Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Альфред де Мюссе. Исповедь сына века -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
тные люди, - которые не отступают, не дрожат, не умирают и не забывают. Когда приходит их очередь коснуться несчастья, то есть истины, они твердым шагом приближаются к ней, протягивают руку и - страшная вещь! - преисполняются любви к посиневшему утопленнику, которого находят в глубине вод. Они хватают его, ощупывают, сжимают в объятиях. Они уже пьяны от желания знать. Теперь они смотрят на вещи лишь затем, чтобы увидеть их сущность; сомневаться и познавать - вот все, что им нужно. Они обшаривают мир, словно, шпионы господа бога, их мысли оттачиваются, как стрелы, и зрение у них становится острым, как у рыси. Люди развращенные подвержены этой неистовой страсти более всех других - и по вполне понятной причине: если обыденная жизнь - это ровная и прозрачная поверхность реки, то развратники, гонимые быстрым течением, ежеминутно касаются ее дна. Так, например, после бала они отправляются в публичный дом. Только что, кружась в вальсе, они сжимали в своей руке руку стыдливой девушки и, быть может, заставили ее сердце затрепетать, - и вот они идут, мчатся, сбрасывают плащи и усаживаются за стол, потирая руки. Последняя фраза, обращенная ими к прекрасной и порядочной женщине, еще не успела замереть на их губах, а они уже повторяют ее, разражаясь смехом. Да что там! Разве за несколько серебряных монет они не снимают с женщины одежду, оберегающую ее целомудрие, разве они не снимают с нее платье - этот таинственный покров, как бы исполненный уважения к тому существу, которое он украшает и которое облекает, почти не прикасаясь к нему? Какое же представление о свете может возникнуть у таких людей? Они то и дело встречаются там, словно актеры за кулисами театра. Кто более, чем они, привык к этим поискам сущности вещей, к этому глубокому, к этому нечестивому анализу? Послушайте только, как они говорят обо всем, употребляя самые непристойные, самые грубые, самые гнусные выражения! Ведь только такие и кажутся им настоящими, все остальное - игра, условность, предрассудки. Рассказывают ли они анекдот, делятся ли друг с другом своими ощущениями, - всегда у них грязное, циничное слово, всегда буквальный смысл, всегда что-то мертвящее! Они не говорят: "Эта женщина любила меня", а говорят: "Я обладал этой женщиной". Не говорят: "Я люблю", а говорят: "Я испытываю желание". Они никогда не говорят: "Если это будет угодно богу!", но всегда: "Если я захочу". Не знаю уж, что они думают о самих себе и какие произносят монологи. Отсюда неизбежное следствие - леность или любопытство. Ибо, видя во всем только зло, эти люди, однако, не могут не знать, что другие продолжают верить в добро. Следовательно, либо их беспечность должна одержать верх и они сумеют заткнуть уши, либо эти звуки остального мира внезапно разбудят их. Отец не мешает сыну идти туда, куда идут другие, куда ходил и сам Катон; он говорит, что молодость должна перебеситься. Однако, воротившись домой, юноша смотрит на свою сестру, что-то происходит с ним после часа, проведенного наедине с грубой Действительностью, и он не может не сказать себе: "У моей сестры нет ничего общего с той тварью, у которой я только что был". Но с этого дня его не покидает тревога. Любопытство, возбуждаемое злом, - это гнусная болезнь, зарождающаяся от всякого нечистого соприкосновения. Это инстинкт, заставляющий привидения бродить среди могил и поднимать могильные плиты; это невыразимая пытка, которою бог карает тех, кто согрешил. Им хотелось бы верить в то, что все грешны, хотя, быть может, это привело бы их в отчаяние. А пока что они исследуют, ищут, спорят, они наклоняют голову, подобно архитектору, который прилаживает наугольник, и изо всех сил стараются увидеть то, что им хочется видеть. Если зло очевидно, они улыбаются; оно еще не доказано, а они уже готовы поклясться в нем; они отворачиваются, увидев добро. "Как знать?" - вот великая формула, вот первые слова, которые произнес дьявол, когда небеса закрылись перед ним. Увы! Сколько несчастных породили эти два слова! Сколько бедствий и смертей, сколько ужасных взмахов косы, занесенной над готовой созреть, жатвой! Сколько сердец оказались разбитыми, сколько семей оказались разрушенными после того, как были произнесены эти слова! "Как знать?" "Как знать?" Постыдные слова! Уж лучше было тем, кто произнес их, последовать примеру баранов, которые не знают, где бойня, и идут туда, пощипывая траву. Это лучше, чем быть вольнодумцем и читать Ларошфуко. Лучшим доказательством этой мысли может послужить то, о чем я рассказываю сейчас. Моя возлюбленная хотела уехать со мной, и для этого мне стоило только сказать слово. Я видел, что она грустит, зачем же я медлил? Что, если бы мы уехали? Она пережила бы минуту колебания - и только. После трех дней пути все было бы забыто. Наедине со мной она бы думала обо мне одном. Зачем было мне разгадывать тайну, не угрожавшую моему счастью? Она соглашалась ехать, и это было главное. Мне оставалось только скрепить наш договор поцелуем... Послушайте же, что я сделал вместо этого. Однажды вечером у нас обедал Смит. Я рано ушел к себе и оставил их вдвоем. Закрывая за собою дверь, я слышал, как Бригитта просила подать чай. На следующее утро, войдя в ее комнату, я случайно подошел к столу и увидел возле чайника только одну чашку. Никто не входил в комнату до меня, и, следовательно, слуга не мог ничего унести из того, что подавалось накануне. Я осмотрел все столы вокруг себя, надеясь увидеть где-нибудь другую чашку, и убедился, что ее нет. - Смит долго еще оставался вчера? - спросил я у Бригитты. - Он ушел в двенадцать часов. - Кто-нибудь из служанок помогал вам раздеваться, когда вы ложились? - Нет. Все в доме уже спали. Я все еще искал взглядом чашку, и у меня дрожали руки. В каком это фарсе выведен ревнивец, который достаточно глуп, чтобы справляться об исчезнувшей чашке? "По какому поводу Смит и госпожа Пирсон могли пить из одной чашки?" Вот к чему сводилась благородная мысль, пришедшая мне в голову! Все еще держа чашку в руке, я ходил с ней взад и вперед по комнате. И вдруг я расхохотался и бросил ее на пол. Она разбилась на тысячу осколков, и я каблуком раздавил их. Бригитта не произнесла ни слова. В последующие два дня она выказывала мне холодность, граничившую с презрением, и я заметил, что со Смитом она обращалась более непринужденно и более ласково, чем обычно. Она называла его просто Анри и дружески улыбалась ему. - Мне хочется подышать воздухом, - сказала она как-то после обеда. - Вы пойдете в оперу, Октав? Я охотно пошла бы туда пешком. - Нет, я останусь дома, идите без меня. Она взяла Смита под руку и ушла. Я пробыл один весь вечер. Передо мной лежала бумага, и я хотел записать свои мысли, но не смог. Подобно любовнику, который, оставшись один, сейчас же достает спрятанное на груди письмо возлюбленной и предается дорогим мечтам, я целиком отдавался чувству глубокого одиночества и прятался от людей, чтобы предаться своим сомнениям. Предо мной стояли два пустых кресла, в которых обычно сидели Смит и Бригитта. Я с жадностью разглядывал их, словно они могли что-нибудь рассказать мне. Я тысячу раз перебирал в уме то, что видел и слышал. Время от времени я подходил к дверям и бросал взгляд на чемоданы, которые стояли вдоль стены и ждали уже целый месяц. Я тихонько открывал их, рассматривал платья, книги, аккуратно уложенные заботливыми и нежными руками. Я прислушивался к стуку проезжавших экипажей, и этот стук заставлял усиленно биться мое сердце. Я раскладывал на столе нашу любимую карту Европы, бывшую свидетельницей таких чудесных планов, и здесь, в присутствии всех моих надежд, в той самой комнате, где они зародились и были так близки к осуществлению, я давал волю самым ужасным предчувствиям. Это невероятно, но я не ощущал ни гнева, ни ревности, одну только безграничную скорбь. Я не подозревал, и все же я сомневался. Человеческий ум так причудлив, что он умеет создавать из того, что он видит, и несмотря на то, что он видит, сотни причин для страдания. Право же, его мозг напоминает тюрьмы времен инквизиции; стены в них покрыты столькими орудиями пыток, что вы не можете понять ни назначения их, ни формы и невольно задаете себе вопрос, что это - клещи или игрушки? По-моему, сказав возлюбленной: "Все женщины обманывают", - мы как будто говорим ей: "Вы обманываете меня!" То, что происходило в моем уме, было, пожалуй, не менее изощренно, чем самый утонченный софизм. То был своеобразный диалог между рассудком и совестью. "Что, если я потеряю Бригитту?" - говорил рассудок. "Но ведь она едет с тобой", - отвечала совесть. "Что, если она изменяет мне?" - "Как может она изменить тебе - ведь даже в своем завещании она просит молиться за тебя!" - "Что, если Смит любит ее?" - "Безумец, какое тебе дело, раз ты знаешь, что она любит тебя?" - "А если она любит меня, то почему она так печальна?" - "Это ее тайна, и ты должен уважать эту тайну". - "Будет ли она счастлива, если я увезу ее?" - "Люби ее, и она будет счастлива". - "Почему, когда этот человек смотрит на нее, она как будто боится встретиться с ним взглядом?" - "Потому, что она женщина, а он молод". - "Почему, когда она смотрит на него, он внезапно бледнеет?" - "Потому, что он мужчина, а она прекрасна". - "Почему он упал со слезами в мои объятия, когда я пришел к нему? Почему однажды он стиснул руками лоб?" - "Не спрашивай о том, чего ты не должен знать". - "Почему я не должен этого знать?" - "Потому, что ты ничтожен и слаб, и потому, что всякая тайна принадлежит богу". - "Но почему я страдаю? Почему я не могу без ужаса думать об этом?" - "Думай о твоем отце и о том, как делать добро". - "Но если я не могу думать об этом? Если меня привлекает зло?" - "Стань на колени и исповедуйся. Если ты веришь в зло, значит ты совершил его". - "Но если я и совершил зло, то разве в этом моя вина? Зачем добро предало меня?" - "Если ты сам пребываешь во тьме, значит ли это, что следует отрицать свет? Если существуют предатели, зачем тебе принадлежать к их числу?" - "Затем, что я боюсь быть обманутым". - "Почему ты проводишь ночи без сна? Младенцы спят в этот час. Почему ты остался один?" - "Потому, что я думаю, сомневаюсь и боюсь". - "Когда же ты сотворишь молитву?" - "Тогда, когда поверю. Зачем мне солгали?" - "Зачем ты сам лжешь, трус? Лжешь в эту самую минуту! Почему ты не умираешь, если не умеешь страдать?" Так говорили и стенали во мне два страшных и противоречивых голоса, и еще один, третий, кричал: "Увы! Увы! Где моя невинность? Увы! Где дни моей юности?" 5 Какой страшный рычаг человеческая мысль! Это наша защита и наш оплот. Это лучший подарок, сделанный нам богом. Она принадлежит нам и повинуется нам; мы можем метнуть ее в пространство, но стоит ей оказаться вне нашего слабого черепа, и кончено - мы уже не властны над ней. Откладывая со дня на день наш отъезд, я терял силы, терял сон, и жизнь незаметно уходила из моего тела. Садясь за стол, я чувствовал смертельное отвращение к пище. Ночью два бледных лица - лицо Смита и лицо Бригитты, - которые я подолгу наблюдал в течение дня, преследовали меня в ужасных сновидениях. Вечером, когда они отправлялись в театр, я отказывался сопровождать их, а потом все-таки шел туда, прятался в партере и оттуда следил за ними. Иногда я притворялся, что у меня есть дело в соседней комнате, и проводил там часы, прислушиваясь к их разговору. Случалось, что меня охватывало непреодолимое желание затеять ссору со Смитом, заставить его драться со мной, и я внезапно поворачивался к нему спиной во время дружеской беседы... Но вот он подходил ко мне и с удивленным видом протягивал мне руку. Случалось, что ночью, когда все в доме спали, меня охватывало искушение подойти к бюро Бригитты и похитить ее бумаги. Однажды, чтобы не поддаться этому искушению, мне пришлось выйти на улицу. Более того: как-то раз я хотел было с ножом в руках заставить Бригитту и Смита, под угрозой смерти, объяснить мне, почему они так печальны. В другой раз я хотел обратить эту ярость против самого себя. С каким стыдом пишу я эти строки! И если бы кто-нибудь спросил у меня, что же в сущности заставляло меня поступать так, я не знал бы, что ответить. Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться и делать себя несчастным, проводить дни прислушиваясь, а ночью обливаться слезами, повторять себе, что я умру от горя, и верить, что для этого есть серьезная причина, чувствовать, как одиночество и слабость навсегда изгоняют надежду из моего сердца, воображать, будто я подслушиваю, тогда как я слушал во мраке лишь лихорадочное биение собственного пульса; на все лады повторять избитые и плоские фразы: "Жизнь - сон, нет ничего прочного в этом мире"; и, наконец, проклинать, богохульствовать, повинуясь своей боли и своему капризу - таковы были мои развлечения, мои любимые занятия, ради которых я отказался от любви, от свежего воздуха, от свободы! Великий боже, свобода! Да, бывали минуты, когда, несмотря ни на что, я все еще думал о ней. Посреди стольких безумств, причуд и нелепостей у меня бывали взлеты, внезапно заставлявшие меня отрешаться от самого себя. Иногда их вызывало дуновение ветра, освежавшее мне лицо, когда я выходил из своей темницы, иногда страничка книги, которую я читал, если эта книга не принадлежала перу тех современных лжецов, которых называют памфлетистами и которым бы следовало из соображений элементарной общественной гигиены запретить критиковать и философствовать. Такие минуты случались редко, и мне хочется, раз уж я упомянул об этом, рассказать об одной из них. Как-то вечером я читал "Мемуары" Констана и нашел там следующие строки: "Зальсдорф, саксонский хирург, сопровождавший принца Христиана, был во время битвы при Ваграме ранен в ногу снарядом. Вдруг Амедей де Кербург, адъютант (забыл - чей именно), находившийся шагах в пятнадцати от него, упал, раненный в грудь ядром, и у него хлынула кровь горлом. Зальсдорф видит, что, если молодому человеку не будет оказана помощь, тот умрет. Собрав все свои силы, он подползает к нему, пускает ему кровь и спасает жизнь. Зальсдорф умер в Вене через четыре дня после ампутации". Прочитав это, я бросил книгу и залился слезами. Об этих слезах я не жалею: я провел благодаря им хороший день, так как говорил только о Зальсдорфе и не думал ни о чем другом. И в этот день мне не приходило в голову подозревать кого-либо. Жалкий мечтатель! Стоило ли мне вспоминать о том, что когда-то и я был добрым? К чему это могло послужить мне? Не к тому ли, чтобы в отчаянии простирать руки к небу, спрашивать себя, зачем я родился, и искать, нет ли где-нибудь другого снаряда, который бы освободил меня навеки? Увы! Это была вспышка, лишь на миг прорезавшая окружавший меня мрак. Подобно исступленным дервишам, доводящим себя кружением до экстаза, человеческая мысль, вращаясь вокруг самой себя, устает от бесполезной работы самоуглубления и останавливается, ужаснувшись. Кажется, что внутри человека - пустота и что, проникнув в глубь своего "я", он достигает последнего поворота спирали: здесь, как на вершине гор, как в глубине родников, ему не хватает воздуха и бог запрещает ему идти дальше. Тогда, объятое смертельным холодом сердце, алчущее забвения, хочет устремиться наружу, чтобы возродиться к новой жизни. Оно ищет жизненных сил во всем, что его окружает, оно с жадностью вдыхает воздух, но находит лишь созданные им самим химеры, которым оно отдало эти силы и которые теперь осаждают его, как призраки, не знающие пощады. Такое положение вещей не могло больше продолжаться. Измученный неуверенностью, я решил, чтобы узнать истину, сделать один опыт. Я заказал на десять часов вечера почтовых лошадей - карету мы наняли еще прежде - и распорядился, чтобы к назначенному часу все было готово. Вместе с тем я запретил что-либо говорить об этом г-же Пирсон. К обеду пришел Смит. За столом я проявлял большую веселость, нежели обычно, и, не сообщая им о своем намерении, завел разговор о нашем путешествии. Я сказал Бригитте, что готов отказаться от него, если у нее нет особого желания ехать, что я прекрасно чувствую себя в Париже и охотно останусь здесь до тех пор, пока ей будет здесь приятно. Я начал превозносить удовольствия, какие можно найти только в этом городе: говорил о балах, о театрах, о всевозможных развлечениях, которые встречаешь тут на каждом шагу. - Словом, - сказал я, - я не вижу причины менять местопребывание, раз мы так счастливы здесь, и вовсе не тороплюсь уезжать. Я ожидал, что она будет настаивать на нашем намерении ехать в Женеву, и не ошибся. Правда, ее доводы были весьма слабы, но после первых же слов я сделал вид, что уступаю ее желанию, и поспешил переменить разговор, словно все было решено. - А почему бы и Смиту не поехать с нами? - добавил я. - Правда, его удерживают здесь занятия, но разве он не сможет взять отпуск? И разве его блестящие способности - он сам не хочет найти им применение - не могут обеспечить ему свободное и приличное существование повсюду, где бы он ни был? Пусть он едет без церемонии. Карета у нас большая, и мы вполне можем предложить ему место. Молодой человек должен повидать мир, нет ничего печальнее в его годы, чем замыкаться в узком кругу... Разве я не прав? - спросил я у Бригитты. - Послушайте, дорогая моя, употребите свое влияние, вам он не сможет отказать. Убедите его пожертвовать нам шестью неделями своего времени. Мы будем путешествовать втроем, и после поездки в Швейцарию, которую он совершит вместе с нами, он с большим удовольствием вернется в свой кабинет и примется за работу. Бригитта присоединилась ко мне, хотя и понимала, что это приглашение было несерьезно. Смит не мог отлучиться из Парижа, не рискуя потерять место, и ответил, что, к сожалению, не может принять наше предложение. Между тем я велел подать бутылку вина, и, продолжая полушутя, полусерьезно разговор на эту тему, все мы оживились. После обеда я вышел на четверть часа, чтобы проверить, исполнены ли мои приказания, потом вернулся, подошел к фортепьяно и весело предложил заняться музыкой. - Давайте проведем этот вечер дома, - сказал я. - Послушайтесь меня, не пойдем сегодня в театр. Я не музыкант, но я могу слушать. Если Смиту станет скучно, мы заставим его играть, и время пролетит быстрее, чем где бы то ни было. Бригитта не заставила себя просить, она охотно запела. Смит аккомпанировал ей на виолончели. Нам подали все необходимое для приготовления пунша, и вскоре яркое пламя горящего рома осветило нас. От фортепьяно мы перешли к столу, потом снова занялись музыкой. Затем сели за карты. Все шло именно так, как я хотел, мы развлекались - и только. Глаза мои были прикованы к стенным часам, и я с нетерпением ждал, чтобы стрелка дошла до десяти. Меня пожирало беспокойство, но я достаточно владел собой и не выдал себя. Наконец назначенная минута настала: я услыхал свист кнута, услыхал, как лошади въехали во двор. Бригитта сидела возле меня. Я взял ее за руку и спросил, готова ли она к отъезду, Она взглянула на меня с удивлением, видимо думая, что я шучу. Тогда я сказал, что за обедом ее намерение ехать показалось мне настолько твердым, что

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору