Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
м голосом.
- Что же, - отвечает. - Матросское слово верное. А слово я до спора
дал.
- Значит, разговор у нас снят об уходе и будем вместе Красному флоту
служить?
- С таким комиссаром, - говорит, - служить за почтение примешь... - И
опять на "вы" перешел: - Только скажите вы по совести, товарищ комиссар, как
эти слова в себе удерживаете? Неужто никогда не тянет прорваться?
- Есть, - говорю, - еще и такое слово, Помпеи Ефимович: дисциплина.
Сказано - не выпускать их, вот и не выпускаю. И вы, как старый матрос,
дисциплину знаете, так что коли ее вспомните - и вам легко будет.
И точно - с тех пор Помпеи Ефимович нашел способ подбодрять народ и
веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело
говорю:
- Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть:
укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий?
И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, а
иной раз и адмирала увидишь, - все они через его, Помпея нашего, золотые
руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил.
А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом
Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на
собрании речь говорить - в спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и
в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту
заразу в себе ликвидировал.
1926-1939
ТРЮМ No 16
На этот раз очередная "психическая ванна" Василия Лукича до краев
наполнилась темой, совершенно неожиданной в условиях длительного подводного
сидения. Причиной тому был острый запах спирта, со скоростью света
распространившийся по всей лодке: это "король эфира", главный
старшина-радист, готовясь к вечернему краткому выходу во внешний мир,
промывал контакты своего хитрого хозяйства. Ноздри трюмного старшины
Помелкова (кого местные остряки переименовали в Похмелкова) мгновенно
расширились, и он, вдохнув в себя острый запах, сказал с трагизмом, почти
шекспировским:
- До чего ж дошла мировая несправедливость! "Король эфира" непьющий, а
ему в руки такое богатство!.. Контакты, они ведь устройство несознательное,
мазни их разок по губам, а остатки... Эх!..
И он махнул рукой.
Я искоса взглянул на Василия Лукича и увидел в уголках его губ ту чуть
заметную усмешку, которая, подобно титульному листу книги, всегда предваряла
появление нового "суффикса". Однако он молчал, давая развиться дискуссии, в
которую тотчас ринулся комсомольский секретарь, кого, несмотря на то что он
был командиром отделения сигнальщиков, все непочтительно именовали
Васютиком.
- Есть рацпредложение, - ядовито сказал Васютик. - Балластные цистерны
водой заполнять наполовину, остальное - спиртом и продувать не за борт, а
прямо в горло... Хрустальная мечта товарища Похмел... извините, Помелкова...
Посмеялись. Потом кто-то сказал:
- А чего смеяться-то? Служба у нас - сами знаете... На всех флотах
матросам подправку дают: скажем, в британском флоте - ром, во французском -
винишко, в германском - этот... как его?.. шнапс...
- А в царском - водочку, - подхватил Васютик (в синих глазах его
зажглись полемические огоньки). - Вот тут писатель сидит, прочитай, как он
эту царскую чарку в романе разъяснил...
Положение мое становилось неловким, но Василий Лукич, круто положив
руля, вывел беседу на другой галс.
- Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег"... - начал он, и в
отсеке мгновенно наступила тишина: все поняли, что начался очередной
рассказ.
СУФФИКС ПЕРВЫЙ
КОГО СЧИТАТЬ ПЬЯНЫМ?
- Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег" старший офицер с
такой фамилией, что новобранцы хорошо если к рождеству Христову ее
заучивали, - старший лейтенант Монройо Феррайо ди Квесто Монтекули. Матросы
промеж себя его звали флотским присловьем: "Тое-мое, зюйд-вест и каменные
пули", а короче просто - "Тое-мое"...* Предок не то французских моряков, не
то итальянских, которые на службу Петру Первому подались. Так вот у него
своя теория была, какого матроса считать пьяным. Если матрос к отходящей
шлюпке своими ногами из города дошел, по трапу поднялся и хоть кой-как, но
фамилию и номер увольнительной жестянки доложил - он беспрепятственно мог
идти в кубрик. Более того, если Тое-мое сам при возвращении с берега
присутствовал, он еще и похвалит: "Молодец, - скажет, - сукин сын, меру
знаешь, иди отсыпаться"... Пьяным у него считались те, кого матросы к шлюпке
на руках принесут, на палубу из нее горденем подымут, как кули с мукой, и
потом на бак снесут. Там их, как дрова, на брезент складывали, чтобы палубу
не гадили.
______________
* Полагаю, что Василий Лукич что-то прибавил для блеска рассказа: такой
фамилии на флоте я не слышал. Были, скажем, де Кампо Сципион или
Моноре-Дюмон, Пантон-Фантон де Верайон, барон Гойнинген-Гюне или даже
Гогенлоэ-Шилонфюрст, кого матросы переиначили в "Голыноги, шилом хвист". Но
такой звучной фамилии в списках российского императорского флота не
значилось. - Л.С.
Разницу эту он сам установил и твердо соблюдал. Вот, скажем, был у нас
водолаз Парамонов, косая сажень в плечах и глотка - для питья
соответственная.
Взошел он на палубу, а его штормит - не дай бог: с борта на борт
кладет, того гляди - грохнется. Тое-мое вахтенному офицеру мигнул - мол, на
бак! А Парамонов, хоть чуть жив, разобрался. Вытянулся во фронт, стоит,
покачивается, будто грот-мачта в шторм, с амплитудой градусов в десять, и
вдруг старшому наперекор:
- А я, вашскородь, не пьяный. Я до шлюпки в тютельку дошел. И, ежели
желаете, даже фамилию вашу произнесу...
Мы так и ахнули: рванет он сейчас "Тое-мое, зюйд-вест и каменные
пули"!.. Ан нет: набрал в грудь воздуху и чешет:
- Старший лейтенант Монр... ройо... Ферр... райо... ди Квесто...
Монтеку... ку*... кули, во какая фамилия!
______________
* Тут Василий Лукич мастерски икнул. - Л.С.
Ну, думаем, будет сейчас мордобой, какого не видели! Так тоже нет!
Усмехнулся Тое-мое, полез в кошелек, вынул рубль серебряный и дает
Парамонову, а вахтенному офицеру:
- Запишите, - приказывает, - разрешаю внеочередное увольнение! - Потом
к остальным повернулся: - Глядите, - говорит, - вот это матрос! Не то что
вы, свиньи... - И пошел, и пошел каждому характеристику давать.
А с пьяными разборка у него утром бывала, перед подъемом флага. Придет
на бак, а они уже во фронте стоят и покачиваются. Вот он и начинает, говоря
по-нынешнему, проводить политработу.
- Ты что, впервые надрался? - спрашивает.
Матрос думает-думает, как лучше ответить, и скажет:
- Так точно, вашскородь, впервой. Никогда так не случалось.
- Ах, так! Впервой?.. Двадцать суток мерзавцу без берега, чтобы знал,
как пить!.. Ну, а ты?
Другой, понятно, учитывает ситуацию, с ходу рапортует:
- Простите, вашскородие, не сообразил. Пью-то я справно, а тут корешей
повстречал, будь им неладно, ну и не рассчитал... А то я завсегда своими
ногами дохожу, а чтобы горденем подымали, такой страм впервой случился, ваше
высокоблагородие, кореши это подвели...
Тое-мое, зюйд-вест бровками поиграет:
- Та-ак... Двадцать суток. Да не без берега, а строгого ареста! Пять -
на хлебе и воде!.. Я тебя научу, мерзавец: пить не умеешь, а хвастаешь!
Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то
рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части
навидался.
Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на
Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что.
СУФФИКС ВТОРОЙ
ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ?
Плавал я тогда на учебном судне "Комсомолец" комиссаром. И вот
зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или
механик и чуть не плачет:
- Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным)
ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в
каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут
же бескозырку с головы - раз! - и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным
голосом: "Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое
медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не
ручаюсь!.."
- Так вы таких в госпиталь посылайте, - говорю.
- Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по
белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически
неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших
исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по
болезни пока что не подлежит...
Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут
появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла
она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще
оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им
неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было - трибунал. Вот такой
и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его - в госпиталь. А
там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки.
А тут случилась у меня болячка, положили в госпиталь. Болезнь
пустяшная, в кино ходить можно, а как раз объявили модную тогда Мэри
Пикфорд. Пришел я в клуб пораньше, положил на стул книжку и пошел покурить.
Вернулся - книга на полу, а на моем месте сидит болящий в полосатом халате Я
ему говорю:
- Товарищ дорогой, тут книжечка моя лежала, так будьте любезны
освободить место.
А он на меня посмотрел таким холодным взором и говорит:
- Катись колбаской. И ты меня, зараза, не раздражай, потому - я псих и
у меня документ есть. Я вот сейчас тебе морду набью и отвечать не буду.
Взял я тихо-тихо свою книжку и из зала прямо к комиссару госпиталя.
- Послушай, - говорю, - браток, что же это такое у тебя творится?
А он мне:
- А что ты сделаешь? У нас теперь сплошная гуманизьма, спасу нет!.. Это
тебе не гражданская война!.. Гуманизьма такая, что этого сукинова сына давно
в трибунал сдать надо, а он наукой прикрылся: нервенный да психованный, вот
с ним и чикаются.
- А ты чего ж молчишь? Сказал бы главному врачу, чтоб таких справок не
давали!
- А если этот подлец возьмет да в него чайник кипятку швырнет? Конечно,
его потом засудят, а мы-то главного врача лишимся. Понял ты, с чего такая
гуманизьма? То-то...
Вернулся я из госпиталя в пятницу. А в субботу пошли мы с командиром
осматривать корабль после большой приборки. Сами знаете, все должно быть
промыто, надраено, корабль чистехонек должен быть, как невеста перед венцом.
А тут видим - в коммунальной палубе под рундуками ветошь какая-то лежит
грязная. Командир взъелся:
- Кто старшина? Чего недосмотрели? Десять суток гауптвахты!
А тот - бац! - фуражечку под ноги, начал ее топтать и зашелся:
- Не имеете права!.. Я нервнобольной!.. У меня документ!..
Тут на меня вроде наитие нашло. Нагнулся я, поднял фуражечку, расправил
аккуратно ленточку, чтоб всем была видна, и ему вежливенько так говорю:
- Вот что. Либо ты сейчас заткнешься и начнешь этот кабак прибирать,
либо я вызову караул и тебя не в госпиталь и не в трибунал, а прямо в Особый
отдел отправлю. Ты ведь что ногами топтал? Что на ленточке написано?
"Рабоче-Крестьянский Красный Балтийский Флот" - вот что написано! И как
написано? Золотыми буквами написано! Значит, ты эти советские революционные
слова ногами топчешь? Кто же ты есть после этого? И где тебе место? На флоте
рабоче-крестьянском или - сам скажи, где?
И что же вы думаете? Притих, прибрался как миленький, а после ко мне в
каюту пришел плакаться.
- Товарищ комиссар, - говорит, - я это сдуру, дружков наслушался.
А дружки-то его как раз те, что я говорил, - из вымирающего племени
клешников да жоржиков с Лиговки. Они было сильно тон задавали, пока не
пришли на флот первые комсомольские наборы.
Вот люди были! Огонь!.. Правда, с ними тоже трудновато порой было. Оно
и понятно, сами подумайте, пришли они с руководящих постов - кто секретарь
горкома комсомола, кто, говоря по-тогдашнему, уездного, а кто и из губкома.
Флотская дисциплина осваивалась ими с трудом - как же, у них обо всем свое
мнение! Чуть что - к комиссару с протестом. На комсомольском бюро планы
такие строили, аж в затылке почешешь: революционные, но уж больно
фантастические. Но главное-то со временем себя вполне обнаружило: новое
племя на корабли пришло, комсомольское племя! Оно, глядишь, хотите -
вытеснило, хотите - парализовало, хотите - перевоспитало другую флотскую
молодежь, кто от клешников, жоржиков, от разной лиговской шатии всякой
чепухи набрался. А уж свежий флотский набор - "деревенские", как тогда
говорилось, - комсомольцы такой оборот завернули, что через годик-два
смотришь - какой-нибудь пошехонский паренек уже состоит в активе комсомола и
шумит за мировую революцию. А когда через три года пришел на флот четвертый
комсомольский набор, мы уж вовсе позабыли, что это такое - пенки.
И вот, подумайте, в двадцать седьмом году, когда все вроде
установилось, у нас на линкоре такая отрыжка этого явления произошла, что мы
руками развели.
СУФФИКС ТРЕТИЙ
СЕРДЕЧНИК КАРПУШЕЧКИН
Был у нас вахтенный начальник по фамилии Карпушечкин. Такой глуповатый,
прямо сказать, комсоставчик - как говорится, не командир, а существо в
нашивках: ни звезд с неба, ни чинов от начальства не хватает. Училище кончил
где-то на шкентеле, пятым-шестым с конца, так и стоит все на вахте вроде
ночного сторожа. Даже ротой командовать не смог, пребывал в помощниках. Но и
тут он, сейчас уж припомнить не могу, чего-то такого наворотил, за что ему
командир корабля вкатил пятнадцать суток без берега.
Вот с этого-то Карпушечкин и запсиховал. Правда, фуражку не топтал, это
уж отжило, а пошел по другой, деликатной линии: лежит в каюте, охает,
стонет, на сердце жалуется и ест вполсилы. А надо сказать, тогда у
комсостава, кто постарше, из царских офицеров, заметно стали сдавать сердца:
чуть по службе какая неприятность - бледнеют, за сердце хватаются и лезут в
карман за пузырьком, как сейчас помню, "строфант" называется. Но то у людей
в годах, с переживаниями, со сложной биографией. А этот - молодой, без
всякий анкеты и вроде здоровяк, а вот поди ж ты!.. Дует он этот строфант,
как воду, а за сердце все держится.
Комиссар корабля в отпуску был, я за него оставался. Посоветовались мы
с командиром, решили послать Карпушечкина в госпиталь на обследование,
пусть, думаем, врачи что приговорят, может, в отпуск по болезни пошлют. А
командир - тоже из бывших офицеров - мягкий, обходительный. Все кается: зря,
мол, я так его огрел, хотел даже взыскание снять, да я воспротивился: "От
двух недель без берега, говорю, никто еще не умирал, а фитиль вы ему вогнали
правильно".
Вернулся Карпушечкин из госпиталя со справкой, а в ней - разные
медицинские слова. Я звоню по телефону начальнику госпиталя: нельзя ли, мол,
пояснее, попроще?
- Да, - отвечает, - действительно, сердечный невроз в сильной степени.
Это теперь явление частое. Сказываются тяжелые годы, а организм еще молодой,
неустановившийся. Службу нести может, но с ним надо обращаться бережно. Мы
тут ему микстурку давали укрепляющую, пусть продолжает принимать
месяц-другой.
Карпушечкин микстуру сдал вестовым в буфет, приказал ставить перед
прибором. И аккуратно по две столовых ложки перед обедом и ужином глотает. А
она, видимо, горькая: пьет, морщится, водой запивает но действует - не так
уж нервничает, на сердце меньше жалуется. Впрочем, и обхождение с ним было
соответственное - черт его знает, все-таки больной, сердечник, мало ли что.
А он, между прочим, прямо цветет, рожа - поперек себя ширше. И не мудрено:
на ночную вахту не ставят - больной, в угольную погрузку дежурным по палубе
назначают, подъем флага проспит - никто слова не скажет. Месяца через
полтора совсем поправился наш Карпушечкин, старший помощник стал ему уже и
нагрузочки подбрасывать.
А тут вышло новое че-пе. Был у нас еще один вахтенный начальник,
командир первой башни со смешной фамилией Люм, из прибалтийских немцев,
такой интеллигентный, хлипенький. На него старший артиллерист чего-то
напустился, тот встречно чего-то ответил, словом, получилась недопустимая
перебранка в кают-компании, и Люм вдруг сорвался с нарезов и зашелся. До
фуражки, правда, дело не дошло, но руки у него дрожат, на глазах слезы и
говорит без запятых:
- Я больше не могу отпустите меня я рапорт об отставке подам лучше в
инженеры или врачи пойду!..
Я его приобнял немножко:
- Ну, - говорю, - не надо, успокойтесь. - Незаметно подвожу к стулу
Карпушечкина и наливаю микстурку. Думаю, должна сработать, симптомы ведь те
же, но для верности побольше налил, так с полстакана.
Взял у меня Люм микстурку дрожащей рукой, выпил, схватился рукой за
грудь, вроде спокойнее стал. Я ему еще налил.
- Пейте, - говорю, - раз помогает. Карпушечкин с вахты придет, мы ему
объясним, что позаимствовали, склянка-то почти полная, ему хватит.
Выпил он и эту порцию и пошел на свое место.
Сели мы ужинать. Только слышу - на том конце стола Люм разговорился.
Шумит, острит, ну, разошелся вовсю, веселый, словно не он только что концы
отдавал. Тут в меня подозрение вошло: что, думаю, за чертовщина? Дай-ка
проверю... Взялся за сердце и говорю старшему штурману:
- Вам поближе, дайте-ка мне Карпушечкину микстурку, что-то и у меня
сердце пошаливает, поволновался, видно...
Налил пальца на два и глотнул. Что бы вы думали? По крайней мере,
семьдесят пять - восемьдесят градусов, чуть разведенный спирт!.. Тут я
понял, почему Люм за грудь хватался и почему этот чертов Карпушечкин свою
микстурку водой запивал...
Дождался я, когда он с вахты сменился, вызвал его в каюту, поставил
перед ним склянку и говорю:
- Ну, признавайтесь, выкладывайте все начистоту!
- А чего ж признаваться? - отвечает. - В госпитале, и точно, была
микстура, я с нее и поправился, а тут подливать начал понемногу.
- Пустяки, - говорю, - понемногу, градусов на восемьдесят!
А он:
- Так ведь, Василий Лукич, всего две столовые ложки на прием! Раз
количеством нельзя - приходится качеством брать...
Если по-теперешнему считать, он, мерзавец, по сто граммов верных у нас
на глазах пил полтора месяца, да еще смеется!..
Ну, что после того было, я вам рассказывать не стану - полный компот с
добавкой от командующего флотом. Такое ему выдали, что наши сердечники
забеспокоились. Не знаю, всерьез или на подначку, но перед обедом подходит
ко мне старший минер, бывший лейтенант, и протягивает пузырек.
- Снимите, - говорит, - пробу, товарищ комиссар, и удостоверьтесь,
пожалуйста, что это строфант, а не спирт.
И, знаете, с недельку они меня так изводили, то один, то другой, пока я
не обозлился.
- Да глотайте себе на здоровье, - говорю, - даже если тут не ваш
строфант, а Карпушечкин, и оставьте меня в покое: это же пузырек, а не его
бутылка!..
Но вот среди таких алкогольных суффиксов в условиях корабельной
дисциплины один мне запомнился крепко.
СУФФИКС ЧЕТВЕРТЫЙ
ЖЕРТВА ЦАРИЗМА
Был у меня кореш, еще на "Цесаревиче" вместе плавали, он - комендором
кормовой башни, а я - электриком носовой. Потом я его потерял, - в
гражданской он на Урале воевал, а я против Юденича, - и свела нас судьба
только в двадцать восьм