Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
ираешься потребовать ее у меня?
Его губы на мгновение искривила старая насмешливая улыбка.
- А разве мудрый человек требует у цезаря его жену?
Гэнхумара быстро сказала:
- Так вот что ты собираешься сделать? Отослать нас прочь?
- А что еще, как ты думала, я должен буду сделать?
- Не знаю. Если бы ты был другим человеком, думаю, ты мог
бы убить нас. А так... я не знаю.
Она сделала долгий судорожный вдох и начала торговаться -
или мне показалось в то время, что она пытается торговаться,
хотя я не мог понять, с какой целью, потому что прекрасно знал,
что королевский сан почти ничего не значил для нее. Теперь-то я
понимаю, что она отчаянно старалась спасти хоть что-нибудь
из-под обломков, спасти какие-то осколки чего-то хорошего для
всех троих, и больше всего - для меня.
- Если ты простишь эту одну ночь..., - ее голос
сорвался, и она усилием воли заставила его звучать твердо,
слишком гордая для извечного женского оружия - слез. - Если
тебе кажется, что годы, в течение которых я была твоей верной
женой, а Бедуир - твоим преданным лейтенантом, могут хоть
как-то перевесить эту одну ночь, я пообещаю тебе - на коленях,
если хочешь, - что мы никогда больше не останемся наедине и не
скажем друг другу ни слова, если тебя не будет рядом.
Дура! Подумать, что именно это имело для меня значение,
сам факт, что они провели вместе ночь. Дура - не понять, что я
предпочел бы, чтобы она переспала с Бедуиром дюжину раз, не
любя его, чем знать, что ее сердце рвется к нему, пока она
верной женой лежит как-нибудь ночью в моих объятиях. Бедуир
понял, но в некоторых отношениях мы с Бедуиром были ближе друг
с другом, чем я когда-либо был с Гэнхумарой.
- Бедуиру пришлось бы дать половину этого обещания, -
жестко сказал я, - и мне кажется, что он не стал бы этого
делать. Нет-нет, Гэнхумара, то, что ты предлагаешь, слишком
тяжело для простых смертных, как для тебя, так и для меня. Ты
мне больше не жена - а ты, Бедуир, больше не мой лейтенант и
брат по оружию; со всем этим покончено... Сейчас в Коэд Гуине
должно быть хорошо, хотя я боюсь, что подснежники уже отошли. У
вас есть время до полудня, чтобы устроить все ваши дела и
убраться из Венты.
Гэнхумара начала умолять снова, готовая уже на все:
- Артос, послушай... о, послушай! Только не обоих! Ведь,
конечно же, будет вполне достаточно, если ты изгонишь одного из
нас? Отошли меня - отправь меня с позором домой, к очагу моего
отца, как дурную женщину, опозорившую твое ложе; или, если ты
более милосерден, позволь мне удалиться в Обитель святых жен в
Эбуракуме, как бы по моей собственной воле. Только не отсылай
от себя Бедуира; наступает время, когда он будет нужен тебе,
как никогда раньше!
Бедуир все еще стоял не двигаясь - воплощение молчаливого
горя: подбородок опущен в складки плаща, у ног упавший меч. Он
поднял голову и взглянул на меня, и я знаю, что мы оба думали
об Обители святых жен на Улице Суконщиков и о том, как
Гэнхумара прижималась ко мне, оглядываясь назад, когда я увозил
ее прочь, и об этой дрожи - словно дикий гусь пролетел над ее
могилой...
- И ты потерпишь это? - крикнул я ему. Великий Боже!
Парень, неужели ты позволишь, чтобы вся тяжесть искупления
легла на ее плечи?
- в той роли, что отведена мне, возможно, тоже было бы
свое искупление, - его слова были немного невнятными, словно у
него свело губы. - Но я думаю, об этом не может быть и речи.
Все пламя моего гнева превратилось в серый пепел, и холод
пробрал меня до глубины души, и я внезапно почувствовал
огромную усталость. Я сказал:
- Нет, об этом не может быть и речи, для тебя здесь нет
места так же, как и для нее. Забирай ее и уходи, потому что я
не хочу больше видеть вас обоих.
Я с усилием отворил дверь и, слыша, как отдается у меня в
ушах голос Гэнхумары, в последний раз выкрикивающий мое имя,
побрел в темноте вниз по ступенькам, спотыкаясь и натыкаясь на
стены, словно был очень-очень пьян.
Во дворе вздохнувший ветерок качнул последнюю живую ветку
дикой груши и уронил несколько хрупких лепестков в темную воду
колодца.
Глава тридцать четвертая. Редеющие ряды
Назавтра было третье воскресенье месяца, день, когда, по
давно заведенному обычаю, Амброзий, если был в Венте, давал
аудиенцию, и каждый, кто хотел потребовать справедливости,
высказать обиду, предложить свой план, мог прийти к нему в его
большой зал. Я продолжил после него эту традицию и потому сидел
в то воскресенье на поднятом на помост Верховном престоле - за
спинкой которого стояла церемониальная охрана из нескольких
Товарищей рядом с пустым троном королевы и пытался заставить
свой измученный мозг понять, что этому человеку необходимо
освобождение от воинской службы, а та женщина жалуется на
торговца зерном. Старый плащ императорского пурпура, который
тоже принадлежал Амброзию, давил мне на плечи так же тяжело,
как и сам обычай воскресных аудиенций, но это и хорошо, что мне
пришлось что-то делать. Я думаю, что если бы в этот день я мог
отдыхать, я сошел бы с ума... Первый в том году шмель, случайно
залетевший со двора, бился головой в одно из окон, в котором
еще сохранилось стекло, в тщетной попытке найти выход, и этот
звук отвлекал и притуплял мое внимание. "Нет выхода, нет
выхода..." Я нахмурился, пытаясь сосредоточиться на том, кто
был прав и кто виноват в излагаемом передо мной деле.
Народу в тот день было больше, чем обычно, но, конечно же,
к этому времени вся Вента должна была знать; они глазели на
меня, перешептываясь между собой, или, по крайней мере, мне так
казалось, и мне это было безразлично, лишь бы только они ушли,
лишь бы только мне не нужно было сидеть там и видеть их лица -
лица за лицами - сквозь дымку, порожденную моими пульсирующими
висками.
Все закончилось, и последний человек из ожидавшей на
наружном дворе толпы исчез за дверью, и мягкий весенний дождь
за окном начал растворять в себе серый свет дня. И я уже
собирался подняться и вернуться в покои Амброзия - я отдал
приказ перенести туда мои пожитки из Королевина двора, который
больше не был мне домом, - когда снаружи послышался
беспорядочный топот множества шагов и голос Фарика, которому
ответил кто-то другой; я вопросительно взглянул на Кея, который
стоял, громадный, угрюмый, золотисто-седой, рядом с моим
креслом, и в этот момент брат Гэнхумары, держа на руке своего
накрытого колпачком любимого сокола, вошел в дальнюю дверь; с
ним были все, кто еще остался от верхового отряда, который я
получил за ней в приданое.
Он прошагал через весь зал и остановился передо мной, и
его рослые каледонцы с топотом выстроились у него за спиной.
Отсалютовав, как положено, Верховному престолу, он остался
стоять, откинув далеко назад голову и хмуро глядя на меня
жаркими рыжевато-карими глазами из-под сведенных в одну черту
прямых черных бровей.
- Ты хочешь что-то мне сказать? - осведомился я наконец.
- Да, - ответил он. - Я хочу сказать вот что, Арториус
Аугустус: нам сообщили, что прошлой ночью ты удалил Гэнхумару,
мою сестру и твою королеву, от двора с позором.
- Это не я заклеймил позором ее лоб, - холодно заметил
я.
- Нет, и по этой причине - раз она сама навлекла на себя
позор - мы не ищем с тобой ссоры, не ищем отмщения за то, что
ты отправил ее прочь. И, однако, для меня она по-прежнему
сестра, а для всех нас - дочь дома нашего князя, и поэтому мы,
верно служившие тебе более десяти лет, больше не считаем себя
твоими Товарищами, раз ты изгнал ее с позором.
- Понимаю, - сказал я. - Вы можете вернуться на север,
к вашим родным местам.
Горячие, неподвижные соколиные глаза ни на миг не изменили
выражения и не оторвались от моего лица.
- Мы не просим позволения. Мы уходим на север, к нашим
родным холмам, и забираем с собой женщин, на которых мы
женились, и детей, которых родили здесь, на юге. Мы пришли,
чтобы сказать тебе об этом, не более того.
Я помню, как я сидел там, на своем Верховном престоле,
чувствуя, как впиваются мне в ладони вырезанные на
подлокотниках волчьи головы, и смотрел, смотрел в эти гордые
непоколебимые глаза.
- Да будет так, - произнес я наконец. - Когда вы
выезжаете?
- Лошади уже поседланы, а ночь потом будет довольно
лунная.
- Что ж, тогда, по-видимому, говорить больше не о чем.
- Еще одно, - взгляд Фарика, впервые оставив мое лицо,
неспешно переместился на лицо моего оруженосца, который сидел в
ожидании приказаний на ступеньках помоста с моим копьем и щитом
на коленях. - Идем, Риада.
Юноша поднялся на ноги - медленно, но без колебаний; он
явно ожидал этого приказа и знал, что должен ему повиноваться.
но он повернулся и взглянул на меня, и его лицо было
взволнованным и несчастным.
- Сир, я не хочу уходить. Но это мое племя.
- Это твое племя, - согласился я.
Он на мгновение преклонил колено и привычным жестом
коснулся моей ступни, а потом встал и присоединился к Фарику. И
весь отряд с последним торжественным салютом - в этом
расставании не было запальчивости; это было, так сказать, дело
чести, почти ритуал - повернулся кругом и зашагал к выходу из
зала.
После их ухода в огромном помещении стало очень пусто, и я
внезапно услышал, как постукивает в окна весенний дождь и как
шмель все еще бьется своей глупой головой в толстые зеленоватые
стекла. Я медленно встал и повернулся к ведущей с помоста
двери. Кей молчаливо, как большой верный пес, последовал за
мной, и в дверях я обернулся и положил руку ему на плечо, ища
утешения, которое мог бы найти, прикоснувшись к голове Кабаля.
- Ты помнишь, как я когда-то сказал тебе, что не
потерплю, чтобы замужние женщины вызывали беспорядки среди
Товарищей? Что когда двое мужчин желают одну женщину, именно
тогда Братство начинает распадаться?
- Что-то в этом духе, - медленно проговорил Кей.
- Я был прав, не так ли?
x x x
Верное ядро Братства устояло перед всем, кроме смерти -
но это совсем другое дело. Однако ни Флавиан, ни Гуалькмай, ни
даже Кей не были так близки мне, как был Бедуир, и я до конца
познал одиночество над линией снегов, которого страшился всю
свою жизнь. И поскольку в последующие годы даже сражения по
большей части уступили место государственным делам, мне почти
ничего не оставалось, кроме работы. Так что я работал, а весны
и осени приходили и уходили, и во дворе, где я мальчишкой
держал своих собак, на дикой груше засохла последняя ветка. Я
работал над тем, чтобы укрепить Британию, создать для нее
надежное правительство; я трудился над договором с прибрежными
саксами, чтобы весь этот план не развалился на куски, когда я
не смогу больше надежно держать его в своей ладони. Все это
безжизненно потускнело у меня в мозгу, точно плохо закаленный
клинок. Всю свою жизнь я был по натуре воином, и дела
управления давались мне с большим трудом. И еще в те годы я,
насколько это возможно, перестал чувствовать, а то, что
воспринимаешь только головой, никогда не помнишь так, как то,
что воспринимаешь сердцем.
Сердик забрал с собой три принадлежащие ему боевых ладьи с
полной командой его товарищей по мечу на каждой и прежде, чем
вышел назначенный ему срок, покинул берега Британии. Время от
времени до нас то оттуда, то отсюда доходили слухи, краткие и
сомнительные, как мерцание летней зарницы в сумерках; в
основном о его набегах, иногда о его плаваниях в чужих морях.
Начали поговаривать о том, что он осел в Портус Намнетусе на
галльском побережье; это место было превосходным пристанищем
для сына Лиса Вортигерна и леди Роуэн, потому что в землях,
расположенных в устье Лигера, кельты и саксы непонятно почему
сошлись вместе и образовали смешанную расу. И по мере того, как
шло время, нам стало казаться, что он обосновался там надолго.
До девятого или десятого лета после Бадона это было все.
К этому времени я, в своих усилиях поддерживать прочные
связи между четырьмя племенными территориями Древнего
Королевства, начал проводить в Сорвиодунуме, Акве Сулис и
Каллеве почти столько же времени, сколько в Венте; и в том году
где-то в середине июля я перенес свой двор в Сорвиодунум. Это
было туманное и душное лето, как раз такая погода, в которой
процветает лихорадка, и Желтая Карга пришла в города раньше,
чем обычно; но у меня никогда прежде не было лихорадки - и
вообще, я редко в своей жизни болел, если не бывал ранен - так
что когда через день после нашего приезда у меня разболелась
голова, а по спине забегали мурашки, я просто подумал, что
простудился под ливнем, промочившим нас насквозь во время
долгого пути верхом из Венты. Но не прошло и двух дней, как у
меня начался бред.
Сначала в нем были моменты просветления, когда я
возвращался из несущегося в вихре, охваченного пламенем мира
лихорадочного безумия к страданиям своего тела; к темноте, в
которой я задыхался, или к свету, который молотом бил мне в
глаза, даже когда они были закрыты. И как-то раз, выплыв из
огненного тумана в один такой светлый промежуток, я услышал во
внешнем мире гомон толпы и шум сборов, шаги, голоса и короткий
лай трубы, которой ответила другая труба с дальнего конца
города; и еще услышал приглушенные глаза Кея и Гуалькмая,
озабоченно совещающиеся о чем-то в дверях длинной комнаты,
занимающей верхний ярус Королевских покоев, в которых стояла
моя постель.
Они посмотрели в мою сторону, и я сверхъестественно
обострившимся слухом, который иногда приходит с лихорадкой,
уловил, как Гуалькмай говорит:
- Да, сейчас. И сделай это как можно быстрее; невозможно
сказать, сколько пройдет времени, прежде чем Желтая Карга
завладеет им снова.
Потом Кей стоял надо мной с засунутыми по привычке за пояс
большими пальцами и нагибался вперед, чтобы вглядеться в мое
лицо.
- Милорд Артос, - слегка вопросительным тоном заговорил
он.
- Что... такое, Кей? Что... это за топот и трубы... на
улице, - мой язык был словно сделан из вываренной кожи, и
встревоженное, обветренное лицо и коренастая дородная фигура
плыли у меня перед глазами еще сильнее оттого, что я пытался
удержать их в неподвижности.
- Это Сердик, Артос. Ты слышишь, что я говорю?
- Что Сердик?
- Он высадился на западной стороне пролива Вектис, и с
ним только что собранное войско. Они вошли в пролив под дождем
и во мраке ночи два дня назад; и прежде, чем морская охрана
успела вообще заметить их появление, были уже на берегу. Мы
узнали об этом прошлым вечером.
Я помню, что кое-как приподнялся на локтях и выругал его
за то, что мне не сказали об этом раньше, - как будто до меня
могло дойти хоть одно слово. Помню, что попытался встать с
кровати, крича Гуалькмаю, чтобы он дал мне какие-нибудь
снадобья, которые позволили бы мне продержаться в седле
несколько дней, даже если бы они убили меня потом, и что они
оба удерживали меня и старались успокоить, словно я был
взбесившейся при виде огня лошадью... И смутно, как во сне,
припоминаю, что позже, когда я снова лежал смирно, я нацарапал
под приказом о выступлении в поход и о передаче Кею
командования войском какую-то закорючку, которая могла сойти за
подпись, и прижал к горячему воску Максимову печать, пока Кей
удерживал клинок огромного меча над моей трясущейся рукой.
Ничего не помню о том, как Кей вышел из комнаты, потому что к
этому времени я уже вновь отправился в свои странствия.
Кажется, лишь гораздо, гораздо позже - и я думаю, что
действительно прошло много дней, - я начал понимать, что снова
нахожусь в темной оболочке своего тела, а еще позже понемногу
уверился в том, что у меня в спине, под левой лопаткой, сидит
кинжал. Немного погодя оказалось, что никакого кинжала там нет,
есть только острая кинжалообразная боль. Но эта боль проникала
все глубже и глубже, пока я не начал задыхаться, как
запыхавшийся бегун, и мир, который только что начал
возвращаться, снова растворился вокруг меня в огненном хаосе, в
котором единственно несомненным было лицо Медрота, похожее на
белую посмертную маску, висящую в воздухе, куда бы я ни
смотрел; но, наконец, и ее охватили языки пламени, а само пламя
утонуло в последней великой темноте.
Я так и не смог определить с уверенностью, как долго я
пролежал между жизнью и смертью, но, с того момента, как я
впервые почувствовал себя больным, прошел, должно быть, чуть ли
не месяц, прежде чем я проснулся в меркнущем свете лампы, и
ощутил на лице воздух раннего-раннего утра, и понял, что могу
дышать снова и что лежу, замерзший и взмокший, в луже пота.
Я попытался вытащить себя из нее и не смог. А потом Малек,
который был теперь моим оруженосцем, склонился надо мной,
ощупывая меня жадными руками. Он сказал:
- О сир, мы думали, что ты умрешь!
И, к своему великому удивлению, я почувствовал у себя на
лице, как мне показалось, каплю теплого дождя.
Я пробормотал что-то насчет того, что я и так уже
достаточно мокрый, и мальчишка начал кудахтать и скулить от
смеха, а потом рядом со мной оказался Гуалькмай, и они подняли
меня с мокрых одеял и уложили на другие, сухие и теплые,
которые пахли сушеными травами. И сон принял меня в ласковую
темноту.
День за днем я лежал плашмя на застланной одеялами постели
под затхлой крышей, полной щебечущих ласточкиных гнезд (это
были Королевские покои, но в Сорвиодунуме условия были более
суровыми, чем в Венте), обхаживаемый Гуалькмаем и Мальком, а
еще невысоким, коротконогим, толстым евреем, который занял
место старого Бен Симеона. Я чувствовал себя так, словно у меня
за спиной была пропасть, и весь окружающий меня мир казался мне
маленьким, ярким и далеким, словно свое собственное отражение в
серебряной чаше. Поначалу сил у меня было не больше, чем у
наполовину захлебнувшегося щенка, но по меньшей мере мой
рассудок снова стал моим собственным, и я был в состоянии
требовать и воспринимать новости о ходе боевых действий; хотя,
по правде говоря, четких или связных новостей было мало, только
долгие сбивчивые разговоры о стычках и мелких, ничего не
решающих сражениях; о блестящем использовании Сердиком соляных
болот, морского залива и насыщенных влажными испарениями
дубрав, среди которых он чувствовал себя теперь как дома -
помешавшим нашему войску схватиться с саксонским племенем
вплотную. В любое другое время я бы рвался с пеной у рта самому
принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся
от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность
и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать
смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.
Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось
вернуться к своим раненым. Он прилагал все усилия, чтобы скрыть
это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не
без того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его
желания... Однажды вечером, когда он, следуя своему
обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал
ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне
силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.
- Не част