Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
чешь ты своему телу. Это предательство из тех, которые не прощают.
Такая жара, по слухам, толкнет и собственное тело на предательство? А слухи,
говорят, как и все другое, рождаются на этих жарких небесах? Хорошо же,
тогда я тебе подбавлю жару, покорчишься у меня еще, предатель. Я тебя
доставлю поближе к источнику всех предательств, к небесам. Продолжая
выборматывать все это, ты настежь раскрываешь окно, развернув руки в
открытое положение. И возвращая их в прежнюю позицию - с треском
распахиваешь жалюзи. Руки, а за ними и половина твоего тела оказываются
снаружи, за рамой окна, отданные во власть невидимому солнцу.
Но жара и по ту сторону рамы уже вовсе не та. В запертой комнате,
оказывается, она намного мучительней. Пот льет с тебя ручьями, может,
поэтому тебе становится легче? Нет, просто день неуклонно приближается к
вечеру и все точней подстраивается под него: обезьянничая, уже пародирует,
перенимает некоторые его черты. Ты пригибаешься к подоконнику и заглядываешь
за него вниз, с хрипом выпуская задержанный в легких воздух. Обнаженная
грудь прижимается к обшарпанной деревяшке. Поднявшиеся дыбом кусочки
пересохшей краски поскребывают сосцы. Но ведь это поскребывание слегка
утоляет зуд, и ты осознанно подыгрываешь ему, пошевеливая плечами и разводя
локти, расправляя подкрылки. Рама окна царапает их, ты прижимаешь их к ней
плотнее, будто ты птичка и пытаешься раздвинуть прутья своей клетки пошире,
чтобы впустить снаружи еще одну порцию воздуха.
Ты оглядываешь площадь. По всему ее краю - по-прежнему слепые жалюзи,
только одно твое распахнуто. Совсем рядом - матовая, пропыленная крыша
"Фиесты". Твой взгляд перемещается поближе к основанию гостиничной стены и
обнаруживает под самым окном, метрах в трех по вертикали, лысеющий крепкий
череп. Тебя совсем не поражает отсутствие на нем кепки, ничего
удивительного, это череп затворника Адамо. Так, должно быть, и простоял все
это время, изгой, подглядывая за действом от границы своей территории. Не
решаясь переступить ее пределов и вступить в чужие края, в иной удел,
присоединиться к активным участникам и стать соучастником общей участи,
разделить с нами удел и судьбу. Снова - подглядывая за чужой жизнью, но ведь
теперь уже не в дверную щель или замочную скважину. Это - еще один успех,
при нашей-то бедности на успехи.
Услыхав шум наверху, он поднимает голову, глядит тебе навстречу. Сейчас
на нем нет очков. Глаза его обнажены. Протянутый к тебе их взгляд гол и
беззащитен. Он переполнен влагой. Его прикосновение ощутимо, как
прикосновение дотянувшейся до цели руки. И это прикосновение - не
трогательное касание, а оглушающий, свирепый удар. Ты пытаешься парировать
его, скрещиваешь с ним свой взгляд. Словно пытаешься отбить его руку -
своей. Не отбить - так сломить ее, прижать к стойке. Столкновение
скрестившихся взглядов можно услышать, если захотеть. Оно - звучный шлепок
влажных ладоней, сухой треск креплений сцепившихся пальцев, все вместе -
лязг заискрившегося железа. Так ваши взгляды, до сих пор несоединимые,
сливаются в один и соединяют вас надолго: на миг. Это властный миг,
всевластное дление увлажненных, слившихся в один взглядов мужчины и женщины,
теряющих свою душу ради не своей души. Это слившиеся в одно вдох и выдох
потерянных для себя душ, долгий и слитный, как молния и гром, вздох души
единой. Он каждый раз впервые, словно каждый из людей всякий такой миг -
первомужчина и первоженщина, вместе вздыхающие об утерянном рае. Каждый -
тот единый, подлинный первочеловек, выдохнувший назад вдохновенную в него
душу, вернувший ее своему создателю ради спасения души. Пока этот жертвенный
выдох длится - все подвластно ему, подвластна ему и ты.
Ты в его власти до тех пор, пока перед твоими глазами не появляется
четкий образ четырехспального корыта с растерзанным покрывалом. Пока тебе не
подсовывают этот образ, пока я не спохватываюсь, чтобы его тебе дать. А
чтобы усилить эффект - подсовываю следом и другой: истерзанный труп на
коленях Глиняной Мадонны, и точно с таким же бычьим взглядом, коровка. Узнав
его, ты мгновенно хмуришься, будто тебя намеренно грубо выудили из
сновидения. Ну да, тебе знаком этот метод. Он ведь и твой собственный. Ты
его применяла не раз. Ну так прочувствуй его теперь и своей шкурой. Ага, вот
ты и отпрянула от окна, в глубину комнаты. Авось, хоть этот урок ты усвоишь
сразу. И впредь не станешь разжигать ничью ревность, милашка.
Скотина, думаешь ты, заливаясь уже вся темным пигментом. Точно, это
животное тогда разглядело царапины на бедрах, потому и позволяет себе так
нагло пялиться на твою грудь. Но он прав, надо бы прикрыть ее... и вообще
переодеться: жилет насквозь промок от пота, и на нем вон расплываются темные
пятна. Переодеться, это несложно.
Ты достаешь из рюкзака другой жилет, он, кстати, и потоньше. Надеваешь
его, действительно очень просто. А вот застегнуть пуговицу на шортах тебе не
удается, мешает раздавшийся живот. Не только пуговицу, но и, хотя бы
частично, молнию. Что ж, и тут найдется простой выход. Ты достаешь из
рюкзачка джинсы, пробуешь надеть. Но джинсы вообще не налезают на твои
распухшие ноги. Плевать, все равно этот Адамо утверждает, что и джинсы - те
же шорты. И он опять прав: в джинсах круп выглядит еще крупней, наглей.
Только от всей его правоты - как от козла молока, скупая скотина не
подарит тебе ни юбки, ни платья. А я вот подсуну тебе еще две спасительные
картинки, совсем свежие, краска не успела просохнуть: платье на чужой
девочке-воровке и белая плясунья в саване среди благоговейной толпы. Пусть
они, такие разные, сольются в твоем воображении в одно. Если всем этим
козлам такое по душе - не станем с ними спорить, воздадим им по вере... по
их же мере.
Не колеблясь больше, ты достаешь из тумбочки ночную рубаху, натягиваешь
на себя, а поверх рубахи - жилет. Ансамбль словно приготовлен для тебя
загодя, задуман и исполнен заранее, так ловко совпадают у обеих частей
нового наряда вырезы отсутствующих рукавов. Несмотря на отвращение, ведь ты
влезла голым телом в чужую застиранную тряпку, нельзя отрицать удобство
такой одежды. А выглядит все это... Что ж, когда прикрыта верхняя часть
рубахи, в нижней, торчащей из-под застегнутого жилета, наверное, трудно
заподозрить белье. Просто белое платье, в нем хоть под венец, если б оно не
было таким ветхим. Но нам с тобою, крошка, не под венец. А если под венец -
то терновый. Это шутка, не дергайся.
Вот теперь ты заглядываешь, наконец, в трельяж. Без этого не увериться
вполне, что твой новый наряд выглядит отлично. Из зеркал навстречу тебе
встают три чудовища: три насупленных, порочных, потасканных мальчика с
предательскими тенями вокруг глаз. С налитыми жидкостью мешками под нижними
веками, со всклокоченными волосами. В комнату вступают и обступают тебя три
развратных старичка с дрожащими блудливыми ручками, в белых подвенечных
платьицах. Вот и весь твой благоговейный кордебалет. Попробуй-ка ему теперь
заявить, что ты не трансвестит.
Но ты горделиво заявляешь всем им, присутствующим и тем, которых в
комнате нет:
- История закругляется, дорогие мои. И никому из вас от этого не
отвертеться.
Ты это могла бы сказать прямо себе, без посредников. И без неизбежных при
посредничестве искажений: ну, мне теперь не отвертеться.
В душ ты не идешь, на него нет времени. Пока дождешься, что из него
выпадет капля, успеешь поседеть. А ты теперь очень спешишь, будто боишься
опоздать на свидание. Это верно, оно уже назначено. Опаздывай на него, или
нет, оно все равно состоится. Но если не поспешить, и хоть чуточку
задержаться, то напряжение сдерживаемого стремления к свиданию: его
содержание, превысит возможность сопротивления ему: его форму. Форму, так
похожую на упорное ожидание, в которой напряжение должно сгуститься, но не
разнести ее на куски. Задержись лишку - излияние сюжета взорвет и его
самого, и полетят от него осколки и щепки. И разлетится на куски вся твоя
было крепко сколоченная, и вот уже наливающаяся предвечерним, предвенечным
мраком фигура.
Да, грозные симптомы уже появились, они тут. Вон день твой, не только
почернел, как ночь, но и распался. И единая позиция, с ее дьявольски
неразложимым, только на ту же единицу или на себя самого делимым номером,
разломилась надвoе. Единое движение не сумело образоваться в ней. Снова
сорвалось дельце. Оно опять разложилось на отдельные позы, на жесты.
Но ведь именно делясь на себя самого, распадаясь и обращаясь распавшимися
частями к себе самому, сливается все неслиянное. Разделенное на себя самого,
получившее, наконец, себя как оно есть, как дано - оно отражается в себе,
уже не нуждаясь в посредниках, во вспомогательных зеркалах. Хотя бы и
точнейших из них: тысячемерных зеркалах небесных танцклассов. И если
дьявольское неделимое число разламывается надвое, на две различные единицы,
то сблизившись и отразившись друг в друге без посредников, близнецы снова
сливаются в единое число одиннадцать. Не потеряешь себя - не спасешь себя, и
вот, обнявшись, пожрав друг друга, единицы становятся друг другом, вполне
тождественные себе: два я пресуществляются в одно мы, две плоти в одну
плоть. Так все неслиянное сливается с собой в своем тождестве, так же, в
конце концов, пожирает себя. Обнявшись с тобой, пожирая друг друга,
сливаемся в нашем тождестве и мы, становимся и мы с тобой - мы.
Что ж, если так, тогда и неизречимое можно счесть уже изреченным.
Установление неизлечимости болезни - назвать успехом в ее лечении. При
нашей-то пока кричащей бедности на успехи. При нашей омерзительной нищете.
И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей. И
потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей, и
будут два одна плоть.
ЭКЗЕРСИС IV НА СЕРЕДИНЕ ЗАЛА
(движения, adagio, комбинации)
СТАРТОВАЯ ПОЗИЦИЯ
Змей был хитрей всех зверей полевых. И сказал змей жене: вы не умрете.
Откроются глаза ваши, и вы будете как боги. И увидела жена, что дерево
приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание. И взяла плодов его, и
ела. И дала также мужу своему, и он ел.
Мы обрушиваемся в холл с грохотом, будто нас спихнули с лестницы, на
которую загнали ударами кнута. Послушные им и инерции падения, мы бодрым
галопом проносимся мимо конторки. Что-то не слыхать за нами обычного
гудения. Или выключен, наконец, магнитофон, или мелодию хорала подавляет, и
заполняет собою весь холл, привитый ей аккомпанемент: трехстопные перезвоны
и продлевающий их гул. Словно наши пропыленные насквозь тапочки спрессованы
в твердые копыта, так легко выбивают они все эти звуки из гранитного пола.
Легче, чем из бубна.
Удары подгоняющего кнута извне и инерция внутри нас неразличимы по
последствиям. Дистанция между ними, между внутренним и внешним, почти уже
преодолена: пытаясь уклониться от ударов - мы впадаем в инерцию, а стараясь
притормозить инерцию - неизбежно снова подпадаем под удары. Послушные им
обоим, делающим одно дело, мы, еще и не покинув последнюю ступеньку
лестницы, уже выворачиваем корпус на самый экономный, прямой курс к выходной
двери. Легким, уверенным галопом нас несет этим курсом.
Кнут и инерция, до этого мига вещи несовместимые и сопротивляющиеся друг
другу, теперь совместно прокладывают нам гладкий путь. По которому мы и
катимся с ускорением. Перед нами с тем же ускорением расстилается и длится
миг, который принято называть сейчас. Мы спокойно врываемся в сень его
портала. Проносимся мимо застывшего у входа в его мрачный рай
стража-первочеловека. Мимо исчерпанного прошлого, называемого... а, начто
нам его имя: ему уже не быть, а сбывшемуся можно состряпать любое по случаю.
Какая разница, если оно прошло. Начто ему имя, если оно само убыло. Оно не в
силах дотянуться до нас, даже слабо потянуться за нами в наше будущее. Его
хоралы не достигают наших ушей. Нас окружают и защищают от прошлого, и
втягиваются за нами следом в проломленный ход только призрачные шумы, этот
опеленавший нас и волочащийся за нами многоцветный флаг: поскрипывание пыли,
шорохи ткани, свист подметок и хрип нашего дыхания.
Этот миг соединяет все наши противоречивые позы друг с другом, налаживает
сейчас наше движение. Проламывает перед нами прямую аллею, пролом в будущее,
называемое потом. И все же, не доходя одного шага до порога будущего,
представленного сейчас порогом гостиницы, мы приостанавливаемся.
Заколебавшись - замираем у его края, не преодолев его предела, хотя оно уже
так близко, что дотягивается до нас уже сейчас. Оно близко касается, трогает
нас, протягивается к нашему теперешнему и притягивает его к себе, зовет:
своими открытыми возможностями, надеждами, своей свободной
неопределенностью. Оно хочет оставаться для нас самим собой: живым мотивом
нашего теперешнего. Оно не хочет умереть, пресуществившись в теперешнее уже
сейчас.
Но ведь и прошлое чего-то хочет от нас, если мы помним о нем, несмотря ни
на что! Если оно так, по-своему, нежно зовет нас своим молчанием из-за своей
конторки. Пусть оно само и не в силах потянуться за нами, дотянуться до нас,
зато притягивает глянуть на него еще раз, призывает обернуться к нему. В нем
все так завершено, так совершенно! В нем все сбылось: кончено, в нем нет
неопределенности будущего, оно не изменит уже никогда. Оно исчерпано и
кажется теперь навсегда неизменным. Оно притягивает к себе своей ясностью,
привычностью, сладкой заунывностью своего молчания. Пусть его пения не
слышно - но мы с нежным удовольствием слушаем его замедленный усталый шаг за
нашей спиной. Чего же хочет оно? Оно тоже хочет оставаться самим собой:
живой причиной теперешнего, оно тоже не хочет умирать.
Смертное прошлое, притягивая к себе, нежно требует позаботиться о нем,
сохранить его, чтоб оно действительно было. Беспомощное и никого не
обязывающее, не умеющее само себя сохранить так, чтобы обязательно быть, оно
требует помощи себе. Настаивает, чтобы смертные вечно хранили его, не дали
ему исчерпать себя до конца и кончиться, чтобы оно всегда сбывалось, а не
навсегда сбылось, не скончалось и не закрылось для нас. Чтобы мы всегда
открывали наше прошлое, всякий раз заново, постоянно извлекали из него новые
причины теперешнего, подстраивали его под наше теперешнее, буднично заботясь
о нем. Прошлое само, ища себе поддержки, подпирается теперешним, налегает и
упирается в него, в свой конец: свою смерть. И оно умрет, если о нем особо
не позаботиться... Его забудут. А о будущем - чего заботиться? Оно
бессмертно, оно обязательно будет, и о нем никогда не забудут, ведь нельзя
же забыть то, чего не было. Того, что еще и не начало как-то быть, не
забыть. Не будучи, будущее без всякой помощи, само держится открытым,
разумно удерживаясь от своего конца, не переступает порог теперешнего,
только подступает к нему. Надвигается и благоразумно не наступает на него,
вызывая к себе за порог нас. Из-за своего порога будущее вызывает,
притягивает нас к себе навстречу, требует нашего встречного надвижения,
оставаясь собой, мотивом нашего теперешнего надвижения. Оставаясь источником
всякого надвижения отсюда, где мы теперь, источником всего, что с нами
теперь тут.
Взаимным притяжением прошлого и будущего смертный прикован к ним, пока
остается собой, пока жив. Взаимное тяготение приковывает их и друг к другу,
причину к мотиву, а желание остаться самим собой отталкивает их друг от
друга, мотив от причины. Сила их тяжести насильно заталкивает и причину и
мотив в каждого смертного, а самого смертного между ними, между этим прошлым
и тем будущим, в его теперешнее. А затолкав - взаимным натяжением того и
этого держит смертного тут, между тем и этим растянутым, в трещине между
прошлым и будущим распятым, и отныне его место - только тут, вот оно: его
время между рождением и смертью, его жизнь. Жизнь, это смертное наше
натяжение вот тут, между тем и этим, трогательная дрожь натянутой струны
между этим и тем, затрагивает нас до слез. Чтобы нас не разнесло в клочья
этой дрожью, чтобы остаться собой, мы напрягаемся и силимся не дрожать:
храбро жить. И своими напряженными усилиями не дрожать - усиливаем
натяжение, а усиливая свое натяжение - мы усиливаем свою дрожь, ускоряем и
разгоняем размах наших колебаний до сомнения, а стоит ли вообще так жить.
Размахнувшись так широко, колебания наши: жить или не жить - сейчас же
выходят за пределы жизни вот тут, сомневаясь так широко, мы думаем о жизни
уже оттуда, со стороны, как посторонние. Мы преодолеваем пределы жизни,
перемахиваем через ее край на ту сторону, и сейчас же попадаем в другие
края: там мы уже не живем, потусторонние, теперь мы начинаем просто быть.
Колебания в тех краях - теперь они совсем другие колебания. Теперь это
нарастающая смертная дрожь куколки, не решающейся оставаться собой, какая
она есть теперь, и в то же время не решающейся освободиться от себя,
пресуществиться в бабочку и сейчас же вот умереть. Предстоящее высвобождение
из бессмертной куколки бытия для смертной бабочки жизни, вот что такое эти
наши беспокойные колебания у порога гостиничного холла. Вот что стоит перед
нами, за порогом гостиницы: смертная беспокойная свобода.
В то же время позади нас, в спокойно стоящем за нашими плечами, в
неподвижно сидящем за конторкой прошлом смерти уже нет, уже не может больше
быть: что было, то уже прошло. Страж конторки уже сидит там, как мертвый, а
мертвей мертвого не станешь. В мертвом прошлом смерти нет, но свобода... Раз
прошлое всякий раз так охотно подстраивается под наше теперешнее, то
какая-то свобода в нем есть, должна быть. Что свобода заключена в смерти -
вовсе не так глупо, как кажется: да, прошлое располагается позади нас, уже
несомненно пройдено нами, но становится оно прошлым лишь потом, после того,
как мы сейчас вступаем в наше теперешнее, позже, в будущем, и это так же
несомненно. Таким, расположенным там же, где и свободное будущее, зовущим
нас из будущего - прошлое трудно вместить даже в воображение, и потому
пройти мимо, чтобы не зацепиться за него, отмахнуться от него вполне
возможно. Но не хочется: совсем немножко не хочется, чуть-чуть. Пусть и
нельзя вместить его в себя, но ведь можно самим хотя бы отчасти совместиться
с ним в соответствующем движении, и проделать это движение, повернуться к
нему лицом, совсем не трудно. Слегка обернуться к нему, и хотя бы так
ответить на его требование, на его слабый и нежный зов.
Желание обернуться к прошлому похоже на слабый приступ голода. Его куда
приятней удовлетворить, чем отмахнуть или подавить. Так для жены куда
приятней, проходя мимо по своим делам, зацепить уютно устроившегося в кресле
с газетой в руках, наскучившего мужа, чем обойти его. И вот этого-то тихого
нежного щебетания недавнего прошлого, его зова не снаружи - изнутри,
неотличимого от еле слышного ворчания кислот немного проголодавшегося
желудка, настойчивого зуда обыкновенной привычки не осиливает ни инерция
мига, ни наша собственная инерция. Э