Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
сходительство, засвидетельствовать Вам еще
раз самое глубокое и почтительное уважение.
Остаюсь Вашего Высокопревосходительства покорнейшим слугою, готовый к
услугам полковник Зудин".
(Резолюция Сипягина: "Значит, я Плеханова, Засулич и Ленина не
контролирую?
Проэктов у нас и без этого много! Делом заниматься надобно Зудину, а не
проэкты составлять! Пусть Мих. Иван. Гурович проверит работу Зудина и
доложит результаты Александру Андреевичу".)
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАРМОВ ШЕВЯКОВУ ТОЧКА СРОЧНО ДОЛОЖИТЕ
СОСТОЯНИЕ ДЕЛА
ЛО ИНТЕРЕСУЮЩЕМУ МЕНЯ ЛИЦУ ТОЧКА ЗУДИН".
"САНКТ-ПЕТЕРБУРГ ДЕЛОВАЯ ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ ЗУДИНУ ТОЧКА ХОДАТАЙСТВУЮ
ОТПРАВЛЕНИИ ИНТЕРЕСУЮЩЕГО ВАС ЛИЦА В ИЗВЕСТНОЕ МЕСТО СРОКОМ ПЯТЬ ЛЕТ
ШЕВЯКОВ".
"ВАРШАВА ДЕЛОВАЯ КОРПУС ЖАНДАЛРМОВ ШЕВЯКОВУ ПЛОХО ХОДАТАЙСТВУЕТЕ ТОЧКА
ЗУДИН".
"Александровская пересыльная тюрьма.
Дорогие Альдона и Гедымин!
Я уже в Восточной Сибири, более чем за 6 тысяч верст от вас, от родного
края, - но вместе со своими товарищами по заключению. Бывают минуты
тяжелые, ужасные, когда кажется, что боль разорвет тебе череп; однако лишь
боль эта делает нас людьми, и мы видим солнце, хотя над нами и вокруг нас
- тюремные решетки и стены.
Ваш Феликс".
2
- Слышишь? - шепнул Дзержинский, чуть коснувшись тонкими ледяными
пальцами острого колена Сладкопевцева. - Он запел. Слышишь, нет?
- Ветер.
- Он запел, - повторил Дзержинский. - Сначала он споет про бродяг, а
когда заведет частушки, можно идти.
- Я ничего не слышу. Тебе кажется.
- Нет. Я слышу определенно.
Сладкопевцев подошел к окну. Слюдяные стекла запотели изнутри, июньская
ночь была студеной, а какой же ей иначе быть здесь, в Якутии, коли в мае
только снег сошел и обнажилась желтая, к а т о р ж н а я зелень, которая и
не зелень вовсе, а похожа больше на тот тюремный бобрик, что появляется в
холодном карцере, - пыльно-желтый, ломко-жесткий, свалянный...
- Теперь слышу, - сказал Сладкопевцев. - Он действительно поет про
бродяг.
Сколько ты дал Павлу?
- Он купил четверть. И наварил гусиной похлебки.
- Ты красиво снял вожака. Из поднебесья. Я не верил, что можно снять
гуся с такой высоты.
- Все можно, если надо. - Дзержинский чуть усмехнулся, и Сладкопевцев
понял, что Феликс тоже волнуется: он застенчиво, чуть по-детски усмехался,
когда не мог скрыть волнения.
Сегодня на заре они сидели в болоте, и Дзержинский ждал пролета гусей,
а Сладкопевцев лежал на тулупе, который был брошен поверх срубленных
Феликсом сухих веток, и смотрел в далекое небо - все в прозрачных, словно
бы кружевных, перистых облаках, и виделся ему театр в Питере, и вуальки
барышень, и слышался таинственный п е р е ш у м в темной яме оркестра,
который всегда сопутствует началу представления...
Тогда, на тяге, Сладкопевцев спросил:
- А что ж тогда мы ему выставим на закуску, если гуся не будет?
- Без закуски станет пить, - ответил Дзержинский, и лицо его
ожесточилось отчего-то. - Я пробовал - давал ему воды после водки: он так
же морщился и вкуса разобрать не мог. Хранитель устоев...
- Ты хотел выругаться и оборвал себя. Почему?
- Я не хотел выругаться, потому что не умею этого, - ответил
Дзержинский.
- Не знай я тебя:, право, не поверил бы...
- Тише.
- А что?
- Летят. Пригнись.
Птицы тянули длинной, ровной, устремленной линией. Меняясь, она
продолжала самое себя, оставаясь строем, который жил по какому-то
внутреннему закону, подчиненному неведомой людям высшей логике.
- Ну, бей, - шепнул Сладкопевцев, когда посвист крыльев стал слышим и
близок.
- Рано.
- Они пролетят.
- Нет.
- Сколько у тебя патронов?
- Хватит. Два.
- Бей же.
- Рано.
Дзержинский дождался, когда строй был ровно над головой, поднялся,
легко и прикидисто вскинул ружье, выцелил гуся, вырвавшегося из общего
взмета стаи, которая одновременно заметила угрозу, выстрелил. Птица,
замерев на какое-то видимое мгновение, сложилась в комочек, ставший
маленьким и бесформенным, и свистяще полетела из неба на землю, в холодное
болото, и шлепко ударилась об воду. Поднялись грязные брызги.
Дзержинский сказал:
- Бери. Это хороший гусь.
- У тебя есть еще патрон.
- Ну и что? Для урядника хватит одного гуся. И этого-то жалко.
- Слышишь? - спросил Сладкопевцев. - Частушки уже поет.
- Пойдем.
- Присядем на дорогу.
- Ты веришь в это?
- Верю.
- Присядь, Миша.
- Вдвоем ведь бежим - Присядь, присядь.
- Ты невообразимо упрямый человек, Феликс.
- Хорошо. Сядем вместе.
Они опустились на лавку, и Дзержинский ощутил своей прозрачной ладонью,
как гладко и тепло дерево, сколько в нем тяжелой н а д е ж н о с т и, как
много знает оно, допусти на миг возможность какого-то особого, внелюдского
знания, присущего окружающей природе: умерщвленной ли человеком - вроде
этой лавки, которая раньше была сосной, живой ли еще - тайге,
простиравшейся окрест на тысячи якутских пустынных и безнадежных верст.
- Пошли? - спросил Сладкопевцев.
Дзержинский придержал дверь ногой, осторожно стронул ее, чтобы не
запели петли, проскользнул быстрой тенью, сломавшейся на какой-то миг в
лунном проеме, потом сломалась такая же быстрая тень Сладкопевцева, а
после стало тихо окрест, только урядник пел, а когда они спустились к
реке, и тот замолчал.
Возле реки Дзержинский замер, ухватил Сладкопевцева за плечо, напрягся
тонким своим телом, словно на охоте, скрадывая медведя. Сладкопевцев
сначала не понял ничего, но через какое-то мгновение тоже заметил: рыбак
ставил сеть возле берега - самая пора брать стерлядку.
Они стояли так минут десять, не двигаясь, и постепенно холод стал
проникать сквозь суконное пальто и теплые сапоги.
Дзержинский словно бы почувствовал, что Сладкопевцев хочет сказать
что-то, снова прикоснулся к его плечу и чуть покачал головой: рыбак
вытаскивал плоскодонку на берег как раз к тому месту, где темнела лодка,
на которой предстояло беглецам проделать путь по Лене к тракту - добрую
тысячу верст.
Сегодня днем просчитали еще раз - за ночь надо проплыть никак не меньше
пятидесяти верст: грести попеременно; течение бурное- - понесет. Если
ближе застрять - конец делу, урядник поднимет с в о и х по округе, а у
него много с в о и х, за стакан водки все тропки перекроют, только б
беглых смутьянов, социалистов проклятых, иродов, барчуков изловить,
бросить оземь, руки заломить и ждать своего: царская служба добро помнит и
верных отмечает стаканом-другим, а то еще и пятиалтынным - к празднику.
Дзержинский шепнул:
- Садись на корму.
- Я оттолкнусь веслом, - предложил Сладкопевцев.
- Хорошо, - согласился Дзержинский и, навалившись грудью на острый нос
лодки, легко оттолкнул ее и вспрыгнул на борт, и лодку вобрала в себя
река, развернула ее и понесла боком - пока беглецы не привязали весла к
деревянным штырям мудреным сибирским узлом и Сладкопевцев не развернул
тонкое рыбье тело пироги, ориентируясь в темноте по линии берега, который
стремительно проносился мимо.
Он греб в полной тишине, отваливаясь назад с резким выдохом, и казалось
им обоим, что урядник слышит этот резкий его выдох, а на самом-то деле тот
шум, который сопутствует скорости, скрывал все звуки окрест. Прошло минут
двадцать, и Дзержинский вдруг склонился к борту и громко - устрашающе
громко - засмеялся, а потом крикнул:
- Эге-ге-гей, урядник? До видзення!
Сладкопевцев тоже рассмеялся, но потом крикнул свое:
- Прощай, сволочь поганая, прощай!
...Огромная нездоровая рыхлость российской имперской бюрократии вобрала
в себя сообщение, переданное урядником Прохоровым наутро после
исчезновения Дзержинского и Сладкопевцева, вобрала постепенно, соблюдая
размеренную инстанционность чиновной последовательности. Волостная полиция
размышляла день-другой, как сообщить по начальству о побеге
злоумышленников, преследуя главную цель - объяснить свою непричастность к
происшедшему, доказать, что служба поставлена хорошо и ревизий присылать
не надобно; губернская охранка думала, что писать в корпус жандармов о
личностях беглецов; можно б, конечно, по правде забить тревогу, но это
бросит тень, а кому она нужна, эта самая тень, никому она и не нужна
вовсе, от нее одни хлопоты и нелады, и награды к празднику не будет.
Исповедуя ф о р м у, как символ порядка, имперская рыхлость жила по
своим сложным законам, проходившим как бы в двух измерениях: один -
"изловить", а второй - "чтобы все тихо обошлось" и вины ни на ком не было,
кроме конечно же урядника Прохорова, но и того казнить нельзя: каждую
весну шлет бочки икры, а осенью подводы с омулятиной и красиво выделанные
шкуры оленей всем волостным начальникам отваливает, а те из этих
подношений пакуют для губернских, которые, в свою очередь, знают, как и
когда вручить презент петербургскому высокому люду.
Поэтому, когда длинная цепь запросов и ответов, осторожных зондирований
и витиеватых формулировок окончилась шифротелеграммой всем полицейским
империи, сообщавшей "о побеге ссыльно-поселенцев, эсдека Дзержинского и
эсера Сладкопевцева", прошло восемнадцать дней, долгие двести тридцать два
часа прошли с того самого момента, когда лодка беглецов попала в тот рукав
Лены, что вел к водопадам, и нарастал гул и рев, и беглецы чудом
остановили лодку в десяти метрах от первого порога и вытащили ее на
островок, сорвав до крови кожу на ладонях, а потом, задыхаясь и падая,
протащили длинную тяжелую "сибирячку" по гранитным скалам, и ужасом
отдавался визг дерева: казалось - порвет днище, пробьет острым куском
гранита, тогда - конец, отсюда пути нет, здесь людей не бывает - разве что
во время лесного пожара зверь заплывет...
- Ну, - тихо сказал Дзержинский, - пробуем?
- Страшно.
- Мне тоже.
- Посидим? - предложил Сладкопевцев.
Дзержинский присел на острый, загнутый по-ермаковски нос лодки, а
потом, ступив высокими сапогами в быструю, черно-бархатную воду, потащил
лодку на себя изо всех сил, и лицо его на какое-то мгновение стало маской:
такие маски на Пер-Лашез, в Париже, где коммунаров захоронили.
- Прыгай! - крикнул Дзержинский, переваливаясь в лодку, ожидая всем
существом своим, как сейчас ударит с днища тугой фонтанчик воды, но нет -
осела лодка, пошла по быстрине, и Дзержинский со Сладкопевцевым
одновременно поглядели друг на друга, ощутили мгновенное чувство
безопасности и только здесь услышали свое дыхание: хриплое, со стоном,
арестантское, а потом лишь - гулкий и монотонный звук скорости: вода
приняла лодку в свое лоно, сделала ее частью самое себя, сообщив свою
скорость и направленность.
А направленность была одна - в плотное облако белого предрассветного
тумана, еще более непроглядное, чем ночь, оттого что в ночи хоть луна есть
и звезды светят, а тут - словно вата, даже голос глушит, и кажется, что
мир исчезает, и рушится то ощущение скорости, которое не оставляло их всю
ночь, пока неслись мимо берега, купались в реке звезды и луна клоунадила
вокруг лодки.
- Ты ничего не видишь, Феликс?
- Нет.
- И не слышно ничего...
- Почему? Скорость слышу, - тихо сказал Дзержинский.
- Устал грести? Давай подменю.
- Нет, ничего.
- Я даже лицо твое как сквозь слюду вижу.
- А ты подвинься ближе.
Сладкопевцев хотел было передвинуться ближе к Дзержинскому, но в это
мгновение ватную тишину тумана разорвало грохотом, треском, леденящим
холодом - лодка налетела на сук, торчавший из воды. Дзержинский оказался в
быстрине, пальто стало вмиг тяжелым; он ухватился за ветку, но она хрустко
сломалась, оставшись в зажатом кулаке, и Дзержинский, собрав последние
силы, выпрыгнул из быстрины и ухватил второй сук, и все это происходило в
считанные доли секунды, и тумана уже не было, он оказался неким рубежом
смерти и жизни, и вторая ветка хрустнула в его мокрой руке. Он ощутил
сначала сладкую прелесть студеной чистейшей воды, а потом понял, что вода
эта, поначалу казавшаяся прозрачной, и есть мрак, могила, погибель...
3
...Ликование в тот день было неслыханным: бочки с хлебным вином
выкатывали в душную, пьяную, орущую толпу сотрудники "летучей" дворцовой
охраны; местные филеры терлись среди народа, высматривая "бомбистов";
хорошо проверенные дворники, а также низшие чины корпуса жандармов,
которые были привезены особым поездом за день до явления народу
августейшей семьи, надзирали за порядком на тротуарах; вышколенные
городовые с трудом сдерживали толпу, которая рвалась прикоснуться к
колесам царской повозки; загодя расставленные "крикуны" то и дело разевали
пасти, поднимая окружающих на громкогласное "славьсь!". Государь отвечал
верноподданным улыбкой, а государыня "делала ручкой", придерживая второй
огромные поля соломенной шляпы, скрывавшие лицо от томительных лучей
яростного июньского солнца.
Когда общение с народом близилось к благополучному завершению, Николай,
наклонившись к государыне, шепнул:
- Ну и полиция у нас! Перед поездкой докладывали тревожные сводки об
анархистах.
Неужели для того, чтобы отрабатывать оклад содержания, жандармам
надобно пугать меня терроризмом? Такой восторг не организуешь, это от
сердца, как Даль писал - "изнутра".
- "Изнутра" - что это такое? - спросила государыня, продолжая мило
улыбаться верноподданным. - Научи меня, как писать это очень вкусное
слово. Ви айне гуте айсбайн, - добавила она весело на своем родном,
немецком языке.
...После проезда по городу генерал-губернатор дал прием, на котором
произнес речь, сказанную до того проникновенно, что гости ладони отбили,
аплодируя не столько словам, сколько тому, как милостиво и благосклонно в
н и м а л государь.
- Россия, развитие которой поражает мир, матерь наша, осиянная
скипетром самодержавия, православия и народности, - гремел губернатор, -
являет собою тот образец могутной и широкой устойчивости, коей столь
недоставало, да и по сей день недостает, иным весям и странам. Крестьянин
возделывает бескрайние нивы, познает новые орудия труда, устанавливает
особые отношения с землевладельцем, отношения добра и уважительности,
столь традиционные для нашей общины; фабричный рабочий вместе с
промышленником дарит нам новые заводы, железные дороги и
углеразрабатывающие шахты; гимназист и студент ищут истину в стенах
императорских библиотек, университетов, церковных школ. И, вспоминая
сегодняшний проезд, ваши императорские величества, мне хочется
воскликнуть: "Нет на Руси больше несчастных и сирых!" За это - поклон вам
нижайший, государь, поклон и благодарение всенародное!
Грянул хор: "Властный, державный, боже, царя храни!"
Собравшиеся, разевая рты, не пели; невидимые взору, но весьма
голосистые хористы позволяли гостям обмениваться впечатлениями,
раскланиваться с н у ж н ы м и знакомыми и говорить о том, кто ближе к их
величествам: Фредерикс, Плеве, Дурново или Витте. Явно Витте был в
стороне: оттерт - так ему, финансисту, поделом тихоне, нечего из себя
самого умного строить, цифирью пугать и прочей банковской премудростью! А
великому князю Николаю Николаевичу спасибо, заступнику! Спасибо генералу
Трепову, у них лица открытые, без угрюмости и забот, веселье и уверенность
в них, а когда самодержцы сильны, так и подданные, что к трону б л и з к
о, спокойно могут жить и каждому новому дню радоваться...
"Любезный Брат.
Такое обращение я счел уместным, потому что обращаюсь к Вам в этом
письме не столько как к Царю, сколько как к человеку-брату. Кроме того,
еще и потому, что пишу Вам как бы с того света, находясь в ожидании
близкой смерти.
Мне не хотелось умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей
теперешней деятельности, и о том, какою она могла быть, какое большое
благо она могла бы принести миллионам людей и Вам, и какое большое зло она
может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении,
в котором идет теперь.
Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне
закона; армии полицейских - явных и тайных - все увеличиваются; тюрьмы,
места ссылки и каторги переполнены сверх сотен тысяч уголовных -
политическими, к которым причисляют теперь и рабочих. Цензура дошла до
нелепых запрещений, до которых она не доходила в худшее время 40-х годов,
религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и
становятся все жесточе и жесточе и чаще; везде в городах и фабричных
центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против
народа; во многих местах уже были братоубийственные кровопролития и везде
готовятся и неизбежно будут новые и еще более жестокие...
И как результат всей этой напряженной и жестокой деятельности
правительства, земледельческий народ - те 100 миллионов, на которых
зиждется могущество России, - несмотря на непомерно возрастающий
государственный бюджет, или скорее, вследствие этого возрастания, нищает с
каждым годом, так что голод стал нормальным явлением, и таким же явлением
стало всеобщее недовольство правительством всех сословий и враждебное
отношение к нему.
И причина всего этого до очевидности ясная, одна: та, что помощники
Ваши уверяют Вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они
этим обеспечивают благоденствие этого народа и Ваше спокойствие и
безопасность. Но ведь скорее можно остановить течение реки, чем
установленное Богом всегдашнее движение вперед человечества. Понятно, что
люди, которым выгоден такой порядок вещей и которые в глубине души своей
говорят "после нас хоть потоп", могут и должны уверять Вас в этом, но
удивительно, как Вы, свободный, ни в чем не нуждающийся человек, и человек
разумный и добрый, можете верить им и, следуя их ужасным советам, делать
или допускать делать столько зла ради такого неисполнимого намерения, как
остановка вечного движения человечества от зла к добру, от мрака к свету.
Ваши советники говорят Вам, что это неправда, что русскому народу как
было свойственно когда-то православие и самодержавие, так оно свойственно
ему и теперь, и будет свойственно до конца дней, и что поэтому для блага
русского народа надо во что бы то ни стало поддерживать эти две связанные
между собой формы: религиозного верования и политического устройства. Но
ведь это двойная неправда: никак нельзя сказать, чтобы православие,
которое когда-то было свойственно русскому народу, свойственно ему и
теперь.
Что же касается самодержавия, то оно точно так же если и было
свойственно русскому народу, когда народ этот еще верил, что царь -
непогрешимый земной бог и сам один управляет народом, то далеко уже не
свойственно ему теперь, когда все знают, или, как только немного
образовываются, узнают, - во-первых, что Цари могут быть и бывали и
изверги и безумцы, как Иоанн IV или Павел, а во-вторых, что какой бы он ни
был хороший, никак не может управлять сам 120-миллионным народом, а
управляют народом приближенные царя, заботящиеся больше всего о своем
положении, а не о благе народа.
Если бы Вы могли так же, как и я, походить во время царского проезда по
линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и
послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские,
сгоняемые с соседних деревень, и на холоду и в слякоти без вознаграждения,
со своим хлебом по несколько дней дожидаются проезда, - Вы бы услыхали от
самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей
линии, речи совершенно несогласные с любовью к самодержавно и его
представителю. Если лет 50 тому назад при Николае I еще стоял высоко
престиж Царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал и
упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется
смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже
бранить его и смеяться над ним.
Самодержавие есть форма правления отжившая. Поддерживать эту форму
правления и связанное с нею православие можно только - как это и делается
теперь - посредством всякого насилия: усиленной охраны,