Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
бюсты, статуи, оратории, поэмы,
гимны... Его называли отцом, гением...
Штрума возмущало, что имя Сталина затмевало Ленина, его военный гений
противопоставлялся гражданскому складу ленинского ума. В одной из пьес
Алексея Толстого Ленин услужливо зажигал спичку, чтобы Сталин мог
раскурить свою трубку. Один художник нарисовал, как Сталин шествует по
ступеням Смольного, а Ленин торопливо, петушком, поспевает за ним. Если на
картине изображались Ленин и Сталин среди народа, то на Ленина ласково
смотрели лишь старички, бабки и дети, а к Сталину тянулись вооруженные
гиганты - рабочие, матросы, опутанные пулеметными лентами. Историки,
описывая роковые моменты жизни Советской страны, изображали дело так, что
Ленин постоянно спрашивал совета у Сталина - и во время Кронштадтского
мятежа, и при обороне Царицына, и во время польского наступления.
Бакинской стачке, в которой участвовал Сталин, газете "Брдзола", которую
он когда-то редактировал, историки партии отводили больше места, чем всему
революционному движению в России.
- Брдзола, Брдзола, - сердито повторял Виктор Павлович. - Был Желябов,
был Плеханов, Кропоткин, были декабристы, а теперь одна Брдзола,
Брдзола...
Тысячу лет Россия была страной неограниченного самодержавия и
самовластия, страной царей и временщиков. Но не было за тысячу лет русской
истории власти, подобной сталинской.
И вот сегодня Штрум не раздражался, не ужасался. Чем грандиозней была
сталинская власть, чем оглушительней гимны и литавры, чем необъятней
облака фимиама, дымившие у ног живого идола, тем сильней было счастливое
волнение Штрума.
Начало темнеть, а страха не было.
Сталин говорил с ним! Сталин сказал ему: "Желаю успеха в работе".
Когда стемнело, он вышел на улицу.
В этот темный вечер он не испытывал чувства беспомощности и
обреченности. Он был спокоен. Он знал, - там, где выписывают ордера, уже
знают все. Странно было думать о Крымове, Дмитрии, Абарчуке, Мадьярове, о
Четверикове... Их судьба не стала его судьбой. Он думал о них с грустью и
отчужденностью.
Штрум радовался победе, - его душевная сила, его башка победили. Его не
тревожило, почему сегодняшнее счастье так не похоже на то, что он пережил
в день судилища, когда, казалось, мать стояла рядом с ним. Теперь ему было
безразлично, - арестован ли Мадьяров, дает ли о нем показания Крымов.
Впервые в жизни он не страшился своих крамольных шуток и неосторожных
речей.
Поздно вечером, когда Людмила и Надя легли спать, раздался телефонный
звонок.
- Здравствуйте, - сказал негромкий голос, и волнение, казалось, больше
того волнения, которое Штрум пережил днем, охватило его.
- Здравствуйте, - сказал он.
- Я не могу не слышать вашего голоса. Скажите мне что-нибудь, - сказала
она.
- Маша, Машенька, - проговорил он и замолчал.
- Виктор, милый мой, - сказала она, - я не могла лгать Петру
Лаврентьевичу. Я сказала ему, что люблю вас. Я поклялась ему никогда не
видеть вас.
Утром Людмила Николаевна вошла к нему в комнату, погладила его по
волосам, поцеловала в лоб.
- Мне сквозь сон слышалось, что ты ночью с кем-то говорил по телефону.
- Нет, тебе показалось, - сказал он, спокойно глядя ей в глаза.
- Помни, тебе надо к управдому зайти.
"43"
Пиджак следователя казался странным для глаз, привыкших к миру
гимнастерок и кителей. А лицо следователя было обычным, - таких
желтовато-бледных лиц много среди канцелярских майоров и политработников.
Отвечать на первые вопросы было легко, даже приятно, казалось, что и
остальное будет таким же ясным, как очевидны фамилия, имя и отчество.
В ответах арестованного чувствовалась торопливая готовность помочь
следователю. Следователь ничего ведь не знал о нем. Учрежденческий стол,
стоявший между ними, не разъединял их. Оба они платили партийные членские
взносы, смотрели "Чапаева", слушали в МК инструктаж, их посылали в
предмайские дни с докладами на предприятия.
Предварительных вопросов было много, и все спокойней становилось
арестованному. Скоро дойдут они до сути, и он расскажет, как вел людей из
окружения.
Вот, наконец, стало очевидно, что сидевшее у стола небритое существо с
раскрытым воротом гимнастерки и со споротыми пуговицами имеет имя,
отчество, фамилию, родилось в осенний день, русское по национальности,
участвовало в двух мировых войнах и в одной гражданской, в бандах не было,
по суду не привлекалось, в ВКП(б) состояло в течение двадцати пяти лет,
избиралось делегатом конгресса Коминтерна, было делегатом Тихоокеанского
конгресса профсоюзов, орденов и почетного оружия не имеет...
Напряжение души Крымова было связано с мыслями об окружении, с людьми,
шедшими с ним по белорусским болотам и украинским полям.
Кто из них арестован, кто на допросе потерял волю и совесть? И
внезапный вопрос, касавшийся совсем иных, далеких лет, поразил Крымова:
- Скажите, к какому времени относится ваше знакомство с Фрицем
Гаккеном?
Он долго молчал, потом сказал:
- Если не ошибаюсь, это было в ВЦСПС, в кабинете Томского, если не
ошибаюсь, весной двадцать седьмого года.
Следователь кивнул, точно ему известно это далекое обстоятельство.
Потом он вздохнул, раскрыл папку с надписью "Хранить вечно",
неторопливо развязал белые тесемки, стал листать исписанные страницы.
Крымов неясно видел разных цветов чернила, видел машинопись, то через два
интервала, то через один, размашистые и скупо налепленные пометки красным,
синим и обычным графитовым карандашом.
Следователь медленно листал страницы, - так студент-отличник листает
учебник, заранее зная, что предмет проштудирован им от доски до доски.
Изредка он взглядывал на Крымова. И тут уж он был художником, проверял
сходство рисунка с натурой: и внешние черты, и характер, и зеркало духа -
глаза...
Каким плохим стал его взгляд... Его обыкновенное лицо - такие лица
часто встречались Крымову после 1937 года в райкомах, обкомах, в районной
милиции, в библиотеках и издательствах - вдруг потеряло свою обычность.
Весь он, показалось Крымову, как бы состоял из отдельных кубиков, но эти
кубики не были соединены в единстве - человеке. На одном кубике глаза, на
втором - медленные руки, на третьем - рот, задающий вопросы. Кубики
смешались, потеряли пропорции, рот стал непомерно громаден, глаза были
ниже рта, они сидели на наморщенном лбу, а лоб оказался там, где надо было
сидеть подбородку.
- Ну вот, таким путем, - сказал следователь, и все в лице его вновь
очеловечилось. Он закрыл папку, а вьющиеся шнурки на ней оставил
незавязанными.
"Как развязанный ботинок", - подумало существо со споротыми со штанов и
подштанников пуговицами.
- Коммунистический Интернационал, - медленно и торжественно произнес
следователь и добавил обычным голосом: - Николай Крымов, работник
Коминтерна, - и снова медленно, торжественно проговорил:
- Третий Коммунистический Интернационал.
Потом он довольно долго молча размышлял.
- Ох, и бедовая бабенка Муська Гринберг, - внезапно с живостью и
лукавством сказал следователь, сказал, как мужчина, говорящий с мужчиной,
и Крымов смутился, растерялся, сильно покраснел.
Было! Но как давно это было, а стыд продолжался. Он, кажется, уже любил
тогда Женю. Кажется, заехал с работы к своему старинному другу, хотел
вернуть ему долг, кажется, брал деньги на путевку. А дальше он уж все
помнил хорошо, без "кажется". Константина не было дома. И ведь она ему
никогда не нравилась, - басовитая от беспрерывного курения, судила обо
всем с апломбом, она в Институте философии была заместителем секретаря
парткома, правда, красивая, как говорят, видная баба. Ох... это Костину
жену он лапал на "диване, и ведь еще два раза с ней встречался...
Час тому назад он думал, что следователь ничего не знает о нем,
выдвиженец из сельского района...
И вот шло время, и следователь все спрашивал об иностранных
коммунистах, товарищах Николая Григорьевича, - он знал их уменьшительные
имена и шуточные клички, имена их жен, их любовниц. Что-то зловещее было в
огромности его сведений.
Будь Николай Григорьевич величайшим человеком, каждое слово которого
важно для истории, и то не стоило собирать в эту папку столько рухляди и
пустяков.
Но пустяков не было.
Где бы он ни шел, оставался след его ног, свита шла за ним по пятам,
запоминала его жизнь.
Насмешливое замечание о товарище, словцо о прочитанной книге, шуточный
тост на дне рождения, трехминутный разговор по телефону, злая записка,
написанная им в президиум собрания, - все собиралось в папку со шнурками.
Слова его, поступки были собраны, высушены, составляли обширный
гербарий. Какие недобрые пальцы трудолюбиво собирали бурьян, крапиву,
чертополох, лебеду...
Великое государство занималось его романом с Муськой Гринберг.
Пустяковые словечки, мелочи сплетались с его верой, его любовь к Евгении
Николаевне ничего не значила, а значили случайные, пустые связи, и он уже
не мог отличить главного от пустяков. Сказанная им непочтительная фраза о
философских знаниях Сталина, казалось, значила больше, чем десять лет его
бессонной партийной работы. Действительно ли он в 1932 году сказал,
беседуя в кабинете Лозовского с приехавшим из Германии товарищем, что в
советском профдвижении слишком много государственного и слишком мало
пролетарского? И товарищ стукнул.
Но, Боже мой, все ложь! Хрусткая и липкая паутина лезет в рот, ноздри.
- Поймите, товарищ следователь...
- Гражданин следователь.
- Да-да, гражданин. Ведь это мухлевка, предвзято. Я в партии на
протяжении четверти века. Я поднимал солдат в семнадцатом году. Я четыре
года был в Китае. Я работал дни и ночи. Меня знают сотни людей... Во время
Отечественной войны я пошел добровольно на фронт, в самые тяжелые минуты
люди верили мне, шли за мной... Я...
Следователь спросил:
- Вы что, почетную грамоту сюда пришли получать? Наградной лист
заполняете?
В самом деле, не о почетной грамоте он хлопочет.
Следователь покачал головой:
- Еще жалуется, что жена ему передач не носит. Супруг!
Эти слова сказал он в камере Боголееву. Боже мой! Каценеленбоген шутя
сказал ему: "Грек пророчил: все течет, а мы утверждаем: все стучат".
Вся его жизнь, войдя в папку со шнурками, теряла объем, протяженность,
пропорции... все смешалось в какую-то серую, клейкую вермишель, и он, уж
сам не знал, что значило больше: четыре года подпольной сверхработы в
изнуряющей парной духоте Шанхая, сталинградская переправа, революционная
вера или несколько раздраженных слов об убогости советских газет,
сказанных в санатории "Сосны" малознакомому литературоведу.
Следователь спросил добродушно, негромко, ласково:
- А теперь расскажите мне, как фашист Гаккен вовлек вас в шпионскую и
диверсионную работу.
- Да неужели вы серьезно...
- Крымов, не валяйте дурака. Вы сами видите - нам известен каждый шаг
вашей жизни.
- Именно, именно поэтому...
- Бросьте, Крымов. Вы не обманете органы безопасности.
- Да, но ведь это ложь!
- Вот что, Крымов. У нас есть признание Гаккена. Раскаиваясь в своем
преступлении, он рассказал о вашей с ним преступной связи.
- Предъявите мне хоть десять признаний Гаккена. Это фальшивка! Бред!
Если есть у вас такое признание Гаккена, почему мне, диверсанту, шпиону,
доверили быть военным комиссаром, вести людей в бой? Где вы были, куда
смотрели?
- Вас, что ли, учить нас сюда позвали? Руководить работой органов, так,
что ли?
- Да при чем тут - руководить, учить! Есть логика. Я Гаккена знаю. Не
мог он сказать, что вербовал меня. Не мог!
- Почему такое - не мог?
- Он коммунист, революционный борец.
Следователь спросил:
- Вы всегда были уверены в этом?
- Да, - ответил Крымов, - всегда!
Следователь, кивая головой, перебирал листы дела и, казалось,
растерянно повторял:
- Раз всегда, то и дело меняется... и дело меняется...
Он протянул Крымову лист бумаги.
- Прочтите-ка, - проговорил он, прикрывая ладонью часть страницы.
Крымов, просматривая написанное, пожимал плечами.
- Дрянновато, - сказал он, отодвигаясь от страницы.
- Почему?
- У человека нет смелости прямо заявить, что Гаккен честный коммунист,
и ему не хватает подлости обвинить его, вот он и выкручивается.
Следователь сдвинул ладонь и показал Крымову подпись Крымова и дату -
февраль 1938 года.
Они молчали. Потом следователь строго спросил:
- Может быть, вас били и поэтому вы дали такие свидетельские показания?
- Нет, меня не били.
А лицо следователя вновь распалось на кубики, брезгливо смотрели
раздраженные глаза, рот говорил:
- Вот так. А будучи в окружении, вы на два дня оставили свой отряд. Вас
на военном самолете доставили в штаб группы немецких армий, и вы передали
важные данные, получили новые инструкции.
- Бред сивой кобылы, - пробормотало существо с расстегнутым воротом
гимнастерки.
А следователь повел дальше свое дело. Теперь Крымов не ощущал себя
идейным, сильным, с ясной мыслью, готовым пойти на плаху ради революции.
Он ощущал себя слабым, нерешительным, он болтал лишнее, он повторял
нелепые слухи, он позволял себе насмешливость по отношению к чувству,
которое советский народ испытывал к товарищу Сталину. Он был неразборчив в
знакомствах, среди его друзей многие были репрессированы. В его
теоретических взглядах царила путаница. Он жил с женой своего друга. Он
дал подлые, двурушнические показания о Гаккене.
Неужели это я здесь сижу, неужели это со мной все происходит? Это сон,
прекрасный сон в летнюю ночь...
- А до войны вы передавали для заграничного троцкистского центра
сведения о настроениях ведущих деятелей международного революционного
движения.
Не надо было быть ни идиотом, ни мерзавцем, чтобы подозревать в измене
жалкое, грязное существо. И Крымов на месте следователя не стал бы
доверять подобному существу. Он знал новый тип партийных работников,
пришедший на смену партийцам, ликвидированным либо отстраненным и
оттесненным в 1937 году. Это были люди иного, чем он, склада. Они читали
иные книги и по-иному читали их, - не читали, а "прорабатывали". Они
любили и ценили материальные блага жизни, революционная жертвенность была
им чужда либо не лежала в основе их характера. Они не знали иностранных
языков, любили в себе свое русское нутро, но по-русски говорили
неправильно, произносили: "процент", "пинжак", "Берлин", "выдающий
деятель". Среди них были умные люди, но, казалось, главная, трудовая сила
их не в идее, не в разуме, а в деловых способностях и хитрости, в
мещанской трезвости взглядов.
Крымов понимал, что и новые и старые кадры в партии объединены великой
общностью, что не в различии дело, а в единстве, сходстве. Но он всегда
чувствовал свое превосходство над новыми людьми, превосходство
большевика-ленинца.
Он не замечал, что сейчас его связь со следователем уже не в том, что
он готов был приблизить его к себе, признать в нем товарища по партии.
Теперь желание единства со следователем состояло в жалкой надежде, что тот
приблизит к себе Николая Крымова, хотя бы согласится, что не одно лишь
плохое, ничтожное, нечистое было в нем.
Теперь уж, и Крымов не заметил, как это произошло, уверенность
следователя была уверенностью коммуниста.
- Если вы действительно способны чистосердечно раскаяться, все еще хоть
немного любите партию, то помогите ей своим признанием.
И вдруг, сдирая с коры своего мозга разъедавшую его слабость, Крымов
закричал:
- Вы ничего не добьетесь от меня! Я не подпишу ложных показаний!
Слышите, вы? Под пыткой не подпишу!
Следователь сказал ему:
- Подумайте.
Он стал листать бумаги и не смотрел на Крымова. А время шло. Он
отодвинул крымовскую папку в сторону и достал из стола лист бумаги.
Казалось, он забыл о Крымове, писал он, не торопясь, прищурившись, собирая
мысли. Потом он прочел написанное, опять подумал, достал из ящика конверт
и стал надписывать на нем адрес. Возможно, это не было служебное письмо.
Потом он перечел адрес и подчеркнул двумя чертами фамилию на конверте.
Потом он наполнил чернилами автоматическую ручку, долго снимал с пера
чернильные капли. Потом он стал чинить над пепельницей карандаши;
грифельный стержень в одном из карандашей каждый раз ломался, но
следователь не сердился на карандаш, терпеливо принимался наново
затачивать его. Потом он пробовал на пальце острие карандаша.
А существо думало. Было о чем подумать.
Откуда столько стукачей! Необходимо вспомнить, распутать, кто доносил.
Да к чему это? Муська Гринберг... Следователь еще доберется до Жени...
Ведь странно, что ни слова о ней не спросил, не сказал... Неужели Вася
давал обо мне сведения... Но в чем же, в чем же мне признаваться? Вот уж я
здесь, а тайна остается тайной, - партия, зачем тебе все это? Иосиф, Коба,
Сосо. Каких ради грех побил столько добрых и сильных? Надо опасаться не
вопросов следователя, а молчания, того, о чем молчит, - Каценеленбоген
прав. Ну, конечно, начнет о Жене, ясно, ее арестовали. Откуда все пошло,
как все началось? Да неужели я тут сижу? Какая тоска, сколько дряни в моей
жизни. Простите меня, товарищ Сталин! Одно ваше слово, Иосиф
Виссарионович! Я виноват, я запутался, я болтал, я сомневался, партия все
знает, все видит. Зачем, зачем я разговаривал с этим литератором? Да не
все ли равно. Но при чем тут окружение? Это дико все, - клевета, ложь,
провокация. Почему, почему я тогда не сказал о Гаккене, - брат мой, друг,
я не сомневаюсь в твоей чистоте. И Гаккен отвел от него свои несчастные
глаза...
Вдруг следователь спросил:
- Ну как, вспомнили?
Крымов развел руками, сказал:
- Мне нечего вспоминать.
Позвонил телефон.
- Слушаю, - сказал следователь, мельком взглянув на Крымова,
проговорил: - Да, подготовь, скоро время заступать, - и Крымову
показалось, что разговор шел о нем.
Потом следователь положил трубку и снова снял ее. Удивительный это был
телефонный разговор, словно рядом не человек сидел, а четвероногое
двуногое. Следователь болтал, по-видимому, с женой.
Сперва шли хозяйственные вопросы:
- В распределителе? Гуся, это хорошо... Почему по первому талону не
дали? Серегина женка в отдел звонила, по первому отоварила баранью ногу,
нас с тобой позвали. Я, между прочим, взял творог в буфете, нет, не
кислый, восемьсот грамм... А газ как сегодня горит? Ты не забудь про
костюм.
Потом он стал говорить:
- Ну, как вообще, не очень скучаешь, смотри у меня. Во сне видела?.. А
в каком виде? Все же в трусах? Жалко... Ну, смотри у меня, когда приду, ты
уже на курсы пойдешь... Уборку - это хорошо, только смотри, тяжелого не
поднимай, тебе ни в коем случае нельзя.
В этой мещанской обыденности было что-то невероятное: чем более походил
разговор на житейский, человеческий, тем меньше походил на человека тот,
кто его вел. Чем-то ужасает вид обезьяны, копирующей повадку человека... И
в то же время Крымов ясно ощущал и себя не человеком, ведь при постороннем
человеке не ведут подобных разговоров... "В губки целую... не хочешь...
ну, ладно, ладно..."
Конечно, если, по теории Боголеева, Крымов - ангорская кошка, лягушка,
щегол или просто жук на пал