Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
ей, призывая всех святых, заверял, что за все то строгое
наблюдение, которым Святая Инквизиция оказывает ему честь, он считает себя
обязанным ей и испытывает к ней благодарность, и начал при этом отрекаться
от веры своих отцов столь неистово и рьяно, что поверг меня в дрожь: я стал
уже сомневаться, что он может быть искренен не только в какой бы то ни было
религии, но и в своем отношении ко мне. Служители Инквизиции, равнодушно
выслушав все его заверения, сообщили ему цель своего прихода. Они заявили,
что странный и невероятный рассказ о том, что призрак умершего узника
Инквизиции будто бы парил в воздухе близ его дома, навел умудренную опытом
Святую палату на мысль, что человек этот жив и скрывается, может быть, в его
стенах.
Я не видел, как задрожал при этом еврей, однако я почувствовал, как
заходили половицы, на которых он стоял, и как движение их передалось
ступенькам лестницы, которая мне служила опорой. Сдавленным, прерывающимся
голосом еврей стал умолять, чтобы инквизиторы обыскали все закоулки дома и
чтобы они сравняли весь этот дом с землей, а самого его погребли под
обломками, если им удастся обнаружить хоть что-нибудь такое, что не подобает
держать у себя правоверному и благочестивому христианину.
- Можете не сомневаться, мы все это проделаем, - сказал инквизитор с
величайшим sang froid {Хладнокровием (франц.).}, ловя его на слове, - а до
тех пор, дон Фернан, позвольте мне сообщить вам, какой опасности вы себя
подвергаете, если когда-нибудь, пусть даже очень нескоро, будет обнаружено,
что вы приютили у себя узника Инквизиции и врага нашей пресвятой церкви или
даже просто помогли ему где-то укрыться. Первое, что тогда сделают, - и это
будет еще только началом, - дом ваш сравняют с землей.
Тут инквизитор повысил голос и, для того чтобы придать своей речи
больше выразительности, стал нарочито останавливаться после каждой
произнесенной фразы, словно стараясь соразмерить вес ее с все возраставшим
ужасом того, к кому она была обращена.
- Вас заключат в нашу тюрьму как еврея, подозреваемого в том, что он
снова вернулся к своей вере. Сына вашего заточат в монастырь, дабы уберечь
его от вашего вредоносного влияния. А все ваше имущество конфискуют до
последнего камня в стене, до вашей последней исподней одежды, до последнего
гроша в кошельке.
Несчастный еврей выражал свой все возраставший страх стонами, которые
становились все громче и протяжнее после каждого грозного предупреждения;
при упоминании о конфискации имущества, такой безоговорочной и
опустошительной, потерял последнее самообладание и, вскричав: "О праотец
Авраам и все святые пророки!", упал, как я мог заключить по донесшемуся до
меня звуку, и, должно быть, лежал теперь простертый на полу.
Я считал, что мне уже нет спасения. Ведь если даже оставить в стороне
его трусость, то всего сказанного им было достаточно, чтобы выдать себя
инквизиторам. И не раздумывая ни минуты над тем, что окажется для меня
опаснее - попасться в их руки или углубиться в кромешную тьму подземелья, в
котором я очутился, я поспешил спуститься вниз по лестнице, на которой
стоял, и, когда убедился, что она кончилась, стал ощупью пробираться по
темному проходу.
Глава XIII
Там, - в склепе, обретался дух,
Во всем принявший облик человека {1}.
Саути. Талаба
Я убежден, что, будь подземный ход этот самым длинным изо всех, по
которым устремлялись археологи, искавшие в глубинах пирамид гробницу Хеопса
{2}, ослепленный отчаянием, я все равно бы стал упорно ползти по нему до тех
пор, пока голод и измождение не вынудили бы меня остановиться. Однако на
пути моем не встретилось подобных препятствий: пол на всем, его протяжении
был гладким, а стены покрыты обивкой. И хоть мне и приходилось ползти в
темноте, я все же был в безопасности: достаточно сказать, что я все дальше
уходил от преследований Инквизиции, от возможности быть обнаруженным.
Поэтому я даже особенно не раздумывал о том, куда меня может привести этот
путь.
Я пробирался вперед, движимый тем величием отчаяния, при котором
мужество неотделимо от малодушия, - и вдруг заметил вдалеке едва мерцавший
свет. И как ни слабо мерцал он, я отчетливо его видел, я уже не сомневался в
том, что это действительно свет. Великий боже! Сколько перемен внесло в мой
погруженный во тьму мир это внезапно блеснувшее солнце, как согрелась в
жилах моих кровь, с какой новой силой забилось вдруг сердце! Могу без
преувеличения сказать, что по сравнению с прежним моим черепашьим шагом я
стал двигаться в сто раз быстрее. Подойдя ближе, я увидел, что свет
проникает сквозь щели между косяком и потрескавшейся от сырости дверью.
Изнеможение, а вместе с тем и любопытство заставили меня опуститься на
колени и приникнуть к одной из этих щелей. Она была настолько широка, что я
смог увидеть все, что творилось внутри.
Это было большое помещение, стены которого фута на четыре от пола были
обиты темной байкою, а внизу выстланное толстыми коврами, возможно для того,
чтобы туда не могла проникнуть сырость. Середину комнаты занимал покрытый
черным сукном стол, на нем стоял старинный железный светильник причудливой
формы; свет его направлял мои шаги и теперь помогал мне разглядеть необычное
убранство комнаты. Среди карт и глобусов я заметил какие-то инструменты,
назначение которых мне было тогда непонятно. Как я потом узнал, иные из них
употреблялись для вскрытия трупов. Там же находилась электрическая машина и
весьма примечательная _модель дыбы_ 3, сделанная из слоновой кости; наряду с
книгами можно было также увидеть пергаментные свитки, надписанные крупными
буквами - красными чернилами и еще другими - цвета охры. Из углов комнаты на
вас смотрели _четыре_ скелета; они не лежали, а стояли в своих гробах, и от
этого зияющие пустоты их выглядели зловеще и властно; казалось, что именно
они, эти четыре остова, и были истинными и законными владельцами этого
странного места. Между ними стояли чучела разных животных, названий которых
я тогда не знал; среди них было чучело аллигатора, какие-то огромные кости,
которые я принял за кости Самсона, но которые в действительности оказались
костями мамонта, и внушительного вида рога; со страха я уже подумал, не рога
ли это самого дьявола, но это были оленьи. Вслед за этим я увидел меньшие по
объему, но не менее ужасные фигуры - то были зародыши людей и животных на
разных стадиях развития своих противоестественных форм, не заспиртованные, а
просто поставленные в ряд, они поражали ужасной, ничем не прикрытой белизной
своих костяков. Я решил тогда, что это, должно быть, бесенята, принимающие
участие в некоем дьявольском действе, возглавляемом колдуном, которого я в
эту минуту увидел.
В конце стола сидел старик, закутанный в длинную хламиду; на голове у
него была черная бархатная шапочка, отороченная широким мехом; очки его были
так велики, что почти закрывали лицо; он тревожно переворачивал какие-то
свитки пергамента, и руки его дрожали; потом, схватив костлявыми желтыми
пальцами другой руки лежавший на столе череп, он обратился к нему с
какими-то проникновенными словами. Все страхи мои словно рассеялись, их
сменила еще более страшная мысль, что я сделался свидетелем какой-то
дьявольской ворожбы. Я все еще продолжал стоять на коленях, когда долгое
время сдерживаемое дыхание вырвалось из меня стоном, который сразу же достиг
слуха человека, сидевшего у стола. Неизбежное в старости ослабление слуха
восполнялось в нем привычкой всегда быть настороже. Не успел я опомниться,
как дверь распахнулась, и меня схватила за руку его сильная, хоть и
высушенная временем рука; мне сразу представилось, что я попал в лапы
дьявола.
Дверь закрыли и заперли на засов. Зловещая фигура стояла теперь надо
мной (я упал и лежал на полу).
- Кто ты такой и зачем явился сюда? - вопросил глухой голос.
Я не знал, что ответить, и в безмолвии своем только пристально взирал
на скелеты и на все остальное, что окружало меня в этом страшном подземелье.
- Постой, - услышал я, - ты же, наверное, голоден, и тебе надо
подкрепиться. Выпей-ка вот из этой чаши, напиток этот освежит тебя как вино;
право же, он пройдет по кишкам твоим легко как вода, и как маслом смажет
твои суставы.
С этими словами он протянул мне чашу со странного вида жидкостью. Я
оттолкнул его руку и не стал пить: я был убежден, что в чаше у него
колдовское зелье, все страхи мои отступили перед самым страшным - попасть в
рабство к дьяволу и сделаться жертвой одного из его посланцев, каким мне
показалось это странное существо. И я стал призывать на помощь Спасителя и
всех святых и, всякий раз осеняя себя крестным знамением, восклицал:
- Отыди, искуситель, побереги свое адское зелье для нечестивых губ
твоих бесенят или проглоти его сам. Я только что вырвался из рук
инквизиторов, но в тысячу раз лучше мне было бы вернуться и принести им себя
в жертву, нежели становиться твоей жертвой: ничего я так не боюсь, как твоих
милостей. Даже в тюрьме Святой Инквизиции, где перед глазами у меня уже
полыхал костер, а тело мое заковывали в цепь, чтобы привязать к столбу, я
находил в себе силы пережить все самое страшное для человека, но я ни за что
бы не поступился спасением души ради того, чтобы этих ужасов избежать. Мне
было дано выбирать, и я выбрал, и не мог бы поступить иначе, если бы все это
повторилось снова и снова, даже если бы в конце концов меня действительно
привязали к столбу и разожгли подо мною костер.
Испанец умолк: его охватило волнение. Увлеченный своим рассказом, он в
какой-то степени открыл тайну, которую, по его словам, можно доверить только
священнику на исповеди. Мельмот, уже знавший кое-что из рассказа Стентона,
легко мог предположить, что и здесь дело именно в этом; он решил, что было
бы неблагоразумно выпытывать у него, что было дальше, и стал молча ждать,
пока волнение его гостя уляжется, не позволяя себе делать какие-либо
замечания или задавать вопросы. Наконец Монсада возобновил свой рассказ.
- Все время, пока я говорил, старик пристально смотрел на меня, и глаза
его выражали спокойное удивление, так что мне стало стыдно всех моих страхов
еще до того, как я успел высказать их вслух.
- Как! - воскликнул он наконец, должно быть остановив свое внимание на
каких-то поразивших его моих словах, - оказывается, это ты вырвался из рук,
которые наносят свой удар в темноте, из рук самой Инквизиции? Так это ты -
тот назареянин, который искал убежища в доме брата нашего Соломона, сына
Хилкии, того, кого идолопоклонники пленившей его страны называют именем
Фернана Нуньеса? Я действительно ожидал, что сегодня ночью ты будешь есть
мой хлеб и пить из чаши моей и станешь у меня писцом, - ведь брат наш
Соломон сказал о тебе: "Почерк у него ровный: и он годится в писцы".
Я изумленно глядел на него. Я стал смутно припоминать, что Соломон
действительно собирался указать мне какое-то надежное и тайное убежище; и
теперь вот, продолжая испытывать страх перед странной обстановкой, в которой
мы находились, и перед тем, чем, должно быть, занимался этот человек, я
почувствовал вдруг, что сердце мое окрылила надежда; она подтверждалась тем,
что старик знал о моем бедственном положении.
- Садись, - сказал он сочувственно, заметив, что ноги у меня
подкашиваются как от крайнего упадка сил, так и от душевного смятения и
страха, - садись, съешь кусок хлеба, выпей воды, успокойся, а то вид у тебя,
как у птицы, что вырвалась из силка и по которой стрелял охотник.
Я невольно повиновался. Мне необходимо было подкрепить силы, и я уже
собрался было приняться за предложенную им еду, как вдруг почувствовал
неодолимое отвращение и ужас; оттолкнув все, что он мне протянул, я в
оправдание мое мог только указать на окружавшие меня предметы как на
причину, по которой я ничего не мог есть. Старик окинул взглядом комнату,
словно не веря, что столь привычные ему вещи могли так напугать пришельца, а
потом только покачал головой.
- Ты глупец, - сказал он, - но ты назареянин, и мне тебя жаль; право
же, те, кто воспитывал тебя, не только закрыли книгу мудрости для тебя, но и
сами позабыли в нее заглянуть. Неужели учителям твоим, иезуитам, было
неведомо искусство врачевания и неужели глаза твои никогда не видели самых
обыкновенных медицинских инструментов? Прошу тебя, ешь и будь спокоен, здесь
нет ничего, что могло бы принести тебе вред. Эти мертвые кости не могут ни
потчевать тебя едой, ни отнять ее у тебя; они не могут ни связать тебя, ни
стянуть твои суставы железом, ни разрубить сталью, как то сделали бы живые
руки, те, что уже протянулись, чтобы схватить тебя и сделать своей добычей.
И так же верно, как то, что на свете есть бог, ты сделался бы их добычей и
достался бы их железу и стали, если бы тебя не приютил сейчас Адония.
Я немного поел, крестясь всякий раз, когда подносил пищу ко рту, и
выпил вино; от лихорадочного волнения и страха в горле у меня пересохло, и я
проглотил его, словно эта была вода, все время, однако, продолжая молить
господа не дать ему превратиться в какое-нибудь вредоносное сатанинское
зелье. Еврей Адония наблюдал за мной со все возрастающим сочувствием и
презрением.
- Чего ты боишься? - спросил он. - Если бы я был одержим теми злыми
силами, которые приписывает мне твоя суеверная секта, то неужели бы я не
угостил всех этих бесов тобою, вместо того чтобы предлагать еду тебе?
Неужели бы я не мог вызвать из недр земли голоса тех, кто "выглядывает и
бормочет", наместо того чтобы говорить с тобой человеческим голосом? Ты
действительно в моей власти, только у меня нет ни возможности, ни желания
причинить тебе вред. У тебя хватило мужества бежать из тюрьмы Инквизиции,
так как же ты можешь бояться того, что тебя окружает тут, в каморке
одинокого лекаря? Я прожил в этом подземелье шестьдесят лет, так неужели же
тебе страшно пробыть в нем считанные минуты? Все это скелеты человеческих
тел, а в логове, из которого ты бежал, тебя окружали скелеты погибших душ.
Все это свидетельства заблуждений или причуд природы, а ты явился оттуда,
где человеческая жестокость, упорная и непрестанная, неослабная и ничем не
смягченная, все время оставляет доказательства своей силы в виде
недоразвитых умов, искалеченных тел, искаженной веры и окаменевших сердец.
Мало того, здесь вокруг тебя и свитки пергамента, и карты, исписанные точно
человеческой кровью, но даже если это и было бы так, то может ли целая
тысяча их наполнить человека таким ужасом, как одна только страница истории
тюрьмы, где ты сидел, что действительно написана кровью - и не из застывших
жил мертвеца, а из разорвавшихся там в муке живых сердец. Ешь, назареянин,
еда твоя не отравлена, пей - в чаше твоей нет никакого яда. Можешь ты
поручиться, что его не только не окажется в тюрьме Инквизиции, но даже и в
кельях иезуитов? Ешь и пей без страха - и в подземелье, будь то даже
подземелье, где живет еврей Адония. Если бы ты осмелился на это в жилище
назареян, мне никогда бы уже не довелось тебя увидеть. Ну как, поел? -
спросил он. Я кивнул головой. - А ты пил из чаши, которую я тебе дал? -
Мучительная жажда снова вернулась ко мне, и я протянул ему чашу.
Старик улыбнулся, но в улыбке стариков, в улыбке, которая кривит
столетние губы, есть что-то уродливое и отвратительное: это отнюдь не улыбка
радости, губы хмурятся, и я невольно отшатнулся от этих угрюмых складок рта,
когда еврей Адония сказал:
- Если ты уже поел и попил, пора тебе отдохнуть. Ляг в постель, может
быть, она будет жестче той, на которой ты спал в тюрьме, но, поверь, она
понадежнее. Иди ложись, я думаю, что никакой соперник, никакой враг тебя
теперь не отыщет.
Я пошел за ним следом по переходам, которые были так извилисты и
путаны, что, как я ни был потрясен всеми событиями этой ночи, в памяти моей
вдруг всплыло то, что, вообще-то говоря, было давно известно: по всему
Мадриду евреи соединили свои дома подземными ходами, и, несмотря на все
старания, Инквизиции никак не удавалось их обнаружить. Ночь эту (вернее,
день, ибо солнце уже взошло) я проспал на соломенном тюфяке, положенном
прямо на пол, в маленькой очень высокой комнате, где стены были до половины
обиты. Сквозь единственное узкое окно с решеткой туда проникали лучи солнца,
всходившего после этой тревожной ночи; там под сладостные звуки колоколов и
еще более сладостные для меня звуки человеческой жизни вокруг, которая
пробудилась и напоминала теперь о себе, я погрузился в дремоту и, ничего
даже не увидев во сне, пребывал в ней до конца дня, или, на языке Адонии, -
"до тех пор, пока вечерние тени не окутали лик земли".
Глава XIV
Unde iratos deos liment, qui sic propitios merentur {*}
{* Чего же бояться гнева богов тому, кто заслужил их
расположение {1} (лат.).}
Сенека
Когда я проснулся, старик стоял возле моей постели.
- Вставай, поешь и попей, надо тебе подкрепиться, - сказал он, указывая
на маленький, очень просто накрытый столик, на котором мне была приготовлена
неприхотливая еда.
Хозяин к тому же, как видно, считал нужным принести свои извинения за
эту скромную трапезу.
- Сам я, - сказал он, - никогда не употребляю в пищу мяса, кроме как в
дни новолуния и праздники, и, однако, уже сто семь лет, как я живу на этом
свете, и шестьдесят из них я провел в помещении, где ты меня увидел. Редко
поднимаюсь я в верхнюю комнату дома, разве что в таких исключительных
случаях, как сегодня, или же иногда, чтобы помолиться возле окна, выходящего
на восток, и просить бога отвратить гнев свой от Иакова и освободить Сион от
плена {2}. Верно говорит языческий врач:
"Aer exclusus confert at longaevitatem" {Недопущение [внутрь наружного]
воздуха способствует долголетию (лат.).}.
Вот как я живу. Свет небес сокрыт от меня, и я отвык от звука
человеческого голоса; я слышу только голоса моих соотечественников, которые
оплакивают печаль Израиля; однако серебряная струна все же не ослабла, и
золотой бокал не разбит {3}; и хотя глаза мои уже плохо видят, силы мои не
иссякли.
В то время как он говорил, я почтительно взирал на величественную
фигуру седовласого старца, в которой было что-то патриаршье, и у меня было
такое чувство, что я вижу перед собой воплощение древнего закона во всей его
строгой простоте, несгибаемой стойкости и первозданной подлинности.
- Ну как, поел, сыт? Тогда вставай и следуй за мной. Мы снова
спустились в подземелье, где все это время горел светильник. Указывая на
лежавшие на столе пергаментные свитки, Адония сказал:
- В этом деле мне понадобится твоя помощь. На то, чтобы все это собрать
и переписать, ушла почти половина жизни, которая была продлена за пределы,
положенные для смертных. И, однако, - продолжал он, указывая на свои глубоко
запавшие и воспаленные глаза, - те, что выглядывают из этих окон, уже
погружаются в темноту, и я чувствую, что мне нужна помощь ч