Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
ес?
- Столько же, сколько и галлы. Что видел я - тем и владею. Правда,
карманы пусты, но голова всякой всячиной туго набита...
Господи, что за блаженство видеть, слышать, вкушать, а потом
вспоминать. Все видеть, все ведать, - увы, невозможно; но возьми сколько
влезет. Я словно губка, впитавшая весь океан. Или, вернее, - я гроздь
винограда, пузатая, зрелая, полная чудного сока - сока земли. Какая б была
выручка, если б ее выдавить! Нашли дурака, братцы. Выпью сам, никому не дам.
Да, впрочем, вы пренебрегаете этим питьем. Что же, тем лучше. Не буду
настаивать. Когда-то хотел я с вами поделиться теми крошками счастья,
которые собрал я, - поделиться волшебными воспоминаньями о странах
лучезарных. Но в нашем городке люди не любознательны. Самое для них
занимательное - пронюхать, что делает сосед, а главное - соседка. "Остальное
слишком далеко, не верю в него. Коль хочешь, пойди погляди; а я столько же
вижу и здесь. Дыра - позади, дыра - впереди, не станешь умней, хоть весь мир
обойди".
Отлично. Пускай говорят. Заставлять никого я не буду. Не хотите - ну
ладно; а виденное я оставлю у себя за веками, в глубине глаз. Зачем людям
счастье дарить против их воли? Я поступаю умнее: иногда, живя с ними, я
счастлив по-ихнему, иногда же - по-своему. Два счастья лучше, чем одно.
Вот почему, зарисовывая незаметно широкие ноздри Делового и рядом попа,
который словно крыльями бьет, когда говорит, я слушаю и повторяю знакомый
мне припев: " Что за радость, что за гордость родом быть из Клямси".
И я думаю так, черт возьми. Хороший город, да иначе и быть не могло -
он ведь создал меня. В нем растенье разумное вольно живет, соком обильное,
без шипов и беззлобное, разве что злой у него язычок. Мы его хорошо
заострили. Ничего - поноси ближнего, от него не убудет, он тем же ответит,
лишь больше его ты полюбишь.
Деловой напоминает нам (и все мы, даже поп, чувствуем гордость) о
спокойной насмешливости Нивернейца среди безумничанья остальных, - о шеффене
нашем, который отклонял одинаково и еретиков и католиков, Рим и Женеву,
бешеных собак да волков, и святого Варфоломея, к нам приходившего мыть свои
руки окровавленные. Все мы, сплоченные вокруг герцога нашего, образовали
островок здравого смысла, о который волны разбивались. Умер старый герцог,
умер и король Генрих - нельзя говорить о них без умиленья. Как мы любили
друг друга! Они, казалось, созданы для нас, а мы - для них. Разумеется, они,
как и мы, не были безгрешны, но недостатки их человечны были и как-то
сближали нас. Мы смеясь говорили: "Верь не верь, а не весь еще вышел Невер"
или: "Год будет урожайный, - детишки так и посыплются, старый волокита
наделит нас еще сынком..."
Эх, лучшие денечки-то миновали. Любим мы о них говорить. Деловой знавал
герцога Людовика, я также. Но зато один только я видал короля. Я пользуюсь
этим: не дожидаясь их просьб, начинаю рассказывать в сотый. Мне-то всегда
кажется, что это впервой, им, надеюсь, - тоже (коль душа в них французская),
как явился он мне, король серенький, в шляпе серой, в серой одежде (локти
насквозь торчали), верхом на сером коне, сероволосый, сероглазый, весь серый
снаружи, внутри же - чистое золото...
По несчастью, вбежавший писец перебил меня, объявив нотариусу, что один
из его клиентов при смерти и хочет его видеть. Тот нехотя отправился, но
успел, однако, нас угостить рассказом, который он готовил вот уже целый час.
Я заметил, как он вертел его на языке; но живо вставил свою собственную
повестушку. Будем справедливы, - славный был рассказ, хохотали мы от души. В
области шуток резвых Деловой не имеет соперников.
x x x
После чего, успокоенные, смятченные, омытые с головы до пят, мы все
вместе вышли (было, вероятно, часов пять.
Что ж, за эти три часочка судьба успела послать мне - кроме двух жирных
обедов и нескольких веселых воспоминаний - заказ нотариуса на два баула)...
Общество разбрелось, предварительно выпив по рюмке наливки черносмородинной
у знакомого аптекаря. Там Деловой докончил рассказ свой, а потом пошел
дальше с нами, желая услышать другой, и только у городских ворот расстались
мы окончательно, да сперва постояли брюхом к стенке, отливаясь что есть
мочи.
Так как было слишком поздно и слишком рано домой возвращаться,
спустился я вниз к предместью. Угольщик рядом со мной шел за тележкой своей,
звонко дуя в рожок. Потом мне попался навстречу тележник: бежал и гнал перед
собой колесо, и когда начинало оно ковылять, подскакивал он, ударяя с
размаху по ободу. Так бежишь-надрываешься за колесом торопливой Фортуны. Вот
хочешь вскочить на него, а оно от тебя убегает. Я образ отметил, авось
пригодится.
Меж тем приходилось решить, каким путем возвратиться - коротким иль
длинным. Пока я решал, из соседней больницы вдруг шествие выплыло с крестом
во главе. Подпирая крест животом, держал его, словно копье, мальчутан,
ростом не выше ноги моей, собрату язык он показывал, косясь на верхушку
святого шеста. За ним следом - старца четыре, растопыря опухшие красные
руки, несли кое-как в гробу, простыней обернутом, беднягу уснувшего: он,
хранимый попом, отправлялся доканчивать сон свой в земле. Из вежливости я
его проводил до жилища. Вдвоем веселее идти. А кроме того, мне хотелось
послушать вдову, завывающую рядом с попом, говорила она о последней болезни
покойника, о том, как лечили его, и о том, как он сам умирал, о его
добродетелях, телосложенье, любви, о всей жизни его и о жизни супруги. Эта
жалоба чередовалась с напевом церковным.
Мы, внимательно слушая, следовали; и по пути набирали сердца
сочувственные и уши чуткие.
Наконец восвояси он прибыл - в обитель крепкого сна. Поставили гроб на
краю могилы зияющей; и так как бедняк не имеет права уйти в рубахе своей
деревянной (можно спать ведь и голым), предварительно сняв простыню и крышку
от гроба, в яму свалили труп. Горсточку бросив земли, чтоб плотнее закутан
он был, и перекрестившись, чтоб темные сны отстранить, ушел я, весьма собою
доволен: все я видел, все слышал, с другими делил и веселье и горе;
раздулась котомка моя. Пора возвратиться. Я думал, достигнув слияния обеих
рек, пойти бережком вдоль Беврона - до самого дома; но был вечер так чуден,
что я, незаметно от города все удаляясь, пошел за Ионной, волшебно влекущей.
Спокойная гладкая влага струилась без складки единой на платье лучистом;
взор мой был пойман, как рыба, крючок проглотившая; все небо запуталось
вместе со мною в сетях чародейной реки. Оно в ней купало свои облака; те
плыли, цепляясь за травы и за тростники; и солнце в воде умывало свои
золотистые пряди.
Сел я близ старика, пасущего сонно двух тощих коров; справился я о
здоровье его, совать посоветовал листья крапивы в чулки, чтобы ноги не ныли
(порою не прочь я и знахарить). Поведал он весело мне свою повесть, болезни
свои и несчастья, да слегка был обижен, что на пять иль на шесть годков его
я моложе считал (а было ему ровно семьдесят пять), - гордился он этим,
гордился, что, дольше прожив, он больше имел испытаний. Он не дивился
невзгодам, не дивился тому, что страдает и добрый и злой, - ведь зато
улыбается счастье и добрым и злым без разбора. В конце-то концов, все равны:
богатый и бедный, горбатый и стройный - все почивать они будут спокойно, на
лоне Отца единого...
И думы, слова старика, его голос надтреснутый, и кузнечиков звон под
травой, водоверт у плотины соседней, запах дерева, дегтя, струящийся по
ветру с пристани дальней, влаги теченье и тишь, нежные заблесты - все это
вместе сливалось и таяло средь покоя прозрачного вечера.
Старик ушел, я один возвращался; руки сложив за спиной, потихоньку я
шел, глядя, как вьются круги по воде. Я был так поглощен хороводом видений
на глади Беврона, что забыл, куда я иду и где нахожусь; и вдруг я так и
подпрыгнул: с противного берега звал меня голос, голос, мне слишком
знакомый. Я очутился, очнулся, у самого дома. Моя кроткая подруга - моя жена
- мне кулак показывала из окна. Притворился я, что меня занимает быстрина,
притворился, что я оглох; а между тем, шутя сам с собой, я глядел, как она
металась, руками махала, стоя вниз головой в зеркале влаги речной Я молчал,
втихомолку смеясь, и брюшко подо мной перекатывалось. Чем больше смеялся я,
тем глубже ныряло, пошатываясь, отраженье ее возмущенья; и чем больше
клевала она головой, тем веселее смеялся я. Наконец она в ярости хлопнула
всеми дверьми по очереди и как буря вылетела из дому с целью меня захватить.
Слева ли? Справа ли? Как быть? Мы находились между двух мостов. Она выбрала
тот, который был справа.
И, разумеется, когда я увидел ее на этом пути, взял я влево и вернулся
по главному мосту, где как цапля Гадюка стоял, непоколебимый с самого утра.
Очутился я дома. А ночь на дворе. Однако как день-то летит. Я, к счастью, не
Тит, этот лентяй, этот Римлянин, который вечно жаловался, что теряет он
время. Я ничего не теряю, доволен я своим днем... Но хотелось бы мне два
таких или три иметь ежедневно; все мне мало. Только пить начинаю, а стакан
мой уж пуст; трещина, что ли, на дне? Я знаю людей, которые долго
прихлебывают и все кончить не могут. Или у них стакан глубже? Эй, ты,
содержатель трактира под вывеской Солнца, ты, день разливающий, лей мне
полную меру. Впрочем, нет! Я, Боже, тебе благодарен, ибо Ты дал мне отраду
иную: из-за стола я встаю голодным всегда и так люблю дневную лазурь и
ночную мглу, что и той и другой мне все мало. Как ты летишь, апрель! Как ты
спешишь, мой день! Ну, что ж. Насладился я солнцем, поймал я его, удержал. И
я целовал твои малые грудки, девонька худенькая, весны дочь тщедушная...
Здравствуй, теперь твоя очередь, ночь. Беру я тебя. Мы будем рядышком спать.
Эх, вот уж напасть - между нами ведь лежит другая... Старуха моя
возвращается.
ЛАСКА
Май
Три месяца тому назад мне дан был заказ - баул с высоким поставцем, для
замка Ануанского; но я не мог начать работу, не рассмотрев хорошенько
комнаты и в ней - места, ему предназначенного. Ибо такое изделие подобно
яблоку в плодовом саду, оно бы не могло существовать без дерева; и каково
дерево, таков и плод.
Не говорите же мне о той красоте, которая одинаково хороша и здесь и
там, - о красоте, приспособляющейся ко всякой среде, словно корыстная девка.
Это - богиня трущоб. Для нас искусство - свой человек, заботливый дух очага,
друг, спутник, умеющий ясно выразить то, что смутно мы чувствуем все;
искусство - наш домовой. Коль хочешь узнать его самого - узнай его жилище;
бог создан для человека, а творение рук человеческих - дня того места,
которое оно может украсить и заполнить. Красота - это то, что всего
прекраснее на своем месте.
Итак, я пошел осматривать будущую обитель созданья моего; там я провел
большую часть дня, там я пил и питался: да не отвлечет тебя творческий дух
от требований плоти. Оба они - и тело и дух - насытились, успокоились, и я,
выйдя на дорогу, отправился бодро домой.
Достиг я уже перекрестка, и хотя, бессомненно, мне было известно, по
какому пути следовало пойти, а покосился я на другую дорогу, струящуюся
через поля, меж цветущих изгородей.
"Как было бы сладко, - шепнул я себе, - вон там побродить! К черту
большие дороги, ведущие прямо к цели! Солнечен, долог день. Зачем же, мой
друг, опережать Аполлона? Дом от тебя не уйдет. А старуха пускай подождет -
язычок ее не отпадет. Боже, как радует глаз вон сливное то деревцо
белокрылое... Пойдем-ка навстречу ему, ведь путь недалек. Вот подул ветерок
- и с него, как снежок, посыпались перышки; сколько щебечущих птиц!
Благодать, благодать великая! А вот ручеек, мурлыкая, скользит, полускрытый
травой, словно котенок, играющий мягким мотком под ковром! А мы следом
пойдем. Вот занавеска листвы дорогу ему преграждает. Ручеек-простачок
попадется! Э, да куда же он юркнул, хитрюга? Здесь он, вот здесь, под ногами
опухшими и узловатыми этого старого лысого вяза. Какова проказа! Но куда же,
куда ты, дорога, меня приведешь?.."
Так болтал я, идя по пятам своей тени, игривый; и я притворялся - о
лицемерный! - что не знаю, в какую сторону меня увлекает тропинка задорная.
Как ты лжешь хорошо, Николка! Ты искусней Улисса, ты надуваешь себя самого.
Ты ведь знаешь, куда направляешься. Ты знал это, плут, с той минуты, как
замок покинул. Вон там, в версте отсюда, живет - любовь нашей юности, Ласка.
Мы ее удивим... Но кто из двух удивится сильнее? Ведь столько лет прошло с
тех пор, как я ее видел! Что осталось теперь от лукавого личика, от мордочки
тонкой моей Ласки? Теперь-то могу я встретиться с ней без опаски; уж сердце
мое она не станет грызть-разгрызать зубками острыми! Сердце мое высохло, как
старая лоза виноградная. Да и есть ли у нее зубы еще? Ах, Ласка, Ласочка,
как умела смеяться, кусаться ты! Как играла ты бедным Персиком! По воле
твоей он вертелся волчком, винтовал, извивался. Что ж! Коли весело было
тебе, поступила ты правильно. И осел же я был!..
Снова я вижу себя, ротозея: локти расставив, опираюсь руками о край
рубежной стены мастера Ландехи, меня научившего благому искусству ваяния. А
с другой стороны, в большом огороде, смежном со двором, нам мастерскою
служащим, меж грядок земляники и латука, редисок розовых, огурцов зеленых,
дынь золотистых - ходила высокая, ловкая девушка: ноги босы, обнажены руки и
шея ее, тяжелые рыжие волосы, да короткая юбка, да сорочка сырцовая, сквозь
которую рисуются острые, твердые груди, - вот и вся одежда ее. Несла она в
загорелых и крепких руках две лейки, полных воды, раскачивая их над
лиственными головками растений, раскрывших крошечные рты. И я тоже разинул
рот - отнюдь не крошечный. Так ходила она, выливая лейки свои, потом шла к
колодцу их наполнять, опускала зараз обе руки, как тростник разгибалась и
опять возвращалась, осторожно ступая по мокрой земле борозды, словно
ощупывая длинными чуткими пальцами ног ягоды зрелые крупной клубники. У нее
были круглые, крепкие колени, как у юноши. Я съедал ее глазами. Она,
казалось, не замечала моего взгляда. Но она приближалась, разливая дождичек
свой; и когда оказалась совсем рядом, внезапно стрельнула глазом...
Ай, я чувствую, как опутывают меня частые сети этих озер. Как верно
сказано: "Пауку подобен женский взор".
Попав в западню, стал я биться. Но поздно уж было! Я, словно глупая
муха, прилип к своей клейкой стене.
Она больше мною не занималась. На корточках сидя, она щипала капусту.
Но порою лукавица косилась в мою сторону, убеждаясь в том, что добыча
попалась. Я видел - злорадно она зубоскалила, и напрасно себе говорил я:
"Друг мой бедный, ступай - она над тобой издевается". Видя усмешку ее, я
посмеивался тоже. Ну и рожа была у меня, дурацкая рожа!.. Вдруг девица в
сторону - прыг!
Переметнулась через одну грядку, другую, третью, бежит она, скачет,
ловит на лету цветень одуванчика, проплывающий мягко по воздушным ручьям, и,
руками махая, кричит, на меня глядя:
- Вот и еще влюбленный пойман! После чего она сунула челнок-пушинку в
пройму сорочки, между грудей. Я же, - хоть и дуралей, да не из числа унылых
влюбленных, - я крикнул ей: "Суньте и меня туда же!" Тут она расхохоталась
и, подбоченясь, ноги расставив, глядя мне прямо в лицо, отвечала:
- Ишь ты, сластена какой! Нечего зубы точить на яблоки мои наливные...
Так случилось, что под вечер, в конце августа я встретил ее, Ласку,
Ласочку, садовницу прекрасную.
Лаской звали ее потому, что у ней, как и у зверька узкомордого, было
длинное тело и маленькая голова, - с лукавым пикардийским носом, со слегка
выдающимся ртом, широким, смешливым, резким, предназначенным грызть сердца и
орешки. Но та нить-паутина, которой тенетница рыжая людей оплетала,
извлекалась из глаз ее - сумрачно синих, как даль грозовая ведряного дня, -
да из углов ее нежно-русалочных, веселых, язвительных губ.
Отныне, вместо того чтоб работать, я день-деньской ротозейничал на
стене своей, покамест нога хозяина, пинком в п6пеки, не заставляла меня
возвратиться на землю. Иногда же Ласочка кричала, потеряв терпенье:
- Ну что, досыта оглазел, спереди, сзади? Чего еще не видал? А ведь
пора тебе знать меня! Я же, хитро подмигнув, говорил: - "Непрозрачна дыня,
непрозрачна и женщина".
И хотелось же мне ломоть себе отрезать!.. Быть может, и плод из иного
сада пришелся бы мне по вкусу. Я был молод, резвилась кровь, влекли сердце
мое все красавицы подлунные; ее ли я любил? Бывают в жизни дни, когда,
кажись, волочился бы за козой в кружевной наколке. Нет, нет, ты
кощунствуешь, Николка, ты не веришь сам тому, что говоришь. Первая
полюбившаяся - вот истинная, вот единственная, нам предназначенная: звезды
ее создали ради нашей услады. Но я не испил из чаши ее, и вот поэтому,
верно, меня жажда мучит, жажда вечная, неутолимая.
Как мы понимали друг друга! Только и делали мы, что друг друга
раздразнивали. У обоих остер был язык. Она поносила меня, я же за каждую
осьмушку высыпал четверик. На, выкуси!
Часто смеялись мы до упаду, и она, злую шутку смакуя, наземь бухалась,
над грядкою скрючивалась, точно желая согреть свои репы и луковицы.
Вечерком она приходила поболтать у стены моей. Вижу я вновь, как она, и
смеясь и болтая, дерзкими ищет глазами в глазах моих недуг мой страстный,
пытаясь заставить его простонать; вижу, как, руки подняв, к себе тянет она
ветвь вишенины, всю в красных подвесках; вокруг ее рыжих волос они образуют
венец прихотливый, и, вытянув шею, лицо приподняв, она, не срывая плодов, их
клюет, оставляя висячие косточки. Образ мгновенья, совершенный и вечный,
юность, жадная юность, губами дразнящая сосцы неба! С тех пор сколько раз
вырезывал я на дереве, в виде узора гроздистого, изгиб этих рук прекрасных,
шеи, груди, ненасытного рта, головы запрокинутой!.. А тогда, перегнувшись
через стену мою, вытянув руку, схватил я порывисто, оторвал эту ветку,
прильнул к ней губами, стал жадно обсасывать влажные косточки.
x x x
Мы встречались тоже по воскресеньям на гулянках, в Веселом Погребке. Мы
плясали: я проворен был, как чурбан; но любовь даровала мне крылья: любовь
учит, говорят, и ослов плясать. При этом мы с ней, как помнится, ни на миг
не переставали браниться... Как меня вередила она, как щедро отпускала
ядовитые шутки насчет носа моего кривого, зияющей ртины, в которой, говорила
она, можно было бы испечь пирог, и всего облика моего, сотворенного, как
уверяет поп, по образу Бога. (Если это так, - ну и посмеюсь же, когда увижу
Его.) Ни на минуту не отставала она. Но и я не был ни заикой, ни калекой.
Игра длилась, и мы начинали, черт возьми, горячиться... Ты помнишь,
Никола, осенние сборы на винограднике Ландехи? И Ласка там работала. Мы
стояли рядом, склоняясь средь лоз. Головы наши почти прикасались, и порою
рука моя, срывая ягоды, случайно дотрагивалась до бедра ее. Тогда она
поднимала лицо свое зардевшееся; словно молодая кобыла, меня лягала она, а
то нос мне подкрашивала виноградным соком; и я, не отставая, черную тяжелую
гроздь норовил расквасить на шее ее золотистой, опаляемой солнцем... Она
защищалась яростно. Тщетно упорствовал я, ни разу мне не удалось совладать с
нею. Мы следили друг