Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Александр Яшин.
Сирота
Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968)
Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2,
Проза,
Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз.,
цена 72 коп.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко ( elou e ko@yahoo.com)
СИРОТА
Повесть
Когда Павлуша понял, что не осилит троих, он испугался и
предусмотрительно заревел на всю улицу. Ребята опешили: как так? - сам
первый бросился в драку, сам их поколотил, его не тронули, и орет во все
горло.
- У, гнида! - с отвращением и ненавистью прошипел ему в лицо кривоногий
некрасивый мальчишка, облизнул с верхней губы соленую кровь и сплюнул ее.-
Чего вопишь?
- А ты не лезь.
- Мы на тебя лезли? Чего воешь?
- Бабушке скажу-у.
- Драться не хочешь, да?
- Я устал!
- У, гнида! - зашипел опять мальчишка и, размахнувшись из последних
сил, ткнул кулачонком, целясь в щеку Павлуши. Но Павлуша ловко отклонился, и
тот упал ему в ноги, ударившись лицом о твердую землю. Кривоногому мальчишке
было, по-видимому, очень больно, но он не заплакал, а Павлуша пнул его,
лежачего, несколько раз и заревел громче прежнего, хотя на него никто не
нападал. Двое других супротивников смотрели, раскрыв рты от удивления.
На рев вышел из соседнего дома мужчина, босой, в нижних домотканых
портках, с густыми нечесаными волосами и грязной бородой, и еще с крыльца,
скороговоркой и нехотя, словно отмахиваясь от комаров, заворчал:
- Что тут у вас, обломоны? Набросились трое на одного - победители!
Всем уши выдеру!
Павлуша наспех вытер глаза и приготовился бежать, потому что увидел
перед собой отца того кривоногого мальчишки, который валялся на земле,-
какая уж тут Павлуше поддержка! Но... услышав слова: "Набросились трое на
одного",- не побежал, а завыл еще пуще.
- Бесстыжие! - кричал мужик, приближаясь к ним.- Чего делите? Из-за
чего воюете?
Сынишка его поднялся с земли и, съежившись, ждал трепки, но не плакал.
- Мы не воюем,- стал оправдываться он.
- Как не воюете?
- Он первый полез. Он у Петьки морковку отнял. Мы его еще не били.
Мужик осмотрел ребятишек: у сынка течет кровь из носу Петька весь в
грязи - тоже, видно, валялся на земле третий держится за ухо, а у Павлуши
хоть и незаметно никаких следов побоев, но вся рожа в слезах...
И он сказал:
- Гм!..
Потом запустил руку в грязную бороду, поскоблил ее, поскоблил затылок,
что означало глубокое раздумье, и, наконец, вынес решение:
- Не трогайте его, ребята: он сирота.
* * *
Так в шесть лет Павлик понял, что быть сиротой не так уж плохо. Понял и
запомнил.
А осиротел Павлуша в своей жизни дважды. В первый раз во время войны.
Как-то он вернулся с реки - хотелось есть, хотя живот был до отказа
набит щавелем и зелеными дудками,- и застал дома мать, плачущую навзрыд.
Мать плакала часто, поэтому он не обратил на это особого внимания, к тому же
за печкой, захлебываясь слезами, плакал его младший братик Шурка, тоже,
наверно, есть хотел. Все же Павлуша не стал просить еды у матери. Но бабушка
его удивила.
По правде сказать, Павлик не надеялся, что ему дадут что-нибудь поесть
в середине дня, и потому заранее набил живот луговой зеленью, но и не
просить поесть он тоже не мог: вдруг перепадет кусок хлеба либо сухарь,
намоченный в соленой воде,- ведь всякое случается, а есть ему всегда
хотелось. И он подошел к бабушке почти равнодушно, без всякой надежды на
успех.
- Бабушка, поись ба!
И вдруг бабушка, ни слова не говоря, чего никогда раньше не случалось,
отдала ему половину молока из Шуркиной чашки. Мало этого, она еще обняла его
и капнула ему на голову, на самую макушку, теплую слезу. "Вот те на - и
бабка заревела!" - с удивлением отметил он про себя.
- Кушай на здоровье, внученька, сиротинушка ты моя горемычная! -
сказала бабка с причетом, и Павлик все понял.
- Али тятьку убили? - спросил он с интересом, но еще без всякого
чувства.
- Убили родителя твоего, внучек, кормильца нашего богоданного убили,-
запричитала бабка.- Извещение пришло.
Мать в углу на лавке после этих слов залилась еще безутешнее, а
перепуганный Шурка перешел на визг.
Павлуша почти не помнил своего отца и, прислушиваясь к реву, безуспешно
старался вызвать в душе сожаление о случившемся, но никакого горя пока не
испытывал. Наевшись молока с хлебом, он заплакал вместе со всеми, но лишь
потому, что знал: так надо!
Hа рев и причитания в избу стали заходить соседки и соседские
ребятишки. Одни женщины останавливались у порога, другие проходили вперед,
крестились на иконы и тоже начинали плакать - сначала беззвучно, вытирая
слезы концами платков и фартуками, потом навзрыд, закрывая лицо руками либо
тычась друг другу в плечо. Сразу в голос начинали плакать женщины, которые
сами получили извещения о смерти. Другие, прежде чем поддаться чужому горю,
подолгу стояли, суеверно вытянувшись, и в их широко открытых глазах
накапливались тревога и страх за жизнь своих мужей и сыновей. От них еще на
днях были письма, но письма эти писались месяца два тому назад, и один бог
знает, что могло произойти на войне за это время. Быть может, от солдат еще
письма идут, а может, на почте лежат уже извещения о "павших смертью
храбрых" и не сегодня-завтра почтальон сунет их в окно и кинется к следующей
избе со своей черной сумкой.
На причитания бабушки и на крик Шурки женщины не обращали внимания, и
если проходили вперед, то становились поближе к матери либо к Павлику и
молча гладили его по голове. Наверно, они думали, что Павлик уже понимает
свое горе, и жалели его. А он еше ничего не понимал, ему было только хорошо
оттого, что его все жалеют. И когда соседский мальчишка шепнул ему на ухо:
"У меня что-то есть, пойдем!" - Павлик выскользнул из избы.
- Половину мне!
- Все отдам! - с готовностью согласился мальчишка.
- А чего?
- Там увидишь.
Павлик смутно чувствовал, что ему теперь все можно, что никто ничего
для него теперь не пожалеет, и радовался этому.
* * *
Спустя два года Павлуша осиротел вторично. Война к тому времени уже
закончилась, но жить было еще трудно. И он, и его братишка Шурка часто
недоeдали - корова в личном хозяйстве была, но молока в доме не оставалось,
потому что колхозная молочнотоварная ферма плана своего из года в год не
выполняла. Недоставало и хлеба своего, собранного с приусадебного участка.
Не досыта ели ребята, не досыта ела и бабушка Анисья. Но больше всех
голодала мать. Что бы ни появлялось на обеденном столе, она говорила, что
уже сыта. A работа была тяжелая, и она не жалела себя. Весной она заболела.
Особенно истощали и мучили ее чирьи под мышками, из-за которых она не могла
ни поднимать, ни опускать рук.
- Сучье вымя! - сказал про эти чирьи сельсоветский фельдшер, случайно
оказавшийся в деревне.- Организм истощен. От работы на время освобождаю,
справку дам.
Мать мучилась долго, и все это время семья бедствовала. В правлении
колхоза чирьи не считали серьезным заболеванием, от работы ее не освободили.
Председатель Прокофий Кузьмич говорил так:
- Если из-за каждого пупыша будем руки опускать, то весь колхоз по миру
пустим.
Бабка Анисья сама не хуже любого фельдшера лечила в деревне всех
скудающихся: снимала переполох с малых и старых, правила пупы, заговаривала
гнилые зубы, чтобы не ныли, выпаривала из тела простуду и ревматизм.
Бывало, напугается чего-нибудь мальчонка, потеряет сон, вскакивает в
полночь, кричит не своим голосом. Анисья наденет на него потный хомут,
только что снятый с лошади, да повторит трижды немудреный заговор:
"Страхи-переполохи, идите в хомут!" - и вся болезнь исчезает, спит мальчонка
спокойно, ест в охоту. А ежели какой ребенок еще мал, сосунок еще, и сам на
ножках стоять не может, просовывает его Анисья в хомут всего, как есть, а
мать принимает его с другой стороны, и так трижды, с тем же причетом -
польза наступает сразу почти всегда. Редко кто не верил в Анисью, не
обращался к ней. Взялась она лечить и невестку свою: сначала пользовала
разными травами, потом стала прикладывать к нарывам лепешки из свежего
конского навоза. Но облегченья больная не чувствовала.
Через несколько дней мать умерла от заражения крови.
Прощаясь с Павлом, она долго внушала ему, старшему, как себя вести
надо:
- Ты теперь сирота, сынок. Не возвышайся зазря, чтобы люди на тебя не
обижались. Людей обижать не будешь - они тебя не оставят. А без них вам не
прожить. Бабушка - она гордая, а вам теперь гордиться нельзя. Помни: сирота
ты теперь круглая, сиротинушка вечная. Поцелуй маму. Прощай! О Шурке
заботься. Ты - старший, понял?
- Понял, мама. Прощай! - ответил Павлик, думая, что мать разрешает ему
бежать с ребятишками куда вздумается.
И он убежал с дружками на весь день. В поле они собирали пистики -
молодой хвощ, на Мокрушах пили березовый сок, в сосновом мелколесье вырезали
пищали.
Домой возвратился Павлик уже круглым сиротой, когда бабушка выла и
причитала:
- Сироты мы теперь все, сироты-сиротинушки. Без отца, без матери как
жить будем? Умрем все с голоду або что?..
Как это ни странно, а после смерти матери и детям и бабушке стало жить
сразу намного легче. Председатель колхоза, должно быть, посчитал себя в
чем-то виноватым и потому поставил на правлении колхоза вопрос "О положении
дел в семье бывшего фронтовика". "К сиротам мы обязаны проявлять свое
внимание!" - сказал председатель. После этого кладовщик сам принес им
полпуда ржаной муки и корзину картошки. "Семенная",- сказал он. А дня через
два послал овсяной крупы - заспы да бутылку льняного масла. Павлик вместе с
ним ходил в колхозный продовольственный амбар и после долго рассказывал
бабушке, как много там всего.
О сиротах вдруг все начали заботиться.
Райсобес назначил им денежную пенсию. Сельсовет освободил от
молоконалога.
Бабушка ахала и охала.
- Все это нам за отца, ребятушки! - говорила она.- Бог дает!
А ребятушки ели, пили и не спрашивали, кто им все это дает и за что.
Иногда сердобольные соседки несли им то кусок пирога, то горшок каши,
либо обноски какой-нибудь детской одежонки, или старые обутки. Но это уже
походило на подаяние, и бабушка обижалась.
- Мы не нищие! - говорила она.
Шурка подрос быстро, не по годам вытянулся и окреп, и теперь два брата
повсюду носились вместе, как равные товарищи, почти одногодки.
Если сверстники обижали одного из них, другой вступался:
- Не трогайте его, он сирота!
* * *
Вскоре после смерти матери колхозный пасечник Михайло Лексеич позвал
ребятишек к себе на первую выемку меда.
Пасека находилась километрах в трех от деревни, на цветистой луговой
полянке близ старого русла реки, которое давно превратилось в озеро. Крутой
спуск к озеру зарос мелким березнячком и осинничком, но эта молодая поросль
не закрывала горизонта. Сверху, с поляны, от избушки пасечника, хорошо была
видна даль.
- Что там? - спросил Павлуша, когда немного осмелел.
- Там-то? - переспросил старик.- Там все есть. На крутизне в мелколесье
тетерки, конечно, водятся и зайцы бегают, осинку грызут чуть подальше на
озере, в камышах да в осоке, утиные выводки всяких пород а в самом озере,
конечно, рыба, тоже всякая еще дальше, за озером - ну, там уж луга,
сенокосы, а на лугах в траве тоже, конечно, всякая живность таится, там мои
пчелки мед добывают потом идет лес, во-он темная полоса, а в лесу, как
положено, конечно, и волки, и лисицы, и даже медведи есть, из птиц рябчики
больше да глухари. Ну и, конечно, нечисть всякая лесная, как положено во
всяком темном лесе. Вот ужо подрастете...
Михайлo Лексеич разговаривал с ребятами в первый раз и теперь показался
Шурке человеком необыкновенной доброты, у него даже глаза были синие,
ласковые и теплые и борода тоже теплая. В этой бороде ему, должно быть,
всегда было жарко, но он не снимал ее: жалел, наверно. Двигался Михайло
Лексеич неторопливо, говорил тихо, медленно, немного нараспев. А пчелы
горячились, но Михайло Лексеич не обижался на них, он словно не замечал, что
одна или две пчелки все время возились в его теплой бороде и надоедливо,
нудно зудили, жужжали, чтобы вывести его из терпения. А он не выходил из
терпения: видно, он всегда был спокоен.
- Вот подрастете, ребятушки, и дам я вам свое ружье, и пойдете вы в
темный лес,- говорил нараспев, будто сказку рассказывал, Михайло Лексеич.- И
найдете вы не одну колоду диких пчел, и переселим мы их сюда, на нашу
пасеку, и будут они, новые пчелы, выносливые, добычливые, и зальемся мы
медом по уши, и заживем все богато...
- А ружье для чего? - спросил Шурка.- Пчел отгонять?
- Ружье для медведей - медведей отгонять, пчел охранять.
- А зачем по уши?
- Чего "по уши"?
- "Зальемся медом по уши..."
- А вот дам я вам меду, и будут у вас в меду и носы и уши.
- Поглядим! - весело сказал Павлик.
- Пойдемте в сторожку,- пригласил их дед.
- А когда мед доставать будем?
- Мед не достают, а качают.
- Как это качают?
Они вошли в избушку пасечника, маленькую, как банька, с одним окном, с
маленькой печкой. Между печкой и стеной лежали доски, прикрытые старым
полушубком,- дедова постель. На полушубке спала, тихо и смешно посапывая,
маленькая курносенькая девчонка, внучка Михайлы Лексеича, Нюрка. Губы и
круглые щеки ее были перепачканы медом, к кончику носа прилип клочок шерсти,
и шерсть шевелилась от Нюркиного дыхания. На стенах висели дымогары и сетки,
которые пчеловоды надевают на голову, когда идут к ульям,- Михайло Лексеич
не надевал их никогда. Посреди избушки стояла бочка-медогонка, по краям ее
ползали пчелы. Пчелы бились и на оконном стекле - сытые, ленивые. От всего
пахло медом, только от дымогаров - чадом, дымком.
- Так вот и качают,- начал объяснять Михайло Лексеич, подойдя к
медогонке.- Видите, в бочке вроде ветряной мельницы. Вставишь в эти крылья
рамки с сотами и крутишь и крутишь, мед разлетается по стенкам бочки и
стекает на дно.
Дед взялся за металлическую ручку и раскрутил мельницу до свиста, до
стука.
Ребята отступили.
Павлик заметил:
- Значит, не качают, а вертят.
- А сейчас я вас медом угощу! - сказал Михайло Лексеич и, подняв
западню, неторопливо спустился в подполье.
- Ну и старик! - прошептал Павлик Шурке.- Никогда бы он нас раньше сюда
не пустил.
- Он добрый! - не согласился Шурка с братом.
- Добрый!
Михайло Лексеич вынес из подполья подойник со старым, засахарившимся
медом вместе с обрезками вощины и поставил перед ребятишками.
- С батькой-то вашим мы на охоту вместе хаживали. Хороший был парень! И
матка ничего, бог ее прибрал.- И дед вздохнул.
Ребята начали сосредоточенно жевать сладкий воск, складывая выжеванные
куски на подоконник.
- А мед качать будешь?
- Сейчас начну. Только вы домой пойдете, а то пчелы искусают.
- Мы ничего не боимся.
- Хвастунишки,- ласково сказал старик.- Ничего не бояться нельзя. Надо
бояться.
За стеной избушки послышался говор. Старик насторожился, встал и открыл
дверь. Прямо против входа стояла кучка ребятишек, сверстников Павлуши.
Некоторые, что потрусливее, тотчас шагнули в кусты.
- Вам чего надо? Опять пришли? - крикнул им Михайло Лексеич, и вся
ласковость в голосе его исчезла.
- А им чего надо? - дерзко ответил кривоногий, худосочный мальчишка лет
семи-восьми в солдатской пилотке и кивнул головой на Шурку и Павлушу.
- Не твоего ума дело.
- Моего!
- Трепки захотел, разбойник? - спросил дед.
- Меду захотел!
- A потом разговоров не оберешься. Давно ли я давал тебе меду?
- Давно!
- Ну и хватит, а то брюхо заболит.
- Дай меду!
- Вот я тебе дам меду. Штаны спущу да крапивой!
Ребятишки скрылись в лиственной рощице.
На полушубке завозилась курносенькая Нюрка, привстала, потерла ручонкой
глаза, нос, и медовые пальцы ее склеились в кулаке.
- Спи, спи, чего ты, внученька? - снова ласково заворковал дед.
- Не хочу спать,- сказала Нюрка.
- А меду хочешь?
- Не хочу меду.
-- Так приляг еще. Разбудили тебя эти разбойники?
Скоро ушли с пасеки и Павлик с Шуркой. По дороге Шурка думал и говорил
только о пасеке.
- Я бы всю жизнь пчел обхаживал и спал бы здесь!
- Ну да? - сказал Павлик.- Нажрался бы раз до отвала меду - и все.
- Тут жить хорошо, красиво,- продолжал Шурка.- Выйдешь из избушки и
смотри во все стороны.
- Ну да, во все стороны,- опять не согласился Павлик.- Видел, как он
ребятишек во все стороны?
- Он добрый! - твердо заявил Шурка.
- Ладно, добрый,- не стал спорить Павлик.- Мы теперь всегда мед есть
будем!
* * *
В школу Павлик и Шурка поступили одновременно - Павлуша с запозданием
года на два, а Шурка на год раньше, чем следовало, и учиться Павлуше было
легко, а Шурка отставал. Зато, не в пример Павлику, он рос крепышом,
круглолицым, устойчивым на ногах, почти никогда не простужался, не болел ни
насморком, ни гриппом. Павлик же был длинен, худ, часто кашлял, из-за
постоянных насморков привык держать рот открытым, отчего видом своим вызывал
жалость и казался иногда простачком, хотя не был ни глуп, ни простодушен.
Незаметно сложилось мнение, что Павел создан для ученья, для умственного
труда, а Шурка - для земли, для деревни, и когда братья окончили свою
деревенскую начальную школу, все решили, что старший должен учиться дальше,
а Шурка будет работать в колхозе: нельзя же бабушку оставлять одну. Шурка
смирился с этим.
Павлика отвезли за двенадцать километров в село, где была семилетняя
школа. Отвез его сам председатель колхоза, устроил на постой у своих дальних
родственников, сказал, чтоб не сомневались - никакая услуга за ним не
пропадет, а в крайнем случае бабка Павлуши будет платить им по десятке в
месяц за хлопоты потом отвел Павла к директору школы и от имени правления
колхоза попросил, чтобы директор не оставлял сироту без присмотра и без
своего человеческого внимания.
- Смену себе готовлю! - сказал он.- Нам самим поучиться как следует не
довелось, так пусть хоть наши ребятишки выучатся. Вот о них и хлопочу.
- Тэк, тэк, понимаю, Прокофий Кузьмич,- сказал директор.- Хорошее дело
- забота о смене.
- А как же! И о людях заботу проявляем. Это уж как положено. Семья
бывшего фронтовика...
- Хорошо это,- повторил директор и улыбнулся.- Только, надо полагать, у
вас есть ко мне еще какое-нибудь дело? Попутное, так сказать?
Директор был широкоплечий мужчина, усатый и загорелый настолько, что
казался прокопченным насквозь. Он достаточно хорошо знал председателя
колхоза Прокофия Кузьмича и не поверил, что тот может приехать за двенадцать
километров только ради устройства на учебу какого-то сироты. В течение
многих лет учителя и старшеклассники каждую осень проводили на колхозных
полях, а не в классах,- жали рожь и овес серпами, теребили лен, копали
картошку, вывозили из скотных дворов навоз и раскидывали его под плуг,
делали многое такое, что требует простой физической силы. Нередко работа
находилась для них и весной. Председатели колхозов и в первую голову
Прокофий Кузьмич утверждали, что это и есть соединение учебы с
производственным трудом, учителя же объясняли все проще: в колхозах не
хватает рабочих рук. Сам директор школы любил физический труд больше, чем
занятия у классной доски,- он преподавал математику,- и охотно соглашался
выводить на поля всю школу.
Гостя он приним