Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
е я могу внести в дело, весьма
и весьма незначительны. И, конечно, самое разумное, что я могу сделать
перед богом и людьми, - это с глубочайшей благодарностью принять
предложение ваше и вашего сына.
- Да, Маркус, а мне позвольте, в свою очередь, от души поблагодарить
вас за готовность взять на себя часть той ответственности, которая мне
одному, пожалуй, была бы не по силам. - Томас проговорил это торопливо и
как-то вскользь, пожимая руку своему компаньону. Между ними давно уже
существовала договоренность, и вся эта церемония была пустой
формальностью.
- Хоть и говорят: "в паю - в бою, а не в добыче", но я надеюсь, что вы
оба опровергнете эту дурацкую поговорку, - заметил консул Крегер. - А
теперь, друзья, посмотрим, как там у вас все обстоит. Меня, собственно,
интересует только доля моей подопечной; остальное - дело ваше. Есть у тебя
копия завещания, Бетси? А у тебя, Том, примерный расчет?
- Только в голове, - отвечал Томас; он откинулся в кресле, устремил
взор на открытую дверь ландшафтной и, машинально водя по столу золотым
карандашиком, принялся за выкладки.
Состояние, оставленное консулом, как выяснилось, было значительнее, чем
кто-либо мог предположить. Правда, приданое его старшей дочери пошло
прахом и потери, понесенные фирмой в связи с бременским банкротством в
1851 году, образовали значительную брешь в ее капитале; 48-й год, так же
как и нынешний, 55-й, отмеченные войнами и беспорядками, тоже не принесли
с собой ничего, кроме убытков. Но доля Будденброков в крегеровском
наследстве, равнявшемся четыремстам тысячам марок, - поскольку Юстус очень
многое забрал вперед, - исчислялась в триста тысяч, и хотя Иоганн
Будденброк, по купеческому обыкновению, постоянно жаловался на недохватки,
но ежегодный тридцатитысячный доход в продолжение пятнадцати лет вполне
уравновесил потери. Итак, состояние Будденброков, не считая недвижимости,
в общем итоге составляло семьсот пятьдесят тысяч марок.
Даже Томаса, бывшего в курсе всех дел, отец при жизни оставлял в
неведении относительно этой цифры и, если консульша приняла ее теперь
спокойно и скромно, если Тони, которая во всем этом ровно ничего не
понимала, с очаровательной величавостью поглядывала на присутствующих,
хотя и не могла согнать с лица недоумевающего выражения, говорившего:
"Что, это много? Правда, мы богатые люди?" - если г-н Маркус медленно и
нарочито рассеянно потирал руки, а консул Крегер уже явно скучал, то
Томас, выговорив эту цифру, невольно проникся нервической азартной
гордостью, в данный момент, впрочем, обернувшейся чуть ли не
недовольством.
- Нам давно уже следовало довести состояние до миллиона, - сказал он
сдавленным от волнения голосом, и руки у него задрожали. - Дедушка в
лучшие свои времена ворочал капиталом в девятьсот тысяч... А с тех пор
сколько затрачено усилий! Какие успешные обороты, какие значительные куши
по временам! Да еще мамино приданое и мамино наследство! Но это постоянное
дробление... Бог мой, я понимаю, что оно в природе вещей! И простите меня
за то, что я сейчас говорю почти исключительно с точки зрения фирмы, а не
семейных взаимоотношений... Эти приданые, эти выплаты дяде Готхольду и во
Франкфурт - сотни тысяч, которые пришлось изъять из оборота!.. А ведь
тогда у главы торгового дома был только один брат и одна сестра... Ну,
хватит об этом! Короче говоря, придется нам с вами основательно
потрудиться, Маркус!
Воля к действию, к победе, к власти, стремление покорить себе счастье
на мгновенье загорелись в его глазах. Ему казалось, что взоры всего мира
устремлены на него; сумеет ли он достойно повести дела фирмы или хотя бы
поддержать ее престиж, не посрамив старого купеческого имени? На бирже на
него уже благодушно и насмешливо поглядывали умудренные опытом дельцы,
словно вопрошая: "Ну как, справишься, сынок?" "Справлюсь", - думал он.
Фридрих Вильгельм Маркус продолжал задумчиво потирать руки, а Юстус
Крегер сказал:
- Спокойствие, Том! Когда твой дедушка стал поставщиком прусской армии,
были другие времена...
И они перешли к подробному обсуждению важнейших и второстепенных
пунктов завещания, в котором уже все приняли участие, а консул Крегер даже
внес в него юмористическую нотку, называя Томаса не иначе, как "ваше
высочество, ныне правящий герцог".
- Складской участок, - заметил он, - согласно традиции, остается во
владении короны.
Само собой разумеется, что распоряжения покойного консула преследовали
цель - по мере возможности сохранить состояние нераздробленным.
Универсальной наследницей назначалась г-жа Элизабет Будденброк, капитал
по-прежнему должен был оставаться в деле. Тут г-н Маркус заметил, что в
качестве компаньона он приумножит оборотные средства фирмы на сто двадцать
тысяч марок. Томасу на первых порах в личное его распоряжение выделялось
пятьдесят тысяч марок и столько же Христиану - на случай, если он пожелает
устроиться самостоятельно. Юстус Крегер снова оживился, когда был зачитан
пункт: "Определение суммы приданого моей горячо любимой дочери Клары в
случае ее вступления в брак предоставляется моей горячо любимой жене..."
- Ну что ж, скажем - сто тысяч, - предложил консул Крегер. Откинувшись
на спинку стула, он положил ногу на ногу и подкрутил обеими руками кончики
своих усов - воплощенная щедрость! Однако сумма приданого, по традиции,
была определена в восемьдесят тысяч.
При чтении следующего пункта: "В случае вторичного замужества моей
горячо любимой дочери Антонии, принимая во внимание, что при первом браке
ей было выделено в качестве приданого восемьдесят тысяч марок, во второй
раз сумма такового не должна превышать семнадцати тысяч талеров..." -
госпожа Антония взволнованно и грациозно простерла руки к собеседникам,
тем самым оправив слегка сбившиеся рукава, подняла взор к потолку и
воскликнула:
- Грюнлих! Да!
Это прозвучало как воинственный клич, как короткий зов фанфары.
- Вы, верно, даже и не знаете точно, как все получилось с этим типом,
господин Маркус, - произнесла она. - Сидим мы в один прекрасный вечер в
саду перед "порталом". Вы ведь знаете, господин Маркус, наш "портал"...
Хорошо! И кто же вдруг появляется? Неизвестная личность с золотистыми
бакенбардами... Вот пройдоха!..
- Так, - сказал Томас. - А что, если мы после поговорим о господине
Грюнлихе?
- Хорошо, хорошо! Но ты не можешь не согласиться со мной, Том, - ты
ведь умный человек, - что в жизни, - я на опыте в этом убедилась, хотя еще
так недавно была наивной девчонкой, - не все совершается честным и
праведным путем...
- Ода, - согласился Том.
И вернувшись к завещанию, они зачитали распоряжения касательно семейной
Библии, брильянтовых пуговиц консула и множества других мелочей. Юстус
Крегер и г-н Маркус остались ужинать.
2
В начале февраля 1856 года, после восьмилетнего отсутствия. Христиан
Будденброк возвратился в родной город. Он приехал из Гамбурга в почтовой
карете, одетый в желтый клетчатый костюм, в котором безусловно было что-то
тропическое, привез с собой меч меч-рыбы, а также длинный сахарный
тростник и с рассеянной задумчивостью позволил консульше заключить себя в
объятия.
Он сохранил тот же рассеянно-задумчивый вид и на следующее утро, когда
вся семья отправилась на кладбище у Городских ворот, чтобы возложить венок
на могилу консула. Они стояли друг подле друга на заснеженной дорожке
перед большой плитою, где высеченный в камне фамильный герб окружали имена
тех, что почили здесь, у подножия мраморного креста, водруженного на
опушке маленькой, по-зимнему обнаженной кладбищенской рощи, - все, кроме
Клотильды, уехавшей в "Неблагодатное" ухаживать за больным отцом.
Тони положила венок на то место, где свежими золотыми буквами было
запечатлено имя ее отца, несмотря на снег, опустилась на колени у могилы и
начала молиться; черная вуаль ее развевалась на ветру, и широкое платье -
что и говорить - очень живописно драпировалось вокруг ее склоненной
фигуры. Одному богу известно, чего больше было в ее позе - тоски,
религиозного экстаза или самолюбования красивой женщины. Томас не был в
настроении размышлять об этом. Христиан же искоса посматривал на сестру со
смешанным выражением иронии и опаски, словно говоря: "Посмотрим, как ты
сумеешь выпутаться! Смутишься ты, когда встанешь, или нет? Неприятное
положение!"
Тони, поднявшись, поймала на себе этот взгляд, но отнюдь не смутилась.
Она закинула голову, поправила вуаль, юбку и горделивой поступью пошла по
дорожке. Христиан облегченно вздохнул.
Если покойный консул с его сентиментальной любовью к господу богу и
спасителю был первым из Будденброков, познавшим и культивировавшим в себе
такие небудничные, некупеческие и сложные чувства, то его сыновья - первые
из Будденброков - нервно съеживались при открытом и наивном изъявлении
этих чувств. Томас, бесспорно, острее и болезненнее пережил кончину отца,
чем, например, его дед смерть своего родителя, - и все же он не преклонял
колен у могилы, не разражался, подобно своей сестре Тони, рыданиями, как
ребенок, уронив голову на стол, и воспринимал как нечто весьма
неподобающее, когда мадам Грюнлих между жарким и десертом начинала в
восторженных выражениях говорить о покойном отце. Он противопоставлял этим
бурным проявлениям ее чувств благопристойную серьезность, молчаливую
сдержанность и только едва заметно покачивал головой. Когда же никто не
упоминал о покойном консуле и даже не думал о нем, глаза Томаса
увлажнялись слезами, хотя лицо его и сохраняло неизменно спокойное
выражение.
По-другому вел себя Христиан. Во время наивных и ребяческих излияний
сестры ему никак не удавалось усидеть спокойно: он низко склонялся над
тарелкой, готов был, казалось, провалиться сквозь землю, время от времени
даже прерывал ее тихим, страдальческим: "О, господи, Тони!..", и его
длинный нос весь собирался в бесчисленные морщинки.
Да, он выказывал беспокойство и замешательство, когда речь заходила о
покойном отце, избегая и страшась, по-видимому, не только неделикатных
проявлений глубоких и серьезных чувств, но и самих этих чувств.
Он не пролил ни единой слезы по отцу. Объяснить это только долгой
разлукой было невозможно.
Но самое удивительное, что, вопреки своей обычной неприязни к подобным
разговорам, он то и дело отводил в сторону Тони и заставлял ее во всех
подробностях пересказывать события того страшного дня, - из всей семьи
мадам Грюнлих была самой лучшей рассказчицей.
- Так, значит, он весь пожелтел? - в пятый раз допытывался Христиан. -
А что крикнула горничная, когда вбежала в ландшафтную? Пожелтел, значит,
весь... и слова уже не выговорил до самой смерти? А что рассказывает
горничная? Какие-то звуки ему все-таки удалось выдавить из себя: уа, уа...
так?
Потом он замолкал, замолкал надолго, и в его маленьких, глубоко сидящих
круглых глазах, быстро перебегавших с предмета на предмет, отражалась
напряженная работа мысли. "Ужасно!" - внезапно восклицал он, вставая, и
видно было, что дрожь пронизывает его; потом он начинал ходить взад и
вперед все с тем же тревожным и задумчивым выражением в глазах. А Тони
удивлялась, как это ее брат, конфузившийся, когда она вслух оплакивала
отца, начинал вдруг с повергавшей ее в трепет старательностью
воспроизводить те предсмертные звуки, о которых ему поведала - и не раз -
горничная Лина.
За последние годы Христиан отнюдь не похорошел. Он был тощ и бледен.
Кожа туго обтягивала его череп, между выдававшихся вперед скул торчал
острый, костистый и горбатый нос, волосы на голове уже приметно поредели.
Шея у него была тонкая и слишком длинная, а ноги кривые. Жизнь в Лондоне,
бесспорно, наложила на него свой отпечаток, а так как он и в Вальпараисо
общался главным образом с англичанами (*32), то вся его внешность стала
явно энглизированной, что, впрочем, даже шло к нему. Эта энглизированность
давала себя знать в удобном покрое его костюма из прочной шерстяной
материи, в солидной элегантности широконосых башмаков, а также и в манере
носить густые рыжеватые усы, - они как-то кисло свешивались вниз. Даже в
его руках с овальными, опрятными, коротко подстриженными ногтями и
прозрачной матовой и очень пористой кожей, как у людей, долго живших в
жарком климате, было что-то неуловимо английское.
- Скажи, пожалуйста, - внезапно спросил он Тони, - знаешь ты такое
чувство... мне трудно описать... вот когда проглотишь слишком твердый
кусок и начинает болеть вся спина, сверху донизу? - При этих словах его
нос опять собрался в неисчислимое множество морщинок.
- Подумаешь, какая невидаль! - отвечала Тони. - Надо выпить глоток воды
- вот и все.
- Ах, так! - отвечал он, явно неудовлетворенный. - Нет, мы,
по-видимому, говорим о разных вещах. - Тень беспокойства и тревоги опять
пробежала по его лицу.
Христиан, первый из всей семьи, стал позволять себе вольности в
поведении и забывать об уважении к семейному горю. Он не разучился еще
подражать покойному Марцеллусу Штенгелю и часами говорил его голосом.
Как-то за столом он осведомился о Городском театре, хорошая ли там труппа
и какие играют пьесы.
- Не знаю, - отвечал Том, преувеличенно равнодушно, чтобы скрыть свое
раздражение. - В настоящее время меня это не интересует.
Но Христиан, точно и не слыша его слов, начал говорить о театре:
- Не могу вам сказать, как я люблю театр! Уже самое это слово делает
меня счастливым. Не знаю, знакомо ли кому-нибудь из вас это чувство... Я,
например, мог бы часами сидеть без движения и смотреть на закрытый
занавес. При этом я радуюсь, как радовался ребенком, входя вот в эту
комнату за рождественскими подарками... А чего стоит минута, когда в
оркестре начинают настраивать инструменты! Этого одного достаточно, чтобы
полюбить театр! Но самое лучшее - это любовные сцены... некоторые артистки
так удивительно умеют сжимать обеими руками голову первого любовника!..
Вообще артисты... в Лондоне, да и в Вальпараисо, я много встречался с
ними. Сначала я даже гордился, что в обыденной жизни запросто разговариваю
с этими людьми. Ведь в театре я слежу за каждым их движением... Это очень
интересно! Человек кончает свой монолог, спокойнейшим образом
поворачивается и уходит медленно, уверенно, не смущаясь, хотя знает, что
весь зал смотрит ему вслед... Как это они могут?.. Когда-то я только и
мечтал попасть за кулисы, да, а теперь, признаться, я чувствую себя там
как дома. Представьте себе, как-то раз в оперетте, это было в Лондоне,
подняли занавес, когда я стоял на сцене... я разговаривал с мисс
Уотерклоз... некой Уотерклоз... прехорошенькой особой! И вдруг - передо
мной разверзается зал! Бог ты мой! Не помню, как я и ушел со сцены!
Мадам Грюнлих, единственная из всех, прыснула, но глаза Христиана
блуждали, и он не унимался. Он рассказывал об английских кафешантанных
певичках, об одной даме, выступавшей в пудреном парике, которая, ударив
пастушеским посохом об пол, начинала песенку "That's Maria".
- Мария, это, знаете ли, самая что ни на есть пропащая... Ну, например,
совершила какая-нибудь женщина тягчайший грех: That's Maria! Мария -
последняя из последних... олицетворенный порок... - При последнем слове
лицо его приняло брезгливое выражение, он опять сморщил нос и поднял
правую руку с конвульсивно согнутыми пальцами.
- Assez, Христиан, - сказала консульша. - Нас это нисколько не
интересует.
Но Христиан отсутствующим взором смотрел куда-то мимо нее. Он,
вероятно, прекратил бы разговор и без ее оклика: хоть его маленькие,
круглые, глубоко сидящие глаза и продолжали без устали блуждать по
сторонам, но сам он погрузился в тяжкое, неспокойное раздумье, видимо, о
Марии и пороке.
Неожиданно он воскликнул:
- Странно... иногда я вдруг не могу глотать! Ничего тут смешного нет;
по-моему, это очень даже печально! Мне вдруг приходит в голову, что я не
могу глотать, и я действительно не могу. Кусок уже во мне, где-то там
глубоко, но вот здесь все - шея, мускулы - просто отказываются служить...
отказываются повиноваться моей воле, понимаете? Более того, я даже не
решаюсь энергично захотеть проглотить.
Тони вышла из себя:
- Христиан! Боже мой! Что за нелепица! Ты не решаешься захотеть
проглотить!.. Смех, да и только! Ну можно ли городить такую чепуху?..
Томас молчал, но консульша сказала:
- Это все нервы, Христиан. Тебе уже давно следовало вернуться домой:
тамошний климат мог бы окончательно расстроить твое здоровье.
После обеда Христиан уселся за фисгармонию, стоявшую в столовой, и стал
изображать виртуоза. Он делал вид, что откидывает со лба длинные волосы,
потирал руки, исподлобья оглядывал публику: беззвучно - не приводя в
движение мехи, ибо он совершенно не умел играть и вообще был немузыкален,
как большинство Будденброков, - низко склонившись над клавиатурой, он
вдруг обрушивался на басы, словно разыгрывая безумные пассажи, откидывался
на стуле, подымал взоры ввысь, отрывал руки от клавишей и мощным,
победоносным движением вновь опускал их. Даже Клара не могла не
рассмеяться. Он играл как настоящий шарлатан, удивительно правдоподобно,
со страстью, с редкостным комизмом, носившим буффонный и эксцентрический
характер, свойственный англо-американскому юмору, но ничуть не
отталкивающий, ибо в этой стихии Христиан чувствовал себя как рыба в воде.
- Я всегда усердно посещал концерты, - объявил он. - Мне доставляет
огромное удовольствие смотреть, как люди властвуют над инструментами!..
Да, прекрасно быть артистом!
И он снова принимался за "игру". Потом вдруг прекращал ее и делался
серьезен до того неожиданно, что казалось, маска упала с его лица; он
вставал, приглаживал рукой редкие волосы, пересаживался на другое место да
так и оставался там сидеть - молчаливый, мрачный, с тревожным выражением
лица, словно прислушиваясь к какому-то раздражающему шуму.
- Временами Христиан кажется мне странноватым, - заметила как-то
вечером мадам Грюнлих своему брату Томасу, когда они остались вдвоем. -
Как он разговаривает? То ли он уж слишком пускается в подробности, то ли
не знаю уж как и сказать... Он все на свете видит не с той стороны,
правда?
- Да, - отвечал Том, - я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду.
Христиан лишен внутренней деликатности... трудно это выразить словами. Ему
недостает того, что называется уравновешенностью, устойчивостью души. С
одной стороны, он не в силах сохранять спокойствие при бестактных и
наивных выходках других... они для него непереносимы, он не умеет их
сглаживать и немедленно теряет самообладание; но, к сожалению, он теряет
самообладание и в другом смысле - сам впадает в неприятнейшую болтливость
и выворачивает всю душу наизнанку. Иногда это действует просто
отталкивающе. Точно бред горячечного больного. Без связи, без оглядки на
окружающих... А все дело в том, что Христиан слишком занят собой, слишком
прислушивается к тому, что происходит внутри него... Иногда он, как
маньяк, старается вытащить на свет, выболтать малейшие сокровеннейшие свои
переживания... такие, о которых разумный человек и не вспоминает, более
того - о которых он знать не хочет, - по то