Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
о это нарушение
правил, что, в конце концов, существуют же... А Раевский только вздохнул
безнадежно:
- Не трать пыл понапрасну, дуэлянт. Меня Пушкин уже уговорить умудрился.
Замолчал я и в карету сел. А Пушкин довольно захихикал и от удовольствия
руки потер.
От мазанки моей до места встречи с Дороховым путь был неблизок. Скрасить
его хотелось, да, признаться, одна мысль покоя мне не давала. Мыкался я с
нею, мыкался да и спросил своего секунданта напрямую:
- А вы знали, Раевский, что Урсул на самом деле и не Урсул вовсе?
Пушкин живо ко мне оборотился:
- Не Урсул? А кто же, коли не он?
- Знал, - вдруг резко сказал Раевский. - Но настоящего имени его сказать
не могу, слово дал. А вот историю некую... Историю, пожалуй, рассказать
готов.
- Расскажи, непременно расскажи, - завертелся на сиденье Александр
Сергеевич: уж очень он в то утро вертлявым был, больше, чем обычно. - Люблю
твои истории.
- Тогда представьте себе, что некий молодой человек, хорошо образованный
и отменно воспитанный, но из порядком обедневшей семьи, на последние деньги,
семьей собранные, уезжает учиться в Санкт-Петербург. Успешно заканчивает в
университете, возвращается домой и узнает, что местный господарь разорил его
отца до нитки, жалкое именье их на себя отписал, а юную красавицу дочь
арнауты этого господаря украли и в дом господина своего увезли. Несчастный
отец от позора сего тут же и помер, а мать добровольно в заточение к тому
господарю ушла, чтобы к дочери быть поближе и тем от возможных посягательств
ее уберечь. А молодой человек отважен и пылок...
Раевский неожиданно замолчал.
- Ну же, ну! - в нетерпении потребовал Пушкин. - Почему ты замолчал?
- Сочиняю, - сурово пояснил Раевский. - Это ты у нас песни свои слагаешь
с мастерством соловьиным, а я так не могу.
- Коль начал, так уж изволь продолжать.
- Дальше слушайте, коли желание есть. Собирает тогда осиротевший и
оскорбленный молодой человек этот отряд из арендаторов своих бывших, сильно
обиженных на самоуправство господаря, и глухой осенней ночью поджигает отчий
дом, отошедший ныне в чужие заграбастые руки. И пока арнауты господаря тушат
пожар, врывается в господарский особняк, отбивает сестру с матушкой и увозит
их в неизвестном направлении. Матушка его, правда, помирает вскорости, не
снеся потрясений, а молодой человек объявляется вне закона. И, будучи
знакомым с английскими балладами о благородном разбойнике Робине Гуде,
решает повторить подвиги его в родной Молдавии. И начинает грабить богатых,
щедро раздавая награбленное беднякам, скрываясь в промежутках сих подвигов
под сенью густых дубрав.
- Густых дубрав... - медленно повторил Пушкин.
И вздохнул.
- Вот, собственно, и вся история о некоем молодом человеке, - сказал
Раевский. - Простите великодушно, что даром сочинительства не
облагодетельствован в полной мере.
- Славно, славно, - снова задумчиво протянул Пушкин.
Приехали наконец. Дорохов еще не появился, но Раевский все же взял с
Александра Сергеевича слово, что из кареты он не выйдет, а будет наблюдать в
щелочку шторки.
Только вылезли из кареты - Руфин Иванович пожаловал, а с ним секундант и
доктор. Дорохов молча пожал Раевскому руку, холодно кивнул мне и пошел на
поляну. Место нашего предстоящего боя осматривать.
Что уж долго-то рассказывать. Раевский, как водится, нам помириться
предложил, мы, как часто водится, отказались. Секундант Дорохова шпаги из
кареты достал, мы с Руфином Ивановичем до рубах разделись, разобрали шпаги и
стали на позиции.
- До первой серьезной раны, господа! - крикнул Раевский.
- А об этом уж позвольте мне судить, - холодно улыбнулся Дорохов. - Я -
лицо оскорбленное.
Подумал, искоса бросил на меня оценивающий взгляд и добавил неожиданно:
- На перерывы, пожалуй, соглашусь. Через каждые полчаса, если то угодно
противнику моему.
И на меня выжидательно смотрит. А я усмехнулся да молча плечами пожал.
Дали сигнал к поединку. Мы, как полагалось, отсалютовали секундантам и
друг другу и - начали.
...Ах, сыны мои, никогда сил своих не переоценивайте. Две системы решений
существуют: сложная и простая, а военным языком сказать, так стратегическая
и тактическая. Сложная система прикидывает все возможные расклады событий
будущих, храня цель, так сказать, задним умом. А простая всегда ищет
наикратчайший путь для достижения цели, ни о чем ином и не помышляя. Но был
я и молод, и глуп тогда, а потому ни о какой стратегии вообще не желал
помышлять. За что и поплатился...
Я шпагу всей ладонью держал, по-итальянски, легко и сильно выпады
противника отбивая. Минут пятнадцать мы этак плясали друг перед другом,
приноравливаясь да упругим звоном обмениваясь. Показалось мне, что понял я
манеру боя соперника своего, поймал его на выпаде, ударом далеко шпагу
отбив. И тут же применил мулине, помня совет Александра Сергеевича. Стал
рисовать перед глазами противника восьмерку да и не закончил ее, неожиданно
резко ударив по его шпаге вблизи эфеса. И - удалось, удалось!.. Шпага из рук
его вывернулась, сверкнула в воздухе и упала в шаге от меня. Мне бы
наступить на нее или отбросить ногою подальше, но гордость к горлу
подступила. Отсалютовал я ему и сказал:
- Возьмите свое оружие, Руфин Иванович.
Странно глаза его блеснули. То колючими были, как два крыжовника, а тут
вдруг - блеснули...
- Благодарю, - сказал он сдавленным голосом. - Но пощады не ждите.
...А Пушкин потом, в карете, расцеловал меня...
Дорохов поднял свою шпагу, занял позицию и вдруг с такой ослепляющей
быстротой начал меня атаковать, что я уж ни о каком там мулине или рипосте и
вспомнить не мог. В глазах рябило от блеска его клинка, и я только тем
поглощен был, что с трудом отбивался да отступал. Не знаю, чем бы штурм его
закончился тогда, если бы секунданты не за-орали хором, что - перерыв.
Разошлись мы по разным концам и сели, отдуваясь. Тяжелая это работа - с
боевой шпагой по поляне скакать. Уж на что я молодой да здоровый бычина - и
то дыхание сбил...
Раевский ко мне подошел. Улыбнулся:
- Богу молись, Александр, на большого мастера попал. Но поступил очень
порядочно, позволь руку твою пожать. Учти, у Дорохова сил мало осталось, а
это означает, что сейчас он усилия утроит, чтобы с тобой разделаться. Коли
продержишься до второго перерыва, считай, что победил.
Легко сказать - коли продержишься...
Не продержался я. Сперва было в атаку бросился, но он не только ловко
ушел от нее, но и сам внезапно на атаку переключился. Столь бешеную, что я
мгновениями и шпаги-то его не видел. Уж и отбивать выпады его не мог, а лишь
отпрыгивал, тело свое унося.
И - не унес. Увидел лезвие, хотел отбить, но лезвие вдруг ушло от моей
шпаги. А когда сообразил, куда оно ушло, то и тут не увидел, а -
почувствовал. В тело мое оно ушло. По счастью, правда, вскользь, по
ребрам...
Упал навзничь. Но шпаги из рук не выпустил. И второй, колющий удар, лежа
отбил.
Закричали тут секунданты наши:
- Остановить бой! Врача!..
- Время еще не вышло, - улыбнулся Дорохов. - Коли признает себя
побежденным и прощения у меня испросит, тогда...
Тогда вскочил я. Вскочил и на противника помчался, как бык на тореадора.
Кажется, даже заревел по-бычиному. И не шпагу его, а его самого, Дорохова,
только и видел. Видел и пер на него, как в самом последнем бою на противника
прут, ни о чем ином уж и не заботясь. Еще дважды он шпагой меня достал, но я
и уколов-то не почувствовал тогда. Я ничего уже не чувствовал, но яростью
своей ослепленной пробил-таки непробиваемую защиту его. Пробил и, падая уже,
вонзил шпагу в его бедро...
В себя пришел уже в карете, в трех местах перевязанный. И ведь отчетливо
помню, что сознание не терял, даже Дорохову руку пожал, подойдя к нему по
его просьбе. И на вопросы доктора отвечал, когда он меня перевязывал, и даже
говорил что-то, а... ничего не помню. Не в себе был.
А в себя вернулся в карете только. Голова моя на коленях Пушкина лежала,
карету трясло, потому что кучер лошадей гнал, я боль ощутил и все начал
соображать.
- Молодец, Сашка, - улыбнулся Александр Сергеевич и поцеловал меня. - Это
- за то, что шпагу вернул. А раны у тебя пустяшные, кости нигде не
затронуты. Я в Канцелярии скажу, что заболел ты, а потому просишь
двухнедельный отпуск. На Антиноях как на собаках: все заживает!..
Доставили меня до мазанки мамы Каруцы. Она было ахать начала, но я лег и
сразу уснул.
Проснулся в сумерки от шагов с сапожным скрипом. Увидел человека
какого-то, который баул в комнату внес, и вернулся сон досматривать, глаза,
естественно, прикрыв.
...Во сне мне Аничка улыбалась...
Но все слышал. Какие-то шаги, какой-то шепот. А потом и голос разобрал:
- Проснись, Антиной. Тебе плотно поесть надо. Да и вина выпить тоже не
грех.
Открыл глаза: Пушкин мне улыбается. За ним - стол накрытый, с двумя
свечами. И мама Каруца у дверей. И сразу в ясное соображение пришел:
- Александр Сергеевич?.. Вы-то что тут делаете?
Улыбается Пушкин:
- А я тоже на десять дней отпуск испросил. Надо же тебя, дуэлянта,
развлекать.
- Садись, Саша, - улыбнулась мне мама Каруца. - Я барашка для тебя
зарезала, ешь, пока не остыл.
Александр Сергеевич к столу мне помог перебраться: покачивало меня,
видно, крови много потерял из трех-то дырок на теле. Мама Каруца таз с водой
принесла, умыла лицо мое, на котором пот коркой засох, и начали мы пировать
втроем.
...Пишу сейчас строки эти, и с глаз слезы смахиваю, тот пир вспоминая.
Мама Каруца кормила меня, Пушкин вина подливал, шутил и стихи читал. И одно
подарил тогда, мне посвященное...
(Сбоку - приписка: Увы, не оставил я вам в наследство ни единой
пушкинской строки, святой для человека русского и бесценной для меня. И хоть
нет в том ни грана вины моей, а все одно - жаль до боли потери сей
невосстановимой, в чем вторично вам признаюсь. Потом расскажу, почему и как
случилось это. Потом. В надлежащем месте "Записок" сих и в надлежащее
время.)
Да, славно мы тогда попировали. И барашек отменным оказался, и настроение
наше победное, и кураж из трех дырок, которые в теле моем дороховская шпага
оставила, не полностью вытек из меня. Видать, с пира этого да с доброго
молдавского вина я и пошел на поправку. Доктор наезжал, перевязки делал,
разрешил во дворе гулять, но очень пока немного и - с провожатым. И я гулял
с провожатым. С Александром Сергеевичем.
Вскоре и майор Владимир Раевский меня навестил: никак не мог раньше,
служба, говорил, заела. А почти следом за ним какой-то арнаут - мрачный
довольно-таки субъект, надо признать, - внес в дом большую корзину с
отменным вином, поставил и вышел, не ответив нам ни на один вопрос. Пушкин
первым ту корзину открыл (любопытен был невероятно).
- Никакой записки, - говорит. - Только - вот.
И достает из корзины зеленую дубовую ветку.
- Записки нет, зато хозяин теперь уж точно известен, - улыбнулся
Раевский.
- Кто?
- Да тот, видать, кто в дубравах ночевать любит.
- Урсул?.. - почему-то шепотом спросил Пушкин.
- Полагаю, что так.
А на следующий день - Раевский уж уехал - новый подарок в мазанку нашу
внесли. Правда, не арнаут на сей раз ее доставил, а - посыльный, да и не
корзина то была, а ящик венгерского токая хорошей выдержки.
- Письмо - внутри, - сказал.
И удалился. Мы вскрыли ящик и впрямь обнаружили письмо:
"ПОПРАВЛЯЙСЯ, ПАТРИЦИЙ. ОБИД ДЕРЖАТЬ НЕ УМЕЮ, СРАЖАЛСЯ ТЫ ОТВАЖНО, А
ПОСЕМУ - МИР. ДОРОХОВ".
А через четыре дня Пушкин пропал. Я метался по двору, по саду, кричал до
хрипоты, пока мама Каруца из виноградника не появилась на вопли мои.
- Зачем ты так кричишь, Саша? Пушкин на заре с табором Кантарая ушел.
- Как - ушел?..
- Велел передать тебе, чтобы ты не тревожился. На днях вернется, сказал.
И правда, появился через трое суток. Осунувшийся, усталый, молчаливый, в
мятом сюртучке, прожженном в трех местах. Бросился я к нему:
- Александр Сергеевич!..
- Потом, Сашка, потом, - забормотал он, даже не улыбнувшись. - Не
приставай ко мне сейчас.
Сел к столу, походную чернильницу свою водрузил и начал из всех карманов
какие-то клочки бумажные извлекать. Разглаживал каждый, прочитывал бегло,
клал на стол и тут же другой брал. А перебрав все, стал их по какой-то
одному ему известной системе раскладывать. Будто пасьянс. И бормотал при
этом под нос:
- Это - сюда. Не хватает... Не хватает чего-то. Пометим...
Оторвался от бумажек, ко мне вдруг повернулся:
- Четыре строчки. Всего - четыре. Послушаешь?
И начал читать, не дожидаясь моего согласия:
Расти на воле без уроков;
Не знай стеснительных палат
И не меняй простых пороков
На образованный разврат.
Ровно четыре строки прочитал и уставился на меня с каким-то хмурым, что
ли, ожиданием.
- Ну как? Что скажешь?
- Мне понравилось, Александр Сергеевич. "И не меняй простых пороков на
образованный разврат..." Хорошо. Это я детям своим в назидание оставлю.
- В назидание?.. Вот то-то и оно, что в назидание...
Вздохнул Пушкин. И опять своим странным пасьянсом занялся, от меня
отвернувшись.
...Он из табора вернулся с первыми набросками поэмы "Цыганы". Может, даже
не с набросками, а всего лишь с заметками к наброскам. Но прочитанное мне
четверостишье в поэму не включил. Уж не знаю, по какой причине. Но я тогда с
его голоса эти строчки запомнил. Дословно; понравились они мне очень...
Долго он так за столом сидел. Что-то правил, что-то вычеркивал, что-то
менял местами. Мама Каруца дважды в комнату заглядывала, намереваясь на стол
накрывать, но - не решалась. Потом Александр Сергеевич удовлетворенно
вздохнул, распихал свои бумажки по карманам и сам закричал:
- Есть хотим, мама Каруца!
Умылся, переоделся к столу, но оставался задумчивым и... отсутствующим,
что ли. Будто не было его с нами...
А после обеда, когда мама Каруца уж со стола убрала, а мы вино попивали,
сказал вдруг:
- Понимаешь, на месте они маршируют.
- Кто?
- Цыганы. Я раньше как бы только фасад и видел. Красивый народ, вольные
фигуры, дикие пляски, диковатые песни. А потом изнутри на них же взглянул -
Боже мой!.. Вместо законов - обычаи, вместо обычаев - привычки, вместо
традиций - предания. Просвещения не принимают, детей грамоте не обучают,
женщины - почти рабыни, на себе семьи тянут. Собственности не признают, даже
не понимают, что она такое означает да и зачем она вообще. И ведь не скупцы,
а одну лишь ценность постигли: золото. И народ не просто смышленый -
способный народ. И к ремеслу, и к труду, и к занятиям, и к музыке, а словно
застыли в пути своем вечном. На тысячу лет застыли. Движение ради движения.
По кругу таборы их движутся, по кругу, который они и рвать не пытаются, да и
не хотят. И существуют по привычке, что ли. Вопросов себе не задают, а
значит, и ответов не ищут. И ведь у нас, на Руси, таких вот, им подобных,
тоже предостаточно. Тех, которые ни вопросов задавать не желают, а уж
ответов искать - тем более. Нет, это - не воля, Сашка, это - дикость. До
воли еще дорасти надо...
Замолчал он. И я молчал, не очень, признаться, понимая рассуждения его.
Долго мы так молчали, а потом Александр Сергеевич вздохнул и улыбнулся мне.
Как бы через силу.
- Ты вроде окреп, Сашка, и я тебе уже не нужен. Да и дело у меня,
признаться, появилось. Туманное пока, но чувствую, важное для судьбы моей. И
- безотлагательное.
И после обеда уехал. Меня обняв да маму Каруцу расцеловав в обе толстых
щеки.
Июня 12-го дня
Через неделю и я в Канцелярию явился, доложив, что избавился от всех
хворей. Потом в фехтовальный зал зашел, но Александра Сергеевича там не
оказалось.
Встретились лишь неделю спустя, не раньше. Я было спросил, почему он
больше фехтованием не занимается, но Александр Сергеевич как-то очень уж
странно глянул на меня. И, помолчав, сказал с весьма большим удивлением:
- Знаешь, Сашка, я роман в стихах начал...
И пропал с горизонта моего. А я мыкался. К нему привязался, в салоны не
тянуло, даже карты позабыл. Маялся, метался, бродил. Пил - с кем-то,
беседовал - с кем-то, понтировал - тоже с кем-то, сейчас уж и не упомнишь. И
почувствовал вдруг странную потребность к Дорохову заглянуть.
Необъяснимое желание, но - заглянул. Благо предлог имелся: за подарок
поблагодарить.
Руфин Иванович по квартире еще с палочкой передвигался, видно, глубоко я
бедро его тогда проткнул, в последнем падении. Но посещению моему он явно
обрадовался, хотя почему-то изо всех сил пытался это скрыть.
- Аве, патриций! На растущей молодости раны быстро затягиваются, не так
ли?
Почему он меня патрицием прозвал, не знаю, но я не обижался. Спросил о
здоровье, ответ получил невразумительный и поинтересовался, не скучно ли в
четырех стенах натуре его, столь энергичной и к азартным действиям склонной.
Усмехнулся Дорохов:
- Я более к покою склонен, патриций. По мне, так сидеть бы сиднем в
имении, управлять бы крестьянами с разумной строгостью, а там бы, может, и
на соседской помещичьей дочке какой жениться ради рода продолжения.
- А что же мешает вам, Руфин Иванович, мечту свою заветную осуществить?
- Так нет у меня ни имения, ни крепостных. Батюшка в лучший мир отошел,
матушка с сестрой незамужней в Калуге проживают, доходов у них - один его
пенсион за тяжкое ранение в войне Отечественной. А у меня и этого нет. То
есть вообще ничего нет, поскольку я - в отставке без мундира и пенсии.
- Это почему же так?
Спрашиваю растерянно, поскольку им рассказанное как-то не укладывается в
образ знаменитого бретера и игрока. Да и просто в голову не укладывается.
- Долгим рассказ будет, - вздохнул Руфин Иванович.
- Мне терпению друзья учиться советовали.
Улыбнулся Дорохов:
- Впрочем, за парой бутылок доброго вина разве? Если вы и впрямь к
дружеским советам склонны.
Заверил я его, что и склонен весьма, и спешить мне некуда. Лакей по знаку
его три бутылки доставил. Выпили мы с ним по бокалу, и Дорохов начал свой
неторопливый и, признаться, неожиданный для меня рассказ.
- Я из семьи небогатой да к тому же и разоренной порядком. Но - большой:
отец, мать, три сестры да младший брат. Но как-то сводились у нас концы с
концами: батюшка и я уже офицерами были, а младший брат мой вот-вот
закончить должен был свое образование и первый чин получить. А тут -
наполеоновское нашествие, и очень скоро батюшка мой получает осколочное
ранение при обороне славного города Смоленска. Я - в драгунском полку,
младший брат корнетом в гусарский определен, а война идет себе да идет. И по
дороге своей проходит через наше имение.
И - замолчал.
- Разорили?
- Дотла, патриций, дотла. - Руфин Иванович не сумел сдержать вздоха, хотя
отменно владел собою. - А затем...
И опять замолчал вдруг, голову опустив. А сказал для меня неожиданно:
- Помянем брата моего, а?
Я бокалы наполнил. Встали мы, помолчали торжественно и выпили до дна.
- Семнадцатилетнего мальчишку наши доблестные сельские гверильясы до
смерти кольями забили. Он по-французски куда лучше, чем по-русски, говорил,
вот они его за француза и приняли, в полковых наших формах не разобравшись.
Как представлю себе гибель его под озверелыми дубинами, так...
Оборвал себя Дорохов, зубами скрипнув. Я поспешно вина нали