Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
кий. Юзеф Доманский.
- Студент? Какого факультета?
Дзержинский оглядел взъерошенную седую голову Красовского,
подслеповатые, голубые глаза большого ребенка, улыбнулся чему-то:
- Я с тюремного факультета, профессор.
- Простите? - Красовский не понял. - Тюремного? Вы эдак о российской
юриспруденции?
- Нет, меня следует понимать буквально. Я бежал из ссылки, сейчас здесь
нелегально.
- Хм... А если вас арестуют у меня?
- Не должны. Я довольно долго готовился к тому, чтобы прийти к вам,
слежки за мною не было.
- Надеюсь, вы понимаете, что задал этот вопрос, опасаясь не за себя?
- Понимаю, пан профессор.
- Итак, слушаю вас.
- Нам нужна помощь.
- "Нам"? Кого вы имеете в виду? Польских социалистов?
- Нет. Социал-демократов.
- Странно. Насколько мне известно, социал-демократы чаще обращаются за
помощью к русским, немецким или еврейским ученым: чисто польская
проблематика вас не очень-то волнует.
- От кого у вас эдакий вздор? - Дзержинский не сумел скрыть гнева. - Я
не думал, что интеллигент может быть таким предвзятым.
- Это не предвзятость, господин Доманский. Это факт. Пожалуй, что
только ППС и "Лига народова" ставят во главу угла наши проблемы, их
волнуют прежде всего мытарства, чаяния и надежды нашего народа.
- Что может сделать для своего освобождения наш народ - один, сам по
себе?
Погибнуть на баррикадах? Спровоцировать самодержавие на очередную
антипольскую бойню? Наш с вами народ может обрести свободу лишь в
совместной борьбе - без помощи русских мы обречены: надо смотреть правде в
глаза, и никто еще не отменил закон массы и примат совместной
направленности. Брат Пилсудского, Бронислав, понимал точнее Юзефа, что
совместная борьба с русскими революционерами может свалить самодержавие, а
это и будет наша свобода.
- Закон массы предполагает примат той или иной силы. Вы говорите -
"русские и польские рабочие"; вы, таким образом, отводите полякам второе
место, подчиненное.
- Где и когда мы это говорили? Вы читали наши газеты?
- Нет.
- Как же можно повторять то, что говорят друзья Юзефа Пилсудского? Я
никак не сомневаюсь в его человеческой порядочности, но что касается наших
партийных позиций - мы полярны. Однако когда мои друзья критикуют
товарищей социалистов, мы доказательны и пользуемся не слухами, но
фактами, пан профессор. Мы представляем рабочих Королевства Польского -
всех национальностей, говоря кстати. Рабочему человеку национализм, каким
бы он ни был, омерзителен. Интерес рабочего не национален, а классов.
- А как быть с польскими студентами и учителями? С интеллигенцией,
словом? Их интересы вас не волнуют?
- Я думаю, что интеллигенция, победи рабочие, вздохнет полной грудью. Я
думаю, что только после революции польские интеллигенты смогут творить в
полной мере, не оглядываясь на произвол полиции, цензуры, губернаторств. И
потом вычленять из общего следует то, что кровоточит, пан Красовский.
После долгого молчания Красовский сказал:
- Я слушаю вас...
Звонок дзенькнул тихо, но Красовскому он показался особым, тревожным,
громким.
Дзержинский поднялся, мягко ступая, подошел к окну, выглянул осторожно
из-за портьеры: улица была пуста, однако возле парадного подъезда стояла
пролетка.
- Черный ход в квартире есть? - спросил Дзержинский.
- Пойдемте.
Красовский провел его на кухню, открыл маленькую дверь:
- Спускайтесь во двор, там есть выход на Маршалковскую.
- Я подожду. Может, кто из ваших родных?
- Вы дверь за собой прикройте, - посоветовал профессор, прислушиваясь к
тому, как звонок дзенькнул второй раз. - Если визитеры - те люди, которым
верю, я приду за вами.
Он вернулся через минуту:
- Выходите, пожалуйста, это Шаплинский...
- Игнацы Шаплинский? Художник?
- Да, да, не опасайтесь...
- Я достаточно люблю живопись, чтобы не бояться Шаплинского.
- А я, видите ли, необычно перетрусил. Хорохоришься, хорохоришься, а
когда постучат в дверь, сразу руки холодеют, - вздохнул Красовский и
пропустил Дзержинского в кабинет. - Извольте знакомиться, господа...
Шаплинский поклонился, пытливо разглядывая худого, зеленоглазого
человека в черном костюме, с красиво повязанным жабо.
- Юзеф Доманский.
Красовский пояснил:
- Революционер.
- С удовольствием бы написал вас, - сказал Шаплинский. - Вы похожи на
Христа, каким его представлял себе Дюрер.
- Тогда не стану позировать, - ответил Дзержинский, - я атеист.
- Я тоже, - пожал плечами Шаплинский, - однако какое отношение к смраду
официальной церкви имеет Христос?
- Его именем освящается беззаконие.
- Так ведь смотря в чьих руках имя, - заметил Красовский. - Святого
можно обратить на угоду инквизиторов, а злодея сделать символом доброты.
Разве русский бунтовщик Пугачев не искал символ свободы в образе Петра
Третьего?
- Теперь никто не решится назвать Николая Третьего в качестве символа
возможной свободы, пан Красовский. Республику называют, - возразил
Дзержинский. - А мы идем еще дальше: мы требуем, чтобы республика
строилась на базе обобществленных средств производства - без этого
болтовня выйдет, а не республика.
- Ну, этого я не понимаю, - сказал Шаплинский, - это теория, а вот то,
что надо ломать наше сегодняшнее вонючее и дряхлое болото, то, что
польскому народу свобода потребна, - в этом вы правы, господин Доманский.
- Нас агитировать против существующего не надо, - поддержал его
Красовский. - Но замахиваетесь вы на невозможное. Все сейчас думают, как
мы; вы - об очень далеком, мы - о близком будущем, но никто не думает
защищать существующее - оно прогнило, оно боится разума, оно неугодно
прогрессу. Но неужели вы и впрямь верите, что можно изменить это ужасное с
у щ е с т в у ю щ е е? Каким образом?
Все мы едины в мнении, но ведь открыто никто не решается сказать - в
Сибирь за это! Все таятся по квартирам, шепчутся только с близкими, а на
публике изрекают то, что у г о д н о властям!
- Так ведут себя те, которым есть что терять, - ответил Дзержинский. -
Рабочему, которому терять нечего, кроме своего барака и миски пустых щей,
- бояться нечего. Он и говорит. Но говорит неумело, нескладно, ему помочь
надо - за этим я пришел к вам, пан Красовский.
- Это - как? - спросил Красовский.
Художник закурил, пожал плечами:
- Неужели не понимаешь, Адамек? Даже я, который цветом живет и формой,
все понял. Надо, чтобы ты о б л „ к. Обл„к, понимаешь? Нужна твоя форма,
которая обнимет их смысл.
- Не только это, - сказал Дзержинский. - Нам, например, было бы крайне
дорого получить от пана Красовского статью о проблеме образования в
Польше, о том, почему студенчеству запрещено изучать польский язык, нашу
историю и экономику, говорить в стенах университета по-польски; отчего
студенчество выходит на демонстрацию, каковы лозунги, основные идеи,
направленность движения, каковы чаяния молодежи.
- Об этом не напишешь так, как печатают в Кракове, - заметил
Шаплинский, - я в их "Червоном Штандаре" прочитал рассказ "Побег", как
двое бежали из Сибири, - это захватывает, это романтика борьбы, это -
дойдет, а всякие там наши исследования и рассуждения... Кому они нужны?
- Нужны, - ответил Дзержинский, - хотя бы автору "Побега".
- Вы его знаете?
- Это я писал.
Шаплинский рассмеялся:
- Адамек, он тебя загнал в угол! Великолепно написано, господин
Доманский, великолепно! Вам не в революцию - в литературу, перо у вас
крепкое и очень искреннее, фальши нет, без выдуманностей - устала проза от
выдумок, хочется протокольной записи жизни: этому веришь.
- Вы слишком добры, - ответил Дзержинский. - Я приучил себя браться за
то, что более всего нужно людям. Я убежден, что более всего нужна
организация и газета.
Писатель, говорят, тот, который написал вторую книгу: первую, особенно
о том, что самим пережито, создать не трудно.
- Не повторяйте изречений нашего декана, - попросил Красовский, - он
обещает написать три тома рассказов, как только выйдет на пенсию. Все
отчего-то убеждены, что нет ничего легче, как описать видимое им самим, -
поди-ка опиши!
Слово - дар божий, перед ним преклоняться следует.
- Поэтому я к вам и пришел, - ответил Дзержинский.
- Я только не совсем понимаю, - задумчиво произнес Красовский, - как
следует писать для вашей газеты? Я привык работать для академических
журналов, рассчитывая на подготовленную аудиторию.
- У вас дети есть? - спросил Дзержинский.
- У меня внуки есть.
- Сколько им лет?
- Пятнадцать и семнадцать.
- Это самый чистый и смелый возраст. Вот и пишите для них.
- Не хочу подставляться, - задумчиво ответил Красовский, - я под удар
коллег подставлюсь.
- Подставляются - в играх, - жестко ответил Дзержинский. - В
литературе, как и в революции, нельзя подставиться. Здесь гибнут: одни для
того, чтобы остаться навечно, другие - чтобы исчезнуть.
Красовский вскинул детские, испуганные глаза и наново обнял тоненькую
фигурку Дзержинского, его лихорадочно горевшие скулы, ранние морщинки в
уголках рта, нервные пальцы несостоявшегося пианиста.
- Да, - сказал Красовский, - отлито в бронзу. Можно брать в эпиграф...
- Жаль, что я вам не могу быть полезен со своими пейзажами, - заметил
Шаплинский, - я готов помогать чем надо.
- Спасибо, пан Игнацы, - сказал Дзержинский, - спасибо вам. Пейзаж -
это тоже революция, потому что в ваших пейзажах столько сокрыто тревоги,
ожидания бури, что понятны они людям, вы свои чувства выражаете открыто.
Я, знаете ли, пошел в театр в Вене, - давали пьесу "Лафонтен", шуму было
много, о смелости писали, о новации, - решил посмотреть. Ушел, говоря
откровенно, в гневе: нельзя сводить счеты с Францем-Иосифом, используя
античные сюжеты, - буржуа намеки поймет, да он и так императора
безбоязненно критикует. А как быть с рабочим? Для него это - тьма тьмой,
потому что позиция писателя сокрыта, непонятна, завуалирована. В другой
раз в Берлине смотрел "Гамлета". Тоже шумели: "Революционный спектакль!"
А на самом деле получается драка под одеялом: кого-то бьют, а кого - не
понятно; каждый норовит сражаться с тиранами, пользуя безопасного ныне
Шекспира. От закрытости сие, от закрытости. Шекспир-то своего короля
восславлял, ан - выходит иное, начинают ему приписывать свои идеи, норовят
им воспользоваться как тараном. Чего ж Шекспиром таранить? Другим - всегда
легко, а ты сам попробуй, брось перчатку, ты открыто вырази, что думаешь!
- Дзержинский нахмурился. - Простите, увлекся. Но это я к тому, что вы
открыты, пан Игнацы, вы пишете бурю - в живописи иначе нельзя: не лозунги
ж вам рисовать аршинными буквами! Так что, если вы вправду согласны нам
помочь, мы готовы организовать выставку ваших картин в Рабочем доме, в
Кракове.
- Заходите ко мне в мастерскую, я подарю тот пейзаж, который вам
понравится.
- Вы позволите мне этот пейзаж передать музею?
- Дареное не продают, - поняв быстрое замешательство Шаплинского,
заметил Красовский.
- Я обращу деньги, полученные от передачи музею, на печатание нашей
газеты, - ответил Дзержинский, - а когда придет революция, мы выкупим
живопись пана Игнацы.
- Чем мне может грозить сотрудничество с вами? - спросил Красовский.
- Во-первых, вы не станете подписывать свои статьи и обзоры. Во-вторых,
не надо называть подлинных имен тех, кто выступает п р о т и в, можно
подвести людей.
В-третьих, я учен законам конспирации. И, наконец, Болеслава Пруса все
же остерегаются преследовать, оглядываются на общественное мнение.
- Прус - борец, - отчего-то вздохнул Красовский, - это редкостное
качество. Я сделаю, что вы просите. И вообще - заходите, когда захочется.
- Мне будет постоянно хотеться зайти к вам, пан Красовский, но я не
стану этого делать, я вас не смею ставить под угрозу. К вам от меня зайдет
товарищ. Его фамилия Юровский.
- Ему и передать написанное?
- Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, - это срочно написать
о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь.
Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением - я, говоря откровенно,
уже запланировал ее в следующий номер.
Когда Дзержинский ушел, Красовский сказал задумчиво:
- Игнацы, ты обратил внимание - у него глаза оленьи?
- Такие, как он, быстро сгорают, - ответил Шаплинский, - они сгорают,
оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов
принять муку, и защиту станет отвергать - горд.
- Не люблю я с такими встречаться, - вздохнув, заключил Красовский, -
будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю с г о в о р ч и
в о с т ь обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.
В камеру к Мацею вошел ксендз.
- Садитесь, - предложил Грыбас. - Я отказываюсь от исповеди, но мне
будет приятно поговорить с вами.
- О чем же мне с вами говорить?
- Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди,
что за цветы сейчас цветут?
Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не от
затылка - так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы э т
о не было видно собеседнику.
- Как вы можете уходить без исповеди? - спросил ксендз.
- Я ухожу для того, чтоб остаться.
- Мне страшно за вас.
- Мне тоже.
- Можно не уходить. Можно остаться.
- Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом.
Пожалуйста, я прошу вас, не надо.
- Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я
почитаю...
- Почитайте. Знаете что? Почитайте "Песнь тесней", а? Помните?
- Слабо.
- Почему?
- Я редко возвращался к этому в Писании.
- Хотите, я вам почитаю?
Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки
любви:
- "О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои
голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с
высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из
купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как
лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового
яблока - ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра
моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих
лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на
сад мой - и польются ароматы его!"
...Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в
глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал
стражникам:
- Проводите меня к начальнику тюрьмы...
Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную
шапочку, спросил:
- Если я не унижаюсь - вам-то зачем?
Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил б р и т о с т ь шеи и
тихо шепнул:
- Не надо, отец. Раньше думать следовало - всем людям, всем на земле,
не одним нам, которых казнят за мысль, - за что ж еще-то?
...Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на
стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще
нескольких приглашенных наблюдать казнь.
Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:
- Еще пять минут.
- Продляете удовольствие? - спросил Шевяков, цыкнув зубом.
Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.
- Наоборот, - ответил он, - оттягиваю ужас.
- Или мы - их, или они - нас, - ответил Шевяков. - Еще по одной,
господа?
Посошок, как говорится...
Один из молодых гостей, прапорщик, видимо чей-то "сынок", защелкал
суставами пальцев, стараясь скрыть дрожь в руках.
- Почему казнят ночью?
- Днем двор занят, - ответил начальник тюрьмы деловито. - Да и
арестанты могут к окну подлезть. Они ведь что делают: один нагибается, а
другой ему на спину лезет. И смотрят, озорники.
- Стрелять надо, - заметил Шевяков, разливая водку в длинные рюмки.
- А - нельзя, - ответил тюремщик, обгладывая куриную ножку, -
специально в параграф внесен запрет: вдруг срикошетит пулька? Металлу-то
много, да и камни у нас чиркающие...
- Это как? - не понял Шевяков.
- Чирк-чирик, - рассмеялся начальник тюрьмы, - это моя внучка говорит,
когда головки спичек отскакивают.
- Ну, с богом, - вздохнул Шевяков. - Господин прокурор, допивайте!
Жена, так сказать, не забранится, на работе были, так сказать. Пошли,
милостивые государи.
Он первым шагнул в серый провал гулкого тюремного двора, увидел в
рассветных сумерках шеренгу расстрельщиков, Грыбаса, который медленно шел
к стене, и раздраженно обернулся к начальнику тюрьмы:
- Ну, что он так копается?! Побыстрее нельзя?
Начальник тюрьмы кашлянул в кулак:
- Волокут только в том случае, ежели дерется.
Мацей Грыбас подошел к стене сам, отстранив жандармов, что шли по
бокам, шагнул к расстрельщикам и выдыхающе крикнул в пустой тюремный двор:
- Прощайте, товарищи!
- Арестанты проснутся, - покачал головой прокурор, - прикажите, чтоб
скорей палили!
...Когда тело расстрелянного Грыбаса перенесли в камеру, Шевяков с
жадным, т е м н ы м интересом заглянул в лицо казненного. Он глядел
мгновенье, потом, заметив что-то одному ему понятное, сказал:
- Ничего... Теперь другие поостерегутся газетки печатать...
10
- Угодно ли вам будет, - медленно проговорила Роза Люксембург, стараясь
не смотреть в лицо Гуровской, - дать нам показания? Мы, - повысив голос,
словно почувствовав возражение Гуровской, продолжала Люксембург, - не есть
партийный суд, но приглашены вы сюда для того, чтобы быть опрошенной в
связи с возникшими против вас подозрениями.
- В чем меня подозревают?
- В провокации.
- Это по меньшей мере смешно! Нелепо...
- Угодно ли вам дать объяснения? - не меняя голоса, настойчиво
повторила Люксембург.
- Я готова ответить на все вопросы.
- Пожалуйста, Юзеф.
Дзержинский пересел на свободный стул, ближе к Гуровской, и спросил:
- Когда вы вернулись из Парижа?
- Из Парижа? Я только что из Варшавы! Вот телеграмма, вы ж сами меня
вызвали, товарищи!
- Я спрашиваю, когда вы были в Париже перед отъездом в Варшаву?
- Это какая-то ошибка!
- По чьему поручению вы были в Париже? - повторил Дзержинский.
Гуровская заставила себя улыбнуться:
- Юзеф, о чем вы?
- Я спрашиваю, - повторил он, - зачем и по чьему заданию вы ездили в
Париж?
- Я не была в Париже.
- Это правда?
- Честное слово! Это какой-то вздор, откуда деньги? Зачем мне туда?!
- Хорошо. Ответьте, пожалуйста, сколько времени вы жили в гостинице
"Адлер"?
- Две ночи.
- Это правда?
- Ну конечно же правда.
- Это ложь. Во-первых, вы ездили в Париж. Поездом номер семь,
четырнадцатого числа, в вагоне второго класса, место пятое. Во-вторых, в
гостинице "Адлер" вы прожили в общей сложности шестнадцать дней.
- Да нет же...
Дзержинский достал из кармана копии счетов и положил их на стол.
- Можно познакомиться, товарищи. Билет был заказан из гостиницы, копия
заверена.
Гуровская достала из сумочки папиросы, как-то странно покачала головой
и, наблюдая за тем, как счета передавали из рук в руки, силилась улыбаться.
Когда Дзержинский протянул ей счета, Гуровская мельком только взглянула
на них и сказала негромко:
- Ну, хорошо. Да, я жила в "Адлере"... Ездила в Париж. Но вправе ли вы
из-за минутного увлечения, страсти обвинять меня в провокации?
- Простите, не поняла, - Люксембург нахмурилась. - Вы очень сумбурно
сказали.
Я увлечена человеком... Он снял мне этот номер, к нему я , и ездила в
Париж.
- Где вы там жили? - спросил Дзержинский, - В Париже?
- Да.
- Возле Этуаль.
- В отеле?
- Да.
- Название.
- Этого я сейчас не помню.
- Опишите отель и номер, в котором вы жили.
- Маленький номер, на четвертом этаже, под крышей. Дзержинский перебил
ее:
- Пожалуйста, говорите правду. Если объект страсти вам снимал роскошный
номер в "Адлере", то отчего в Париже он