
било в голову сильнее старых вин ностальгии. То было
воспоминание вспять, огромный дуб у озера, столь картинно
отражаемый ясными водами, что зеркальные ветви его кажутся
изукрашенными корнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах,
в кончиках пальцев, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от
электрической бури в замирающей прелести глубокого голоса певца
перед самым ударом грома - или от строки из "Короля Лира".
Отчего же слезы застилали мои очки, стоило мне вызвать этот
призрак известности, так искушавший и мучавший меня тогда, пять
десятилетий тому? Образ ее оставался невинен, образ ее был
неподделен, и несходство его с тем, что предстояло в
действительности, надрывало мне сердце, как острая боль
расставания.
Ни славолюбие, ни гордыня не пятнали воображаемого
будущего. Президент Российской Академии приближался ко мне под
звуки медленной музыки и нес подушку с лавровым венком, - и с
ворчанием отступал, понужденный к сему покачиванием моей
седеющей головы. Я видел себя держашим корректуру романа,
которому, разумеется, предстояло дать новое направление
русскому литературному слогу, - мое направление (но я не
испытывал ни самодовольства, ни гордости, ни изумления), - и
столь густо усеивали помарки ее поля, - в которых вдохновение
отыскивает наисладчайший клевер, - что приходилось все набирать
наново. А в пору, когда, наконец выходила запоздалая книга, я,
тихо состарившийся, вкушал наслаждения среди немногих и милых
льстивых друзей в увитой ветвями беседке моей любимой усадьбы
Марево (где я впервые "смотрел на арлекинов"), с ее аллеей
фонтанов и мреющим видом на девственный уголок волжских степей.
Этому непременно суждено было статься.
Из моей холодной постели в Кембридже я озирал целый период
новой российской словесности. Я предвкушал освежительное
соседство враждебных, но вежливых критиков, что станут корить
меня в санкт-петербургских литературных обзорах за болезненное
безразличие к политике, к великим идеям невеликих умов и к
таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов.
Не меньше утешало меня и видение своры простофиль и плутов,
поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти, очумевших от
своей же посредственности, спешащих трепливыми толпами
навстречу участи леммингов и тут же вновь выбегающих с другой
стороны сцены, прохлопав не только суть моей книги, но и свою
грызуновую Гадару.
Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны
были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится
лоб, когда она заводит брови, ожидая, пока я усвою соль ее
шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда,
нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет
поделиться со мной. Но мой инструмент был еще слишком туп и
неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей,
и ее глаза, ее волосы становились безнадежно общи в моих, в
прочем, неплохо сработанных строфах.
Ни один из тех описательных и, будем честными, пустеньких
опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский - не
оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы его показывать
Ирис, к тому же чудная стеснительность, какой я отродясь не
испытывал прежде, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей
чувственной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее
прелестей. Но вот ночью 2О июля я сочинил более косвенные,
более метафизические стихи, которые решился показать ей за
завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше,
чем сам оригинал. На
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -