Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
у них были длинные ногти,
и пальцы у них были тонкие, живые, не похожие на пухлые пальцы моего отца.
Отец мой был толстый человек и, когда подымался на гору, пыхтел. Я
знал, что у него было больное сердце. Отца я боялся. Он был строгий. И мать
иногда плакала. Она просилась в город. Город был очень далеко. Она
жаловалась, что вышла замуж за нелюдима, за лесного бродягу, который не
любит никого, кроме китайцев и орочон, и что гора дороже ему жены и ребенка.
Мать плакала, а отец хмурился.
- Нина, - говорил он, - я тебя не задерживаю. Поезжай.
Но мать не уезжала.
Отец мой любил гору и горячий ручей. Он искал что-то, - не золото,
которое искали китайцы, а что-то другое, что было дороже золота.
Теперь мне известно, что отец мой был чудак и что в тайге он искал
необыкновенных людей. Он хотел написать книгу. Отец мой не был писателем, он
был мечтателем и в тайге собирал сказки, записывал рассказы досужих людей,
орочон и приискателей.
В это утро, как я уже сказал, моя мать мылась. Ручей журчал по
деревянному желобу, и мать моя, как и я, любила, наверное, его шум. Она
распахнула дверь мокрой рукой и позвала отца, чтоб он сходил за водой. Отец
принес из реки ведро студеной горной воды и подал его матери. Я это видел.
Олень смотрел на мою мать в открытую дверь. Отец что-то сказал матери, она
рассмеялась и закрыла дверь. Я видел, как показались ее плечо, белая рука и
спина, закрытая длинными распущенными волосами. Отец, насвистывая, пошел в
дом. Он шел покачиваясь, утренний, счастливый, и подмигнул мне. Я смотрел на
китайцев. Они сидели на высоком берегу бурной нашей реки и промывали золото.
Ручей журча бежал в лес. Он звал меня в лес с собой. Над синими
деревьями висело облако, наполовину розовое, наполовину белое, утреннее
облако, похожее на изюбра.
Я шел по берегу горячего ручья. Возле ручья росли кусты с розовой
нежной корой. Мне хотелось срезать ветку и сделать из нее свистульку. Я шел
по берегу ручья и слышал его шум. Показалась дорога. Дорога была узкая,
протоптанная оленями. Я знал, что она терялась в тайге. К людям в город у
нас была одна дорога - река. Моя мать любила смотреть на реку. Река текла к
другой большой реке, на берегу которой стоял город.
Я наклонился над низким кустом, чтобы срезать ветку, и услышал топот.
Словно табун диких оленей бежал по тропе. Из лесу выехали всадники. Они
куда-то торопились, - должно быть, ехали к нам в гости. Один из них
остановился и спросил меня:
- Папа дома?
- Дома!
- А мама?
- И мама дома.
Он посмотрел на меня внимательно.
- Как же тебя звать? - спросил он меня.
- Коля.
- Молодец, Коля, - сказал он и ласково мне улыбнулся большим ртом.
Я задержался, срезая ветку, и отстал от всадников. Я любил гостей.
Гости привозили с собой незнакомое, веселое, что-то другое, чего не было у
нас. Мать моя смеялась, когда приезжали гости. Лицо у нее оживало. Отец
рассказывал гостям о своей жизни у горячего ручья. Я садился на колени к
гостям и смотрел им в рот. Мне хотелось, чтоб гости остались у нас навсегда.
Но в этот раз гостей ехало очень уж много.
Я сел в траву, чтобы сделать свистульку из срезанной ветки. Мне
хотелось показать свистульку гостям. Рука моя торопилась, и я испортил
ветку. Мне пришлось вернуться и срезать другую ветку. Я сделал из нее
свистульку. Свистулька получилась хорошая и свистела, как птичка, словно
птичка сидела у меня во рту.
Я шел посвистывая. Олень по-прежнему ходил возле бани и щипал мох.
Матери моей, наверное, в бане уже не было. Она, наверное, была с гостями. Я
подошел к оленю и погладил его. В ладони я почувствовал влажный олений рот.
У крыльца я увидел гостей. Они сидели на лошадях. И только тот, с
большим ласковым ртом, что спрашивал меня в лесу, стоял на крыльце и смотрел
на солнце над рекой, на дальние горы, нежные и небесные, на горы, которые
сливались с лесом и с небом. Отца моего не было с гостями. Дверь в наш дом
была открыта, и там было тихо, словно никого не было.
- Коля, - сказал мне человек с большим ласковым ртом, - иди-ка сюда.
Я подошел к нему.
- Мальчик, - сказал мне тот высокий человек. - Иди посмотри на папу. Мы
убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу.
Я вошел в тихий наш дом. Мне стало душно, как во сне, и хотелось
крикнуть. Но, как во сне, я не мог крикнуть: на полу лежал мой отец.
- Папа, - сказал я, - они говорят, что они тебя убили. Папа, они тебя
не убили? Папа!
Я положил руку на грудь отцу, и пальцы мои попали во что-то живое,
липкое.
- Папа, - сказал я, - за что они тебя убили? Папа, да папа же! Папа! За
что они тебя убили? Папа!
В комнате жужжала муха. Ей было душно. Она билась о стекло, просилась в
лес. Я распахнул окно. Но ветра не было. И в комнате по-прежнему было душно,
как во сне. Отец мой лежал на полу, и голова его смотрела на меня.
Вещи стояли прежние. На стене тикали часы. Гости ничего не тронули.
Даже ружье, которое отец чистил, висело вместе с патронташем и тунгусским
ножом на большом гвозде в углу.
Я вышел на крыльцо. У крыльца никого не было. И только трава,
растоптанная копытами лошадей, трава под нашим окном, напоминала, что они
только что были здесь.
- Мама! - позвал я. - Мама!
Мать не откликнулась.
Я подошел к бане и распахнул дверь. Мать моя сидела в сосновой бочке.
- Мама! Да мама же! - крикнул я.
Она не ответила.
Она смотрела на меня неподвижными глазами. Рот ее был открыт. И вода из
желоба журча падала на нее.
- Мама!
Но мама была холодная в горячей воде, чужая, словно то была не мать, а
другая, незнакомая женщина.
Я выбежал из бани. В поселке было тихо. И только олень ходил и щипал
мох, побрякивая колокольчиком.
Я шел в домик к китайцам. Китайцев не оказалось дома. Я нашел их возле
реки, где они промывали золото. Они лежали рядом тихие, как моя мать там, в
сосновой бочке, как отец в доме на полу. Я искал Микулу, Микулы не было.
Я был один в поселке. Кроме меня и оленя, не было никого. Я подошел к
оленю. Он был теплый, и от него пахло соснами, пахло мхом, пахло рекой.
- Где Микула? - спросил я оленя.
И олень посмотрел на меня, словно понял меня и хотел ответить мне на
своем оленьем языке.
На тропинке, которая вилась от бани к дому, я увидел свою свистульку.
Ту самую свистульку, которую я нес, чтобы показать. Я не поднял свистульки.
Теперь она была мне не нужна.
Я стоял на тропинке, протоптанной моей матерью. Моя мать ходила по этой
тропинке за дровами и за водой. Моя мать была недалеко от меня. Дверь в баню
была открыта.
Солнце исчезло за горой. Возле нашего дома стало темно. Черно стало в
лесу. Окна нашего дома стали темными. В открытой двери бани что-то белело.
Может быть, это была моя мать.
Ручей журчал в темноте. Он журчал ласково. Я сел возле него на теплую
траву, боясь дома и бани. Мне было холодно и, чтобы согреться, я опускал
концы пальцев в горячий ручей, чувствуя его тепло. Ручей был возле меня, и
где-то в темноте позванивал колокольчиком олень. Олень ходил невидимый, я
слышал его шаги, и мне хотелось крикнуть ему, позвать, но я боялся своего
голоса.
Утром из лесу вышел Микула. Слепой шел с вытянутой рукой, трогая
деревья. Я боялся испугать его криком и ждал, когда он подойдет ближе.
- Микула, - прошептал я.
Он услышал мой шепот и остановился у ручья.
- Это ты? - сказал Микула. - Живой, значит. Я искал тебя в лесу. Эти,
которые были вчера, проезжали мимо меня. Я думал, они меня убьют, но они
меня не тронули. Один мне сказал: "Ты и так, как в могиле, старик. Темно
тебе. Живи, бог с тобой". При мне они подъехали к дому. Отец твой вышел к
ним. Они ему говорят: "Сказки любишь, мы тебе сейчас расскажем. А пока
золотишко тащи. Мы едем в Японию. Нам оно там понадобится, а тебе оно теперь
не нужно. Теперь тебе, брат, ничего не нужно, ни жены, ни сына". Отец твой
спрашивает их: "Кто вы?" А они смеются: "Тебе не все ли равно? На том свете
тебя не спросят, кто тебя туда отправил - семеновцы или каппелевцы". Я
надеялся, что они меня убьют. А они мне говорят: "Не хотим марать руки об
старика. Все равно подохнешь. Безглазый ты". Вот так-то, сынок.
Мы сидели верхом на олене - Микула и я. Олень шел, покачиваясь, возле
черной горы. Гора была крутая, обгорелая. Пожар здесь пробежал недавно и
изменил местность. Слепой Микула трогал деревья и камни и не узнавал. Он
смотрел на мир моими глазами и спрашивал меня, что я вижу. Но я не видел
ничего, кроме черных обгоревших деревьев и пепла на том месте, где недавно
еще росла веселая трава.
Микула вез меня в страну озер, в большие пихтовые леса. Страна эта была
за горой. Там было много ручьев, в больших пихтовых лесах возле горы. Там
было много озер. В больших пихтовых лесах возле озер жили его друзья. Микула
вез меня к своим друзьям. Там было другое небо, в больших пихтовых лесах.
Небо, светлое, как озеро, небо, полное птиц.
Микула вез меня на своем олене и тихо рассказывал мне про пихтовые
леса. Но я не верил ему и думал о человеке с большим ласковым ртом.
Гор Геннадий Самойлович.
Картины
---------------------------------------------------------------------
Книга: Г.Гор. "Волшебная дорога". Роман. Повести. Рассказы
Издательство "Советский писатель", Ленинградское отделение, 1978
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 ноября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
"1"
Я ходил смотреть панно и картины, а вместо них каждый раз видел реки и
леса, похожие на сны.
И реки, и сны были натянуты на подрамники вместе с холстами или, играя
красками, глядели на меня с больших листов бумаги.
А теперь, три десятилетия спустя, они репродуцированы, изданы в
количестве нескольких тысяч экземпляров, и семейное бытовое слово "альбом"
тщетно пытается передать смысл книги, которую раскрываешь, как чудо.
Создал это чудо ненецкий народный художник Панков.
Он соткал реки, леса и горы из красок и чувств, и вот сейчас они зовут
меня в мое детство, они стараются убрать дистанцию, отделяющую здесь от там,
расстояние от тогда до теперь.
Они и созданы, эти панно и картины, для того, чтобы отменить один из
фундаментальнейших законов физики и показать, что время обратимо и что можно
с помощью волшебных красок и удивительных линий снова обрести свое прошлое и
соединить его с будущим.
Я еду в рессорной коляске по Петрограду 1923 года. Впереди извозчичья
спина, обложенная ватой, и лошадиные ноги, бьющие о мягкую торцовую
мостовую.
Бытие еще не спешит, и улица медленно разворачивается, показывая свои
дома с множеством окон, и разглядывает оторопевшего подростка, только что
сошедшего с поезда, привезшего его из тех далей, где леса, горы и реки - как
сны Панкова, надетые им на белые загрунтованные холсты.
Бытие еще не спешит. Метро появится еще не скоро и отменит
пространство.
Подросток везет пространство, свернутое, как холст. Он везет с собой
прозрачную Ину с хариусами, остановившимися в быстрине, и асимметричную
гору, словно падающую на путника вместе с косо стоящими лиственницами.
Подросток везет это со своим багажом - плетенной из соломы корзинкой - и не
знает, существует ли такой клей, который сможет склеить прошлое с уже
набежавшим настоящим: Невским проспектом, называвшимся тогда проспектом
25-го Октября, с Невой, запертой в гранит и заученной наизусть вместе с
поэмой Пушкина.
А через двенадцать лет из того же самого вокзала выйдет будущий
ненецкий народный художник Панков и начнет спрашивать у прохожих, где
Обводный канал и Институт народов Севера, стены которого расступятся, как
расступились леса, и примут его под свою крышу.
Город станет в эти годы куда многолюдней, и ненецкий охотник испугается
толпы, и удивится большим домам, и будет наталкиваться на встречных, еще не
умея ходить по тротуарам.
Пространство, на время запертое в его душе, будет ждать тех дней, когда
большие листы ватманской бумаги и холсты подставят себя, как река ее
притокам, и жизнь перельется из возбужденного сознания на эти листы и,
превратившись в искусство, одновременно останется жизнью. Как и Панкову, мне
было даровано сильнее чувствовать пространство, чем вечно ускользающее
время.
Извозчик везет меня на Васильевский остров, на Средний проспект, в дом,
номер которого я запомнил еще там, где дома не нуждались в нумерации.
Бытие не спешит, и лошадь тоже. Еще не существует симфоний Шостаковича
и кинофильмов Феллини. И улицы еще помнят тихие шаги Александра Блока.
Мир еще субстанциален. Он медленно наматывался на колеса поезда и на
мое сознание, протянувшись от прозрачных бессонных вод Байкала через станцию
Зима, Омск, Тюмень, Екатеринбург до Зимнего дворца, который я сейчас
рассматриваю с извозчичьей пролетки.
Да, все можно еще потрогать и увидеть не спеша. И только телефон скоро
мне напомнит, что пространство уйдет в отставку и станет персональным
пенсионером, и это мне удастся узнать, попав в эпоху метро, сверхзвуковых
самолетов, атомных реакторов и интеллигентных машин, занимающихся умственным
трудом и называющихся компьютерами.
Мое прошлое едет со мной. За шестнадцать лет, которые я прожил, я видел
многое.
Я видел, как ежедневно два купчика-близнеца, удручающе похожие друг на
друга, приходили к нам - бить моего дядю. С ними вместе появлялся высокий
каппелевец, офицер с зелеными остзейскими глазами.
- Ну, - говорили в один голос близнецы, обращаясь к моему дяде, - когда
ты возвратишь нам наши деньги?
- Я у вас не брал в долг.
- Все равно. Ты нам их проиграл.
И тогда зеленоглазый офицер-каппелевец произносил с немецким акцентом:
- Честные люди отдают свои карточные долги.
Близнецы требовали от моего дяди, чтобы он немедленно продал свой дом и
отдал долг. Они приводили с собой офицера, который, усмехаясь, смотрел, как
два здоровенных, совершенно неотличимых друг от друга парня избивали
низенького, худенького человека, не желавшего продать дом, где жила его
семья.
И еще я помню, как меня, гимназистика, уже в Чите, пролезшего зайцем в
зал иллюзиона (так называли тогда кинотеатр), обнаружила билетерша и,
схватив за рукав, повела в кабинет хозяина, владельца этого небольшого зала,
где оживали на полотне чужие сны.
Высокий, элегантный, он стоял в клетчатом пальто и серой фетровой
шляпе, собираясь уходить. Не спеша он стянул со своих пальцев лайковые
перчатки и наотмашь стал бить меня ими по щекам.
Мое прошлое ехало со мной вместе с соломенной корзинкой, где лежали мои
старенькие, выцветшие на солнце рубашки.
Я еще не понимал, что такое время. Правда, иногда оно раскрывало свои
тайны, как, например, в те застывшие и остановившиеся минуты, когда
перевернуло лодку, взлетавшую на взбесившихся волнах горной реки, и я
оказался в ледяной воде, откуда меня, рискуя жизнью, вытащил старый эвенк
Дароткан, любивший покрывать листки ученической тетрадки наивными и
веселыми, как он сам, рисунками. Да, оно иногда поддавалось разгадке и
давало себя почувствовать, как в тот недобрый час, когда элегантный владелец
иллюзиона, все замедляя и замедляя и без того неподвижные минуты, хлестал
меня по щекам лайковыми перчатками.
Лошадь медленно опускала свои ноги на торцовую мостовую, извозчик,
казалось, дремал, а я, раскрыв глаза, внимал всему, что демонстрировал
огромный город, безропотно принявший меня и готовый, кажется, зачислить в
свои жители.
Вот шагает матрос в бескозырке с ленточками и в широченных, похожих на
колокол брюках-клеш. Стоит нэпман-пузан, а рядом советский служащий в галифе
и крагах, а вот из дверей булочной выходит дамочка в пенсне с карманной
комнатной собачкой, ведя ее на шелковом поводке, а затем длинный мост
подставил себя под ноги лошади, слив свое висевшее над Невой бытие с
чувством моего восторга и изумления.
"2"
Школа, где я буду учиться, еще недавно была женской гимназией.
Учительницы еще не износили сшитые до революции платья, и старомодная улыбка
не умела оживить их узкие лица - лица бывших классных дам.
Седовласая преподавательница с молодыми, девичьими глазами экзаменует
меня по литературе. Ведь я приехал из Забайкалья вместе со справкой,
вызвавшей снисходительную усмешку на лице заведующего школой, остробородого
скучного человека, которого школьники называют за глаза Козлом.
Преподавательница спрашивает меня:
- Вы слышали что-нибудь о Жан-Жаке Руссо?
- Слышал.
- Вот и расскажите все, что о нем слышали.
Меня чуть не провалили из-за этого Жан-Жака. И удивительно, что спустя
несколько лет этот самый Жан-Жак, из-за которого меня чуть не провалила
добрая звездноглазая учительница, станет моим любимым писателем и поможет
мне понять самого себя и окружающий мир.
Но сейчас я ненавижу Жан-Жака. Все нелепое и бессвязное, что я выложил,
вызвало смех класса, в котором я буду учиться. Меня экзаменовали на уроке,
при всех, экономя время. По-видимому, здесь, в Петрограде, его ценят куда
дороже, чем в Забайкальских лесах.
- Откуда ты взялся, Жан-Жак? - спросил меня на перемене хлыщеватый
подросток. - Из каких дебрей?
- Я не Жан-Жак.
- Хуже!
Почему я был хуже Жан-Жака? И чем был плох Жан-Жак, о котором в
школьном учебнике было написано, что он великий мыслитель и предшественник
романтизма, то, что как раз надо было мне сказать, но что я не сказал, к
огорчению миловидной седовласой учительницы в синем дореволюционном платье.
Вокруг меня шумел бойкими голосами мир, собиравшийся меня основательно
проэкзаменовать и доказать мне, что я во всем отстал.
Мои одноклассники были детьми профессоров, врачей-венерологов, бывших
присяжных поверенных, называвших себя теперь более скромно - юристами. А я
провел раннее детство в полутунгусской деревне, где старый эвенк Дароткан
пытался на листах, вырванных из тетрадки, изобразить плотницким карандашом
все, что нас окружало: синее, не обуженное высокими домами небо, скалы с
лиственницами и кедрами и Ину, кипевшую среди камней, с которых хорошо было
ловить хариусов.
Как склеить этот мир с тем, который не слишком охотно принял меня в
свою среду, сначала высмеяв за невежество, а сейчас рассматривая меня как
выходца из другого измерения?
Оно так и было. Я и на самом деле был выходцем из другого измерения.
Там, в ночных лесах, плыла в воздухе белка-летяга и бил в бубен шаман,
выхватив из горящего костра пылающий уголь, чтобы положить его в свой
натренированный, не боящийся жара рот.
В параллельном классе учится племянница знаменитого писателя Федора
Сологуба и сын пролетарского поэта Гастева.
Надо во всем разобраться, а не стоять раскрыв рот, глядя на
растерявшуюся учительницу, гадавшую, как выручить меня из беды. А может,
лучше бездумно отдаться течению жизни и постараться поскорее забыть эвенка
Дароткана, нищего Акину, хлебавшего из озера деревянной ложкой воду, словно
это был суп, свою бабушку, выскочившую на крыльцо, чтобы посмотреть на меня,
будто прощаясь надолго, а может, и навсегда.
Здесь, на Васи