Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
-- с большой, то крах
неизбежен, и неизвестным остается только срок. Результат нацистского
уравнения стал известен раньше коммунистического, не решенного еще до сих
пор, только и всего.
Сумма проложенных автострад, оздоровленных крестьянских хозяйств,
туристских пароходов с рабочими, прекращения безработицы, монументальных
памятников и подтянутых парадов с истерическими воплями толпы -- плюс сумма
молниеносных головокружительных войн, и захватов целых стран, нюренбергских
законов, "хрустальных ночей", концлагерей, газовых камер, плакатов,
гласящих, что "фюрер всегда прав", и крови, крови, крови -- в Германии,
Балтике, Польше, Франции, Италии, на Аппенинах и Карпатах, в Норвегии и на
Волге -- дали в итоге один большой ноль рухнувшего вторично мира. Правда, на
Западе камни еще не успели остыть после падения, как их стали убирать и
строить заново, -- больше побежденные, чем истощенные победители, -- но тем
не менее он рухнул, этот мир между двумя мировыми войнами, как на Востоке,
так и на Западе, -- за спиною вот этого старшего поколения, ставшего в тупик
перед молодым.
Дело ведь не в том, что молодые не хотят знать прошлого: довольно
ужасов, смерти и крови! Пусть это было, непонятно почему (с ними такого
никогда не может случиться, конечно!) -- молодежь бессмертна и самоуверена,
и просто знать ничего не хочет вообще, считая себя вправе требовать все -- и
получать очень много.
Кто задумывается, что эти требования убивают мечту, опустошают радость,
снижают цель? "Посмотрите, что вы наделали! -- говорится родителям -- мы бы
этого не допустили, нет!" А заодно ставится в вину и другое, если это имело
место: скромность, уменье работать и терпеливо ждать, добиваться, стремиться
к высшему... на все слова с большой буквы нашлепывается презрительная печать
"артериосклероза предков", и с жаргонистой разудалостью, расталкивая
локтями, давя колесами, валясь на подвернувшиеся кровати, размазывая на
полотне ("испражнения подсознания" как то вырвалось у Викинга -- потому что
сознание тут непричем) -- "разгневанные молодые люди" середины двадцатого
столетия цинично и жалко изнывают от бешеной скуки. Не все, конечно, но
многие. А этого достаточно, чтобы ложился отпечаток на все поколение --
такое наивное в своем возвеличивании самого примитивного -- пола, такого
жалкого от самообмана, подменяющего настоящую ценность грубой банальностью
подделки.
Нет, панне Иренке никто не давал стипендий на учение и жизнь, никто не
заботился о том, какую она изберет профессию, не устраивал для нее
развлечений и клубов, не давал колесить по всей Европе, останавливая
встречные машины. Ей говорили: "мало ли чего хочется!" -- и приходилось
выкарабкиваться из несвершенных желаний и стремлений самой. Шесть лет она
учила двух прелестных китайчат всем правильным и неправильным французским
глаголам, классикам и истории. За некоторые учебники пришлось потихоньку
взяться самой; все свободное время -- а его оставалось не так уж много! --
она сидела с кисточкой и писала китайские иероглифы: надо было преодолеть
снисходительность их отца, пожилого уже китайца, -- и к европейке, и к
женщине вообще -- и убедить его, что она хочет учиться по настоящему, что
одолеет трудности -- пока он не убедился, и научил ее действительно многому,
и она смогла стать переводчицей в государственном телеграфном агентстве ...
Но она пытается оправдать теперешних тоже. Увядшая, бездетная пани
Ирена печально смотрит на свежие, налитые соком лица, стройные фигуры
девушек в трико средневековых пажей и упрямо вздернутые чувственные губы.
Очередными модными идиотствами увлекались всегда. И так ли уж они виноваты,
вырастая в это время? Голодовки во время войны, развалины, компромиссы
родителей: партийность -- по принуждению или приспособлению; принятие
неприемлемого из-за страха или нежелания видеть очевидное; неуменье
объяснить волю Бога и человеческую волю -- от чего понятия свихиваются и
атеизм неизбежен; жадность к жизни в послевоенные годы -- чтобы наверстать
потерянное -- и упустить еще то немногое, что было пронесено и через войну:
человеческое тепло. Теперь товарищ, спасший жизнь, не пускается на порог
комфортабельной квартиры, потому что плохо одет; мать, проносившая ребенка
через налеты, дает ему шататься по улицам, потому что работает -- часто,
чтобы поехать в отпуск в Италию. В развалинах еще сохранялся дом и в нем
была защита; теперь он стал редким в модной квартире, и она открыта на
сквозняке; раньше -- теперь; Боже, как это трудно...
И пани Ирена вздыхает и думает, что несмотря на морщинки, раннюю седину
-- ей не хотелось бы стать сейчас снова семнадцатилетней панночкой. Она тоже
растерялась бы, оглушенная джазом, смятенная разгромом, не умеющая
разобраться без руководящей руки, без почвы, все равно, на родине или в
изгнании, но без своего гнезда, без прошлого, которое отвергнуто, и
будущего, которое неизвестно, с одним голым и циничным настоящим, в котором
ищут не радость, а развлечение, чтобы забыться. Нет, лучше остаться при
своей, прошедшей, бедной весне, когда гиацинт был настоящей, большой мечтой
-- и до сих пор еще сохранился -- в памяти. Тонкий и сильный, кружащий запах
фарфоровых колокольчиков, свитых в широкие свечи, в тяжелый кружевной
султан, драгоценный гипюр на толстом стебле.
Она вдруг улыбается совсем молодо от неожиданно пришедшей мысли. В
сурах Корана есть изречение Пророка о его любимом цветке:
"Если у тебя есть два хлеба -- продай один и купи гиацинт" ...
Если у тебя есть только два хлеба! Хотя бы два хлеба! Тебе хватит
одного сегодня, чтобы быть сытым, и не прячь второй на завтра. Сегодня тоже
день, единственный и неповторимый, и один хлеб нужен человеку -- но его и
достаточно. А кроме хлеба нужен цветок -- для глаз, для души, для мечты,
тоски, может быть веры даже, ибо цветы -- это улыбка Бога на земле, и если
ты смотришь, вникаешь в них -- то уже этим творишь молитву ... "продай один
и купи гиацинт!"
Надо перевести это изречение Магомета на китайский -- ни в одном другом
языке нет такой сказочной изысканности, игры на паузе, мудрого умалчивания
улыбки.
И перефразировать его тоже:
"Если у тебя есть два воспоминанья -- о хорошем и о плохом -- оставь
одно и улыбнись другому."
Семнадцатой весне.
--------
15
"Остинформ" торжественно праздновал свой юбилей. Торжество
предназначалось главным образом для представления всей массы сотрудников "в
непринужденной беседе" важному лицу, явившемуся для ревизии из-за океана.
Был снят зал шикарного ресторана в городе, с большим баром в подвале -- что
не помешало директору явиться на вечер, встречая гостей у входа -- в сером
костюме зимой. Впрочем, гости чувствовали себя в смысле одежды тоже
достаточно непринужденно. Женщины, как правило, принарядились, и некоторые
были уже действительно одеты -- одни снова, другие впервые -- они быстрее
учатся жизни. У мужчин широта славянской и восточной натуры проявлялась в
шерстяных пуловерах, отсутствии воротничков и в самых фантастических
сочетаниях курток с брюками -- своего рода бывшая форма танцулек. В колхозе
"Напрасный труд" они были вполне уместны, а здесь не только лица лакеев, но
даже самый паркет и зеркала застыли в печальном недоумении.
Впрочем, служащие допускались к важному лицу из предосторожности только
издали, и с соответствующими репликами представляющего директора: прилично
одетые фигуры обоего пола оказывались большей частью "уважаемыми", а
расхрыстанные куртки -- "талантливыми" сотрудниками -- в зависимости от их
политического веса, находившегося в обратной пропорции внешности. Важное
лицо милостиво кивало головой, и продолжало говорить по английски с
окружавшим его начальством. После его краткого общего обращения, которого
никто как следует не понял, его усадили за отдельный почетный стол, и
поднялся директор. Он говорил долго, называя цифры тиражей, и снисходя
иногда к юмористическому описанию затруднений, пережитых в первые годы:
тяжеловесность пресловутых немецких "вицов" казалась наряду с этим юмором
легко порхающей бабочкой. Он говорил так долго, что у сидящих перед
крахмальными скатертями столиков зарябило в глазах. И не удивительно. По
мудрому распоряжению того же директора, на каждый столик была поставлена
бутылка водки и рюмки. Рядом лежали тарелки и вилки -- но закусок не было
никаких. Дамы пить водку, закусывая сигаретным дымом, не решались, но дам
было меньше всего. Сотрудники же в полном недоумении хлопнули сперва по
одной, оглядываясь на лакеев -- что же это за безобразие, а закуска где? Но
лакеи скучали у дверей, директор продолжал бесконечную речь, и слушателям,
кроме питья, ничего другого не оставалось делать. Конец речи был встречен
громом аплодисментов -- наконец то! Но увы -- поднялся один главный
редактор, за ним второй, третий... главных было много. Каждый старался
сказать что нибудь такое, чтобы важное лицо обратило на него внимание --
хотя кроме улыбок, тот ничего не понимал на других языках. Аплодисменты
после каждой речи становились все сильнее -- и уже во время их то тут, то
там слышался шопот, бормотанье, иногда вырывающееся восклицание: бутылки
были пусты, а пепельницы полны окурков.
-- Редакций у нас семнадцать. Если все выступят ... -- вздохнула Таюнь,
наклоняясь к пани Ирене. -- Я уже перекурилась. И больше не ходок на такие
празднества. Посмотрите вон на того, слева... он сейчас в присядку пустится,
разойдись душа! Может быть, и с речью выступит тоже ... хотя директор
кажется спохватился, и примет меры ...
Директор действительно оторвался от разговора с важным лицом и прервал
выступавшего оратора на полуслове, поблагодарив его за лучшие пожелания, и
предложив перейти к остальной программе вечера: закусить. Все настолько
посоловели от усталости, что не аплодировали почти, только одобрительно
загудев. Лакеи развернулись веером, обнося столики бутылками вина и
закусками, вызвавшими тоже всеобщее разочарование: пусть и замечательно
приготовленные, но какие то крошечные бутербродики! Несколько понимающих
людей сразу отправились в бар -- сами закажем, что надо! Несколько,
восторженно загалдев, потребовало музыки. Теперь уже действительно царила
непринужденность -- за столиками сбивались свои компании, и во всем зале
стоял гул.
...-- Вот вы говорите: "материализм" -- продолжала пани Ирена разговор
с Маргаритой Васильевной и Таюнь, начатый по принципу: отвлечься от
обстановки самой неподходящей к ней темой. -- Конфуций учит, что надо вести
добродетельную жизнь, не быть требовательным -- значит, скромным,
довольствоваться малым, и главные добродетели -- добросердечие,
благопристойность, "золотая середина". Задача законодателя и религии --
обуздать человеческие страсти. Беспокойные чувства лишают человека душевного
равновесия, толкают на необузданные действия, поэтому необходимо подчинить
себя определенным правилам дисциплины и этикета. Внешний регламент и
церемонии приводят и к внутренней гармонии, во всяком случае способствуют
ей. За свои добрые и злые дела человек несет ответственность перед собой,
семьей, обществом. "Что мы знаем о смерти, когда мы хорошо не знаем жизни"?
Да, Конфуций считается материалистическим философом. Но у китайцев -- редкая
религиозная терпимость к вере других -- может быть потому, что поклоняясь
Небу вообще, они не считают, что боги интересуются каждым пустяком
человеческой жизни. Правда, отсюда и их равнодушная жестокость...
-- Жестокость -- не монополия китайцев! Достаточно посмотреть на наш
век ...
-- А вам не кажется, пани Ирена -- возразила Маргарита Васильевна, --
что известная нивеллировка при этом неизбежна, и взлеты фантазии
заглушаются. Возьмем их историю: масса выдумки, чисто практической
изобретательности, "вегетативная цивилизация", при которой из бамбука
делается все, от кушанья до хижины, -- но нет великих открытий, открывателей
белых пятен, великих творений искусства, во всем -- остановка на полпути:
изобрели порох -- но не сделали пушек. Открыли компас -- но не открывали
новых земель -- в море не тянуло дальше берегов. Скованность же формой
приводит к окостенению -- за тысячи то лет! Я не против формы отнюдь.
Наоборот, тоже ценю их искусство паузы, глубокомысленность недосказанности,
сдержанность, непоказывание чувств -- а вам бросилось в глаза, что это
родственная черта с англичанами? Но те как раз -- путешественники,
открыватели, исследователи. Они любознательны, и изучают все, хотя у них
тоже чувство острова, отгораживание от иностранного, "континентел".
Проходившая мимо Демидова остановилась, и не совсем разобрав, в чем
дело, сразу загорелась.
-- Премудрое правило, пусть и крайность, но все таки лучше. До какой
степени обрыдла наша безмерность, бескрайность, самомнение и разнузданность
с одной стороны, и наплевательство с инертностью с другой. Кричат о "широкой
русской душе", размахе, а у кого из этих кричащих действительно дерзость
мечтаний, духовные запросы, стремления? На сотню -- у одного, и то хорошо.
Так пусть эти девяносто девять остальных, понимая, что пороху не хватает,
предоставят одному взлетать, а сами постараются приобрести побольше этой
"материальной" сдержанности, простых, маленьких дел. "Лучше зажечь хоть одну
свечу, чем сидеть в темноте" -- сказал Конфуций, а он бесспорно -- мудрец.
Прометеев немного. Слава Богу, что они находятся, и для них, как высшая
школа -- идеализм, поиски Бога, смысла жизни. Но большинство застревает в
основной школе. Для них простые правила -- лучше. Кто не может подняться
выше золотой середины -- пусть достигнет хотя бы ее, а не остается где то
внизу, со всей безалаберностью, болтовней, и сплошь и рядом -- мерзостью.
"Господи благослови" -- под первую рюмку, за царя, за батюшку или за родину,
за Сталина -- под третью, а потом -- "Из острова на стрежень" -- и в чужую
морду -- под десятую, или кулаком в свою грудь: мы-ста, да вы-ста! И под
конец -- своей мордой уже -- в грязь, в слезы: жизнь, видите ли, среда
заела... важна не форма, а содержание, нутро! Меня от этого содержания
тошнит, простите. Ну вот, двое уже пошло в присядку, и я ухожу, кстати
важное лицо тоже кажется отбывает, так что приличия соблюдены. Завтра
суббота, и я полдня смогу упражняться на линотипе. Знаете, уже прилично
набирать могу, и заказы есть. А в воскресенье непременно выберусь к вам,
Таюнь, как обещала. Заехать за вами, Маргарита Васильевна? Хорошо теперь в
усадебке, у нашей карманной помещицы...
-- Подождите! -- Маргарита Васильевна взяла ее мягко за руку и усадила
рядом с собой. -- Вы ведь недавно интервьюировали одного нового --
вернувшегося из плена, не то русского, не то балтийца... Расскажите своими
словами, не казенными. Как там было? Кто он такой? Из какого лагеря?
-- Прежде всего -- усмехается Демидова, -- есть и такой народ, как
русские балтийцы, Маргарита Васильевна, хоть вы, по вашему завзятому
ленинградскому патриотизму, их не признаете ... нет, я шучу совершенно
серьезно. Вот подождите, первым моим произведением на линотипе будет целый
манифест. Мы ведь, русские балтийцы -- это в сущности политический,
географический и всякий иной курьез... Наше прошлое -- ваше будущее!
-- А вы зубы не заговаривайте. Рассказывайте про вашего балтийца.
Молодой еще?
-- Если бы не складки на лице, как у девяностолетнего Форда -- молодым
назвать можно. Он из Либавы родом, и не успел кончить Сельскохозяйственной
академии -- у отца хутор был -- как пошел в Латвийский добровольный легион.
Был ранен, попал в плен, где его приписали к немцам. Вернулся сюда через
одиннадцать лет. Вот и вся история. Отвечает на вопросы с трудом, как будто
говорить разучился. И то: событий почти не было, кроме главных дат, а то,
что действительно было -- рассказать трудно, даже тем, кто понимает. Пришел
из другого мира. Сейчас, говорит у него все есть: одели, обули,
правительство заботится, сперва в госпиталь поместили, конечно. Здесь нашел
старого товарища по лагерю, тот вернулся раньше, квартира есть. Сказал, что
ему труднее всего -- из ванны выйти, так бы и сидел весь день... А улыбка
деревянная, как будто шарниры по приказу раздвинул...
-- Насколько мы вас знаем, вы этим не ограничились?
-- Ну конечно хотелось для него хоть что нибудь сделать. Пригласила для
интервью ко мне, чтобы угостить нашими балтийскими блюдами: пирожками со
шпеком, и тушеной капустой. За столом стал рассказывать, скупо и сухо, в
особенности, когда увидел, что я уже многое знаю -- и о Воркуте и Караганде,
о Кингире и Норильске, и так далее.
"У меня совсем ничего интересного нет -- говорит. Я был в Потьме, не
так уж далеко от Москвы. Сперва на лесозаготовках, потом на швейной фабрике
-- легкий лагерь. Шили для армии. Очень скучно. Сперва двенадцать, потом
десять часов в день. Каждый день одно и то же ... Потом надо долго ожидать,
пока кончится обыск -- чтобы мы ни одной нитки не унесли. Последнее время
немного платили за работу. В лагерном киоске можно было купить махорку и
хлеб, конфеты. Ничего интересного." ...
-- Спросила его, почему работа на кирпичном заводе считается такой
ужасной? На нее обычно женщин назначают, но они больше двух-трех лет не
выдерживают. Усмехнулся. Вручную, говорит, делать кирпичи, как их делали
триста лет тому назад -- нелегко. А норма такая же, как при машинной
выделке. Вот потому. Ну, я вижу, что интервью не клеится, да мне главное уже
известно. Слишком многие вернулись уже за последние годы. Рассказывали,
писали книги. И в конце концов меня интересуют не цифры и нормы пайка, не
условия даже, которые почти везде одинаковы, а я хочу какой нибудь -- живой
пример, человеческий. Морщит лоб и старается понять, пирожки ему
понравились, конечно -- через столько лет родное блюдо. Наконец решился.
"Если я вас правильно понял... расскажу один случай. Со мной.
Относительно портянок. Сами они по себе конечно не интересны, но для меня
были большим делом. Нам выдавали портянки два раза в год. Вы знаете вообще,
что это такое? Так вот... я их не ношу. Никогда не носил, и сказал себе, что
никогда, ни за что! Только носки." ...
-- Говорит, и так сжимает зубы, что понимаю: у него, пленного, не было
ничего, и никакой надежды ни на что, но хоть что нибудь надо же иметь
человеку, за что цепляться, на чем упорствовать, чтобы сохранить свое
человеческое лицо, не поддаться, выжить . .. пусть хоть носки!
"Я всегда доставал себе носки... как? По всякому. Не курил. Иногда
отдавал и хлеб, все равно -- доставал, и чинил, конечно. А портянки --
копил. Да, у меня была мечта: сделать себе простыню. Вы не смейтесь,
пожалуйста. Вы не знаете, что такое -- простыня! Из года в год -- солома,
одеяло, если есть, то как щетка, а больше тряпки просто... Честное слово,
мне казалось, что если у меня будет простыня -- я, как король, буду спать! С
утра уже начинать мечтать можно -- что вот, ляжешь вечером -- на простыню.
Вроде как человеком снова станешь. Я думал о ней часами, воображал. Просто
навязчивой идеей