Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Фэнтази
      Ким Анатолий. Белка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
ожнения, я взял себя в руки и хладнокровно отвечал толстяку, что это был один из помощников иллюзиониста Кио, который сегодня отдыхает и находится сейчас на другом берегу возле той голубой машины, и я показал на дальний берег водохранилища, где отдельным лагерем стояли владельцы легковыхавтомобилей. Удовлетворенный моим ответом, бобер понимающе кивнул и вернулся на свое место доедать оставленную пищу. А я вернулся к жене и сыну, которые возились под песчаным обрывом, роя палочками пещерку, и мне было понятно, что недоступную для моего разумения тайну являют собою эти подлинные люди, с виду такие нелепые и беспомощные, но знающие нечто такое, что даже с помощью простого будильника или ржавой кочерги они могут летать, исчезать, преодолевать земное тяготение, проникать в подземный Тартар и выбираться оттуда с возвращенной к жизни невестой. А я... а мне и всем таким, как я, ничего подобного совершать не дано, зато мы можем летним воскресным днем поехать с женами и детьми на пляж... Человек будущего! Оно уже есть, оно говорит с вами -- будущее так же наличествует, как и прошлое, все уже давным-давно произошло, и Вселенная до краев наполнилась всеми совершившимися событиями. И будущие люди уже существуют, и прошлые люди еще существуют, а МЫ, составляющие ныне звучащий Хор Жизни, всегда гудим, хлопочем единым ульем какого-нибудь одного человеческого поколения. И когда нечаянно залетают друг к другу соседи по поколениям -- появляясь то слева, то справа, то МЫ радостно дивимся друг на друга и печалимся лишь оттого, что из-за тесноты пространства нам невозможно быть всем вместе, рядом и всегда, что из-за нехватки места на Земле бессмертные люди вынуждены уходить в более вместительное и обширное -- каждый в свое время. Был у меня друг, который оставил меня ради женщины и, покинув родину, уехал в Австралию, -- и в день, когда мы прощались в Шереметьевском аэропорту, происходил не разрыв пространства, в результате чего мой друг улетел за тридевять земель с помощью металлической трубы, называемой реактивным самолетом, -- нет, в этот день разрывалось наше с ним общее время -- юности, дружбы, чистой мечты и бескорыстной любви к искусству, -- разрывалось, чтобы никогда больше не соединиться. Но он этого не понимал, зачарованный львицей, которая приняла облик милой веснушчатой женщины, и полетел навстречу своей гибели, отвернувшись от своего бессмертия. Оно ведь для каждого из нас заключалось в степени нашей преданности творчеству, творческое состояние -- это ведь и есть бессмертие наяву. Велик заговор зверей, охвативший эту планету, и пока нет никакого резона считать его одолимым -- никакого резона, коли мы существуем в разрозненности наших отдельных времен. А они, почуяв гибельность для себя в человеческом начале, сумели организоваться, снюхаться в мировом масштабе, так сказать, и я, Георгий Азнаурян, могу свидетельствовать о том, что у них существует международная тайная организация, подобная масонской ложе, самолично присутствовал я однажды на их грандиозном конгрессе в Гонолулу, куда ездил вместе с женою на так называемый (официально) Международный конгресс любителей домино. В программе этого конгресса были серьезные доклады по истории и теории домино, показательные товарищеские встречи прославленных мастеров этой игры, принятие устава международного общества доминошников и прочее; но главным была все же развлекательная часть между заседаниями, эти страшные оргии обжорства и пьянства, соревнования пивоглотов, посещения матчей женского бокса, совместные купания нагишом и катание на яхтах -- все эти плотоядные увеселения, организованные на денежки богатых покровителей и членов общества. Эта неофициальная часть и являлась, собственно, сутью данного конгресса, призванного, как я понял, продемонстрировать торжество международного заговора хищников, его великую победу над человеческим началом и вящее доказательство этой победы. Две недели продолжался беспримерный триумф зверья, во время которого было показано все, чем хороша жизнь современных организованных оборотней, и мне приходилось наблюдать таинственные ночные мистерии для самых посвященных, присутствовать даже при человеческом жертвоприношении, когда бросили в громадный тигель с расплавленным серебром купленного специально для этого обряда тайванского китайчонка, а после металл разлили по формам и сделали памятные медали для участников съезда. В заключение торжеств состоялся -- опять-таки ночной -- митинг, на котором все участники стоя исполнили гимн общества со словами припева: "Жизнь в наших руках, друзья, как черные костяшки домино", -- причем текст был переведен на шестьдесят семь языков и каждый участник, таким образом, смог исполнить песню на родном языке. Разъезжались участники съезда довольные и счастливые, сердечно благодаря отцов доминошного общества и его покровителей, среди которых одной из самых щедрых была, увы, моя жена Ева. Она, правда, не принимала участия в увеселительных оргиях и ночных мистериях, потому что была беременна нашим третьеньким и все время пролежала в номере гостиницы. ЛУПЕТИН Итак, мы все четверо при жизни разбрелись по разным сторонам света и уже не пытались найти друг друга, в то время как наши враги, постепенно обложив каждого, уничтожали нас поодиночке. Так неужели победа останется за ними? Если я, содрогнувшись от ужаса, смирился бы в душе с их дьявольской тайной властью, то да -- надо мною они взяли бы верх. И тогда последний миг моего сознания был бы уязвлен мохнатым тарантулом гнусного страха. Но разум, великий друг людей, не дал мне в смерти уподобиться животному, и я ушел из жизни, как уходит новобранец на войну, -- плача, смеясь и надеясь. Мать заболела вскоре после того, как я вернулся домой, бросив художественное училище. Это совпадение -- мое возвращение в деревню и почти одновременная болезнь матери и ее беспомощное состояние -- показалось мне не случайным. Старушку свою я не видел почти год, и за это недолгое время она страшно изменилась. В тот весенний день, когда я обнял ее и расцеловал при встрече, она была еще вполне нормальна, плакала, расспрашивала о моей городской жизни, гладила меня по щеке, как маленького, и сама, как маленькая, то и дело беспомощно припадала ко мне и целовала в плечо. А через два дня и случился первый припадок помешательства -- она выскочила из пустой школы и с неразборчивыми выкриками помчалась вдоль деревенской улицы, я догнал ее уже возле пожарного сарая, на берегу пруда. Уже год, как мать не работала, потому что в большой, на сто пятьдесят дворов, деревне не оказалось маленьких детей, их некому было рожать, вся способная к этому молодежь разъехалась по городам, остались доживать в своих избах одни старики и старухи. Таким образом, сама собою рухнула мечта всей моей жизни, не оказалось для меня дела, к которому я столь долго и тщательно готовился, -- школа была закрыта, и я не смог заменить свою матушку, которая почти сорок лет проработала в ней, и последние годы совсем одна, ведя сразу четыре класса. Еще за год до этого в школе было шесть учеников, все они занимались вместе в общей классной комнате, а с прошлой осени, когда осталось всего два ученика, школу решили закрыть, а ребятишек перевести в интернат за двенадцать километров, в центральную усадьбу совхоза. Я не мог перебраться туда из-за матери, не захотел и отдавать ее в лечебное заведение -- словом, братцы, ловушка захлопнулась, и я двенадцать лет безвыездно прожил в деревне, чтобы допокоить матушку. Это ведь только говорится так: прожил столько-то лет там-то, на самом деле подобное, казалось бы, ясное сообщение ничего общего не имеет с течением подлинной жизни, которая не бежит потоком по приуготовленным удобным руслам календарей, а влачится томительными струйками мгновений по праху и мусору бесконечных, тягучих дней. Нет, братцы, проживать эти дни или рассказывать о них -- вещи совершенно разные и несовместимые, как, например, фотографии молодости нашей с той измятой рожей, что с унынием взирает на нас из зеркала сорокалетия. По какому закону химии происходит сгорание нашей жизни? И неужели совершенно безразлично для этого химического процесса, был ли счастлив Лупетин во дни своей земной жизни или тихо сопрел, как выброшенный во двор капустный лист? Не желаю рассказывать о своих деревенских двенадцати годах, большая часть которых была наполнена постоянной стиркой матушкиного белья: мне хотелось содержать ее чисто. Не хочу вновь проживать четырех странных лет после ее смерти, когда, оставшись в полном одиночестве, вдруг обнаружил, что я вовсе не одинок, оказывается, и начались мои бесконечные умопомрачительные дискуссии с Бубой... Вкратце лишь сообщу вам, что все эти годы ради прокормления я проработал на конном дворе и при телятнике, расположенном рядом с конюшней, ухаживал за тремя еще не сведенными лошадьми -- Лыской, Чалым и Верным, но Лыска вскоре пала, Чалый за буйство был продан цыганам, и остался один старичок Верный, единственный работник на всю деревню; а в телятнике я заготавливал дрова для кормокухни. За все это время я ни разу не брал карандаша в руку и не открыл ни одного тюбика краски. Други мои верные, хотите знать, в чем выражается высшее коварство звериного заговора? Моя мать в молодости, преисполненная желанием служить людям, на всю жизнь отправилась в деревню, с тем чтобы вложить в сознание деревенских детишек понятия высшего добра и классовой справедливости. Во время войны овдовела и растила меня одна, никуда не выезжала, только в близлежащий районный городишко на конференции. А в шестьдесят лет она была побеждена тайным зверем, сидевшим в ней до поры до времени. С животной алчностью набрасывалась она на еду, которую я ей готовил, со страхом и ненавистью следила за каждым куском, перепадавшим мне. Она вопила и жаловалась на людях, что я ее морю голодом, тащила из дома продукты и зарывала по укромным уголкам двора. Любовь к родителям, в особенности к матери, у всех людей считается священной и воспета поэтами, но моя любовь к тому существу, в которое превратилась мать, постепенно переродилась в нечто противоположное: в злое отчаяние, в бездонную печаль, во вспышки яростного гнева, во время которого я мог отшлепать свою старую родительницу или безжалостным образом связать ее вожжами. И постепенно прорастали во мне, как проросли и в матери, как и во всех нечестивцах, оказавшихся способными совершить самые бесчеловечные поступки, зерна бесовского заговора, незаметным образом посеянные и во мне. Таким образом, я был побежден изнутри тайными агентами невидимой "пятой колонны" врагов человеческих. Меня обложили и подловили -- и на чем же? На моей несчастной любви к женщине. На крушении моих жизненных надежд, когда оказалось, что в деревне за неимением детишек мне некого учить. На моем чувстве долга перед матерью, которую я решил сам допокоить, не пожелав отдавать в сумасшедший дом. И в результате я не состоялся как художник. Но умерла, наконец, матушка, скончалась на моих руках, тихая и безмолвная, и я остался один, отныне был свободен и теперь мог, собравшись с силами, весь отдаться тому, что еще оставалось мне в жизни -- своему искусству, попытаться вернуться к нему. Что я представлял собою к тому времени? Деревенский нелюдим, бобыль, которого вся деревня запросто называла Кехой, я к тридцати годам совершенно облысел, и когда по вечерам, встречая стадо, принимался гнать овец к дому, то снимал с головы кепку и махал ею на глупую скотину, -- и при этом моя гладкая белая плешь всегда мерзла, если даже дело происходило летом. Во мне весу было, наверное, пудов шесть чистой говядины, я отъелся на деревенских харчах и выглядел настоящим богатырем. И вы, ребята, меня не узнали бы, встретив на дороге, ведь я изменился не только внешне за годы странной и тяжкой жизни рядом с сумасшедшей матерью; среди черной примитивной работы и убогого повседневного быта я совершенно переродился, и ничего прежнего во мне не осталось. Из веселого, бодрого матроса я превратился в деревенского чудака-нелюдима, из "подающего надежды молодого художника -- в здоровенного конюха с неизменной кепкой, надвинутой козырьком на сумрачные, убегающие в сторону, ни на ком не останавливающиеся глаза. Я сам резал, обдирал, разделывал своих овец, держал кур, щупал их и сажал на яйца, когда какая-нибудь заболевала куриной жаждою материнства. И перерождение мое, пожалуй, приметнее всего сказывалось в том, как я начал относиться к своим домашним животным. Во-первых. я научился их отлично понимать (и они вполне понимали меня), я свободно читал их мысли, желания, чувства, но, сумев, таким образом, сблизиться с ними, и даже полюбить их, я в то же время никогда не относился к ним иначе чем просто к ходячей блеющей и кудахтающей пище, к живому провианту. Глядя на овцу или забавных поросят, я спокойно знал, что когда-нибудь зарежу их, и они тоже, зная это, боялись меня и ненавидели -- и тревожно покорялись своей участи. Во всей нашей округе, состоящей из нескольких деревень, не было зубного врача, до районного же городка надо было идти километров десять, и я страшно мучился зубной болью, и однажды осенью, во время черных ужасов с горячим флюсом, со стрелянием в челюсть и сверлением в мозг, я забежал с фонарем в хлев, поймал первую попавшуюся овцу и, вытащив ее во двор, зарезал посреди глубокой ночи. Но зубная боль от этого не прошла, и к утру я, выйдя из избы, увидел кровь на грязном дворе, валявшуюся овцу с откинутой головою и рассеченным горлом -- и вдруг в это серое, нехотя забрезжившее осеннее утро мне стало ясно, что все пропало -- я снова стал животным, таким же, как валявшаяся овца, нет, гораздо хуже ее, ибо из нас двоих это я зарезал ее, а не она меня. Есть две жизни в этом мире, где водится жизнь. Одна проходит в блеске лучезарных богов где-нибудь на вершине Олимпа, под шум великолепных скандалов, героических потасовок и гомерических проделок; в этой жизни всякая распря разрешается самым справедливым образом: зло наказывается и добродетель торжествует без пролития крови, -- это идеальный мир бессмертных, недоступный тем, которые носят кепки на лысых головах, он не выдумка, этот высший мир, он существует, доказательством тому вид необъятных небес, движение облаков, бесконечная смена дней и ночей, тихие встречи в небе луны и солнца; бессмертие, хоть оно и не про нас, все же существует. Другая жизнь -- это угрюмая, алчная, сырая, смерть пасет стада этой жизни, все они стараются подражать своему пастырю: сами набрасываются на кого-нибудь послабее и умерщвляют его; это хлюпающая жизнь червей, мокриц, сороконожек и другой нечисти, копошащихся в земле, в ее влажных недрах; это жизнь диковинных чудовищ на дне морском, мораль которых сводится лишь к тому, что бы пошире разинуть пасть и попытаться как-нибудь проглотить своего ближнего; это непостижимое существование белых полурыб-полузмей в подземных пещерных озерах, безглазых и безголосых тварей, апофеоз жизни которых выражается в их вялых конвульсиях. А между высшим бытием и низшим соединительной тканью является человеческая жизнь. Я уже говорил, что заговор наступал на меня, действуя изнутри, "пятой колонной", потому что в открытую со мною нельзя было справиться, я воистину был, как помните, могуч духом и телом и мог устоять перед любым натиском. Но они все же одолели... И я, здоровенный малый, настоящий сеятель по призванию, должен был десять с лишним лет прожить как бездельник монах. А не работать, когда зверски хочется потрудиться, большая мука; по ночам на меня нападала невыносимая печаль, я выходил из дому, где, мирно похрапывая, как ни в чем не бывало спала мать, казавшаяся во сне совершенно здоровой, я останавливался у крыльца и смотрел на темный силуэт большого тополя, что стоял напротив нашей избы, на берегу маленького пруда, и в этом пруду, бездыханно замерзшем в глубоком обмороке ночного сна, было полно звезд. Их было невероятное скопище и в небе, и в густых ветвях тополя, где звезды вспыхивали и мерцали, выглядя огненными ягодами волшебного дерева. В эти ночи я постигал все свое человеческое поражение. Я с детства всем существом своим рвался к чему-то высокому, безупречному, что было бы совсем иным, чем обыденная житейская подлость и убогость, но зверь одолел меня. Он вселился в мою единственную мать, которой я был обязан всем, которая прожила почти святую жизнь, сама пахала, сеяла и убирала за скотиной, как обыкновенная деревенская баба; руки ее были всегда черны, в глубоких трещинах. Зверь терзал и меня самого изнутри, постепенно разрушая во мне все тонкое, духовное, что приобрел я за годы учения, и я теперь с ужасом наблюдал за своими собственными видениями, чудовищами, порожденными, как считал Гойя, сном разума. Я знал, что никогда уже не написать мне тех картин, что грезились когда-то и казались совсем близкими, почти осуществленными, я глубоко погряз в трясине жизни, и моя душа стала вновь мохнатой, звероподобной. Недоучка, бобыль, облысевший нелюдимый заточник, отупевший деревенщина -- вот каким я был в тридцать восемь лет, когда мать умерла и я стал свободен. Похоронив ее, я взял в совхозе отпуск и поехал в Москву, впервые за все это время выбрался из деревни. Ехать было всего шесть часов на поезде, без особых хлопот, но чем ближе подъезжал я к Москве, тем тревожнее становилось на сердце. Люди в вагоне давно спали, я стоял в тамбуре и курил, глядя во тьму ночи. На рассвете замелькали подмосковные поселки, и тут необъяснимый, панический страх совсем одолел меня, я слез на какой-то станции и пошел от платформы куда глаза глядят. Я вышел на холмы у реки, это была Москва-река, и утренний великий город, жемчужно-розовый, тонущий в дымке, возник за рекою, словно видение прекрасного иного мира. Туда мне не было ходу, я был навсегда отторгнут от него, там все грозило мне гибелью, словно лесному зверю, и я, постояв на холме, тихо повернул назад, дошел до станции и отправился восвояси. С год после этого я прожил в тупом спокойствии тихо, словно в ожидании чего-то, что должно принести наконец разрешение всему случившемуся со мною. И вот я заболел. Опухоль, возникшая на бедре, слегка побаливала, если нажать на нее, и ничем большим она меня не беспокоила, вот только росла она уж очень быстро и вскоре стала просто чудовищной. Я стал прикладывать к ней напаренного в чугунке конского навозу, как посоветовали мне, и от тех ли горячих компрессов или оттого, что пришло время, но однажды ночью нарост прорвался, хлынула оттуда сукровица с темными волокнами, и во влажной, красномясой скважине раны шевельнулось что-то волосатое. Это и был, братцы, Буба (так я его потом назвал), то самое, что и стало разрешением бремени моей неудачной жизни. Буба -- мой непосредственный отросток, отпочкование от меня,карлик, приютившийся на моей ляжке, вроде одинокого опенка. Сила жизни такова, братцы, что если ты не жил по-настоящему, как тебе природа велела, не смог этого сделать или отказался по

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору