Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
я девушками, которые не принадлежали к стайке и которых стайка
привела сюда, чтобы сегодня нас было больше, я с завистью смотрел на соседа
Альбертины, молодого человека, и думал, что если бы я стоял там, где он, я
мог бы дотрагиваться до руки моей приятельницы в течение тех нежданных
мгновений, которые, быть может, не повторятся и которые могли бы завести
меня очень далеко. Даже само по себе, вне зависимости от последствий, какие
оно несомненно повлекло бы за собой, прикосновение к руке Альбертины и было
бы для меня счастьем. Не то чтобы я не видел рук красивее, чем у Альбертины.
Если даже не выходить за пределы ближайшего ее окружения, руки Андре, худые
и значительно более тонкие, жили как бы своей особой жизнью, подчиняющейся
этой девушке и в то же время самостоятельной, и часто они вытягивались перед
ней, точно породистые борзые, то в истоме, то подолгу мечтая, с внезапными
змеиными извивами, так что недаром ж Эльстир написал несколько этюдов ее
рук. И на одном из них, на котором Андре грела руки у огня, освещение
придавало им золотистую прозрачность осенних листьев. А руки Альбертины,
полнее, чем у Андре, на мгновение сдавались, но зато потом сопротивлялись
руке, которая их пожимала, и от этого возникало совершенно особенное
ощущение. В рукопожатии Альбертины было что-то от чувственной ласки, как бы
находившей себе соответствие в лиловато-розовом цвете ее кожи. Рукопожатие
помогало вам проникнуть в эту девушку, в глубь ее чувств, подобно звонкому
ее смеху, неприличному, как воркованье или как иные вскрики. Она
принадлежала к числу женщин, чьи руки мы пожимаем с наслаждением и с
благодарностью цивилизации за то, что она превратила shake-hand {Рукопожатие
(англ.).} в действие, дозволенное встречающимся юношам и девушкам. Если б
условные правила приличия заменили пожатия рук другим движением, я бы целыми
днями смотрел на недоступные руки Альбертины с не менее страстным желанием
прикоснуться к ним, чем желание ощутить вкус ее щек. Но в наслаждении долго
держать ее руку в своей, - если б я был ее соседом в игре в "веревочку", - я
предугадывал не только само это наслаждение. Сколько признаний, сколько
слов, не высказанных из-за моей несмелости, мог бы я доверить иным
рукопожатьям! А как бы легко было ей ответными пожатьями убедить меня в том,
что я пользуюсь взаимностью! Ведь это уже сообщничество, ведь это уже начало
сближения! Моя любовь могла бы продвинуться дальше за несколько мгновений,
проведенных рядом с ней, чем за все время нашего с ней знакомства. Я
чувствовал, что наша игра скоро прервется, что она вот-вот кончится, - ведь
долго играть мы в нее не будем, - а когда ей придет конец, то будет поздно,
и мне не стоялось на месте. Я нарочно не сделал никакой попытки удержать в
своих руках кольцо, стал в круг и притворился, будто не замечаю, как оно
движется, хотя на самом деле следил за ним, пока оно не оказалось в руке
соседа Альбертины, а та разрумянилась, оживленная весельем игры, и хохотала
до упаду. "А ведь мы как раз в дивном лесу", - показывая на обступившие нас
деревья, молвила Андре с улыбкой во взгляде, предназначавшемся мне одному,
брошенном как бы поверх играющих, точно только мы с ней и способны были
раздвоиться и сказать по поводу игры что-нибудь поэтичное. В своей
утонченности она дошла до того, что - правда, без особого желания - пропела:
"В этом Лесе пробежал хорек, в этом дивном Лесе пробежал хорек", - и
напомнила этим людей, которые непременно устраивают в Трианоне гулянье во
вкусе Людовика XVI или находят особенно остроумным спеть песенку в той
обстановке, которая там описана. Если б у меня было время подумать, я,
наверное, огорчился бы, так как подобная материализация была бы мне
неприятна. Но мои мысли были заняты совсем другим. Играющие дивились моей
неловкости - как это я до сих пор не сумел схватить кольцо? А я смотрел на
Альбертину, такую красивую, такую ко всему безразличную, такую веселую, не
предвидевшую, что она станет моей соседкой, как только я наконец выхвачу
кольцо благодаря уловке, о которой она не подозревала и которая, если б она
узнала о ней, возмутила бы ее. В пылу игры длинные волосы Альбертины
растрепались и, завитками падая на ее щеки, темною своею сухостью еще яснее
означали их розовость. "У вас косы как у Лауры Дианти, Элеоноры Гвиенской и
той ее родственницы по нисходящей линии, которая так нравилась Шатобриану.
Вам бы шло, если б волосы у вас всегда чуть-чуть свисали", - чтобы быть
поближе к Альбертине, сказал я ей на ухо. Тут кольцо перешло к ее соседу. Я
бросился, резким движением разжал ему кулаки, выхватил кольцо, и тогда он
стал на мое место в середине круга, а я занял его место рядом с Альбертиной.
За несколько минут до этого я завидовал молодому человеку, глядя, как его
руки скользят по веревочке и все время встречаются с руками Альбертины.
Теперь пришла моя очередь, но я от робости не стремился к этому
прикосновению, от волнения не наслаждался им и только чувствовал, как
колотится и как болит у меня сердце. На мгновенье Альбертина с хитрым видом
повернулась ко мне своим полным и румяным лицом, давая понять, что кольцо у
нее, и отвлекая мое внимание от веревочки, чтобы я не видел, где сейчас
кольцо. Я сразу догадался, что многозначительные взгляды Альбертины - это
тоже уловка, и все-таки меня взволновал мелькнувший у нее в глазах образ,
который она создала только в интересах игры, - образ некоей тайны, сговора,
которого на самом деле у нас с ней не было, но который я уже теперь считал
возможным и который был бы мне необыкновенно приятен. Радостно возбужденный
этой мыслью, я вдруг почувствовал, что рука Альбертины дотрагивается до
моей, а ее палец, ластясь, подлезает под мой палец, и одновременно увидел,
что она подмигивает мне, но так, чтобы другим это было незаметно. В одно
мгновенье выкристаллизовалось множество надежд, до этого таившихся от моего
взора. "Она пользуется игрой, чтобы дать мне почувствовать, что я ей
нравлюсь", - подумал я, вознесясь на самый верх блаженства, откуда я,
впрочем, слетел, как только услышал, что разъяренная Альбертина говорит мне:
"Да берите же скорей, ведь я вам целый час передаю!" С горя я выпустил из
рук веревочку, хорек увидел кольцо, бросился на него, я опять должен был
стать в круг, и теперь я в отчаянии смотрел на оголтелый хоровод вокруг
меня, надо мной шутили все участницы игры, я вынужден был смеяться, хотя мне
было совсем не до смеха, а в это время Альбертина продолжала отчитывать
меня: "Если хочешь играть - надо быть внимательным, иначе только других
подводишь. Не будем больше приглашать его играть, Андре, - или он, или я".
Андре, не принимавшая горячего участия в игре и продолжавшая напевать
песенку про "Дивный Лес", которую в подражание ей, но без ее увлеченности,
подхватила Розамунда, решила положить конец ворчанью Альбертины и, обращаясь
ко мне, сказала: "Вам очень хотелось побывать в Кренье, а мы сейчас в двух
шагах оттуда. Пока эти сумасбродки беснуются так, как будто им по восемь
лет, давайте я проведу вас туда прелестной тропинкой". Андре была со мной
необычайно мила, и дорогой я поделился с ней своими мыслями о том, что мне
нравится в Альбертине. Андре сказала, что она тоже очень любит Альбертину и
что Альбертина обворожительна, и все же мои восторги, как видно, не
доставили ей удовольствия. Тропинка спускалась в низину, как вдруг меня
взяло за сердце воспоминание детства, так что я невольно остановился: по
земле стлались зубчатые блестящие листья, и я узнал куст боярышника, увы!
отцветшего в конце весны. Меня овеял воздух давних богородичных
богослужений, воскресных дней, забытых верований и заблуждений. Мне хотелось
вдохнуть в себя этот воздух. Я остановился, и Андре, обворожив меня своей
догадливостью, предоставила мне возможность поговорить с листьями. Я
спросил, как поживают цветы, цветы боярышника, похожие на жизнерадостных
девушек, легкомысленных, кокетливых и богомольных. "Девушки давно уехали", -
ответили мне листья. И, быть может, они подумали, что хоть я и выдаю себя за
их близкого друга, а об их образе жизни не имею понятия. Друг-то я друг, но
такой, который уже сколько лет обещает прийти, а все не приходит. Между тем,
подобно тому, как Жильберта была моей первой любовью среди девушек, так
цветы боярышника были моей первой любовью среди цветов. "Да, я знаю, они
уходят в середине июня, - сказал я, - но мне приятно посмотреть на то место,
где они жили. В Комбре они приходили ко мне в комнату - их приводила моя
мать, когда я был болен. А потом я с ними встречался вечерами, по субботам,
в месяц богородичных богослужений. Здесь они на них бывают?" - "Ну конечно!
Их всегда приглашают в храм Дионисия Пустынника - в ближайшую приходскую
церковь". - "А как бы с ними повидаться?" - "Ну уж это не раньше мая
будущего года". - "Но они непременно там будут?" - "Они бывают там
ежегодно". - "Вот только не знаю, найду ли я туда дорогу". - "Найдете!
Девушки веселые, они не хохочут, только когда поют молитвы, так что вы не
заблудитесь, да и потом, вы уже в начале тропинки почувствуете их аромат".
Я догнал Андре, опять начал хвалить Альбертину. Я был уверен, что Андре
передаст мои похвалы Альбертине, - такое упорство я проявлял в ее
восхвалении. Но я так никогда и не узнал, дошли ли они до Альбертины. А ведь
Андре была куда понятливее в сердечных делах, чем Альбертина, куда тоньше в
своей любезности; каким-нибудь одним взглядом, словом, действием доставить
человеку большое удовольствие, воздержаться от суждения, которое может
сделать больно, пожертвовать (делая вид, что это вовсе не жертва) часом
игры, даже светским приемом, garden-parti, чтобы побыть с тоскующим другом
или подругой, и этим доказать им, что она предпочитает их скромное общество
суетным забавам, - вот в чем обыкновенно выражалась ее чуткость. Но у тех,
кто знал ее более или менее близко, складывалось впечатление, что она похожа
на тех трусливых героинь, которые умеют подавлять в себе страх и чья
смелость поэтому особенно похвальна; складывалось впечатление, что в глубине
души она совсем не так добра, что она ежеминутно проявляет доброту только в
силу своего внутреннего благородства, впечатлительности, великодушного
желания прослыть хорошим товарищем. Она наговорила мне так много хорошего о
моих отношениях с Альбертиной в будущем, что я проникся уверенностью в ее
всемерном содействии. Но, быть может чисто случайно, она палец о палец не
ударила, чтобы сблизить меня с Альбертиной, и сдается мне, что мои усилия
влюбить в себя Альбертину если и не толкали ее подругу на закулисные
происки, которые имели бы целью помешать им, а все-таки вызывали у нее
недоброе чувство, которое она, впрочем, всячески старалась утаить и с
которым по душевной своей чистоплотности, может быть, даже боролась. На
свойственное Андре внимание к людям даже в мелочах Альбертина была
неспособна, и тем не менее я был не уверен, что Андре добра по-настоящему, а
вот в подлинной доброте Альбертины я потом убедился. Неизменно проявляя
ласковую снисходительность к потрясающему легкомыслию Альбертины, Андре и
словами и улыбками показывала, что она ей друг, да она и вела себя как друг.
На моих глазах она каждый день вполне бескорыстно затрачивала больше усилий,
чем придворный - на то, чтобы заслужить благоволение государя, на то, чтобы
как можно больше уделить Альбертине от своих щедрот, чтобы осчастливить
небогатую свою подругу. Она бывала обворожительна в своей мягкости, в каждом
своем печальном и нежном слове, когда при ней высказывалось сожаление, что
Альбертина бедна, и Андре делала ей в тысячу раз больше услуг, чем
какой-нибудь состоятельной подруге. Однако если кто-нибудь выражал сомнение
в том, что Альбертина так уж бедна, едва уловимое облако спускалось на лоб и
глаза Андре; можно было подумать, что она в плохом настроении. А если
кто-нибудь договаривался до того, что выдать Альбертину замуж, пожалуй,
будет не так трудно, как принято думать, Андре решительно протестовала и
почти злобно твердила: "Увы, нет, ее замуж не выдашь! Уж я - то знаю, мне
так за нее больно!" Даже мне Андре, единственная из всей стайки, никогда не
передавала ничего нелестного, что могло быть кем-либо сказано за моей
спиной; более того: если я сам себя чернил, она притворялась, что не верит,
или так толковала мои слова, что они становились безобидными; сочетание
подобных качеств и называется тактом. Такт - это свойство людей, которые,
перед тем как нам выйти на поединок, расхваливают нас да еще прибавляют, что
у нас не было повода для вызова, - прибавляют для того, чтобы мы сами себе
казались еще храбрее от сознания, что мы проявили храбрость, когда в этом не
было прямой необходимости. Эти люди представляют собой противоположность
тем, кто при таких же обстоятельствах скажет: "Вам, наверно, очень не
хотелось драться, но, с другой стороны, вы же не могли стерпеть оскорбление,
вам нельзя было поступить иначе". Но поскольку во всем есть свои "за" и
"против", то удовольствие или, в лучшем случае, безразличие, с каким наши
друзья передают нам что-нибудь для нас оскорбительное, доказывает, что они
не бывают в нашей шкуре, когда нам это пересказывают, и втыкают в нас
булавку или нож, как в воздушный шар, искусство же всегда скрывать от нас то
нехорошее, что говорят о нашем поведении, или же искусство скрывать свое
собственное мнение о нем может служить доказательством, что наши друзья
иного рода, друзья тактичные, в высшей степени скрытны. В скрытности ничего
противного нет, если только друзья действительно не думают о нас плохо и
если от того, что им о нас говорят, они страдают так же, как страдали бы мы
сами. Я полагал, что это как раз относится к Андре, хотя и не был вполне
уверен.
Мы вышли из лесочка и двинулись по довольно безлюдной извилистой тропе,
которую Андре отлично знала. "Ну вот, - неожиданно обратилась она ко мне, -
это и есть ваш вожделенный Кренье, и вам повезло) именно в этот час и при
таком освещении его написал Эльстир". Но я все еще тяжело переживал свое
падение во время игры в веревочку с высоты надежд. Поэтому я с меньшим
наслаждением, нежели то, которого чаял, вдруг увидел внизу, среди скал, где
они укрывались от солнца, Морских богинь, которых Эльстир выследил и поймал
под темным обрывом, таким же прекрасным, как на картине Леонардо, чудные
Тени, прячущиеся и таящиеся, быстрые и безмолвные, готовые при каждом новом
приливе света скользнуть под камень, спрыгнуть в ямку и мигом, как только
лучевая угроза минует, возвращающиеся к утесу, к водорослям, под солнцем -
дробителем скал, или к потускневшему Океану, чью дремоту они, неподвижные и
легкие стражи, словно оберегают, держась на воде так, что видно их клейкое
тело и пристальный взгляд темных очей.
Мы догнали других девушек и все вместе пошли домой. Теперь я знал, что
люблю Альбертину; но - увы! - я не собирался открывать ей свое сердце, Дело
в том, что со времен Елисейских полей мое понятие о любви изменилось, хотя
девушки, в которых я влюблялся, были очень похожи одна на другую. Прежде
всего, признание, объяснение уже не казалось мне самым важным действием,
необходимым для любви; да и любовь казалась мне теперь уже не данностью, а
всего лишь субъективным наслаждением. И чувство мне подсказывало, что
Альбертина сделает все от нее зависящее, чтобы продлить наслаждение, если ей
не будет известно, что я его испытываю.
Пока мы шли назад, образ Альбертины, купавшийся в свете, излучавшемся
другими девушками, был для меня не единственным. Но, подобно луне, днем
представляющей собою всего лишь белое облачко, только четкое и не
меняющееся, и вновь обретающей все свое могущество, как скоро день
померкнет, образ Альбертины, один этот образ, когда я вернулся в отель,
взошел в моем сердце и засиял. Передо мной была как будто новая комната.
Конечно, она уже давно перестала быть враждебной мне комнатой, какой я
увидел ее в первый вечер. Мы беспрестанно видоизменяем наше обиталище; и чем
свободнее от ощущений становимся мы в силу привычки, тем успешнее устраняем
вредоносность окраски, размеров, запаха, объективировавшую наше тяжелое
чувство. Это была и не та комната, которая властвовала над моей
восприимчивостью - не для того, понятно, чтобы причинять мне боль, а чтобы
радовать меня, то был не садок для погожих дней, не что-то вроде водоема,
где, на одинаковом расстоянии от пола и от потолка, эти дни отсвечивали
омытой солнечным светом лазурью, которую на мгновенье завешивал
невещественный, белый, точно знойное марево, отраженный в воде, удалявшийся
парус; и не комната чистого искусства - комната разноцветных вечеров; это
была комната, где я прожил так долго, что уже не видел ее. И вот у меня
вновь раскрылись глаза, но сейчас я смотрел на нее с эгоистической точки
зрения, а это и есть точка зрения любви. Я думал о том, что если б
Альбертина ко мне зашла и обратила внимание на красивое наклонно висящее
зеркало, на изящные застекленные книжные шкафы, то я бы выиграл в ее глазах.
Являвшая собой что-то вроде залы для транзитных пассажиров, где я проводил
некоторое время перед тем, как умчаться на пляж или в Ривбель, теперь моя
комната вновь становилась вещной и отрадной, она обновлялась, оттого что
каждый предмет в ней я разглядывал и оценивал глазами Альбертины.
Когда, спустя несколько дней после игры в веревочку, мы совершили очень
далекую прогулку и были счастливы, найдя в Менвиле две двухместные
"таратайки", - а то бы мы не вернулись к обеду, - я уже так пылко любил
Альбертину, что предложил ехать со мной сначала Розамунде, потом - Андре,
только не Альбертине, а затем, продолжая уговаривать Андре и Розамунду,
привел всех, - пользуясь соображениями частного порядка относительно
времени, часа, одежды, - к решению, словно бы против моей воли, что в видах
чисто практических мне лучше всего ехать с Альбертиной, с обществом которой
я будто бы заставляю себя примириться. К несчастью для меня, любовь алчет
дорогого ей существа, и одной беседой с ним сыт не будешь, а потому, хотя
Альбертина всю дорогу была со мной чрезвычайно мила и, довезя ее до дому, я
чувствовал себя счастливым, вместе с тем я чувствовал, что изголодался по
ней сильнее, чем когда мы отъезжали, ибо время, которое мы провели с ней
вдвоем, казалось мне всего лишь прелюдией, которая сама по себе особого
значения не имеет, к тому времени, какое настанет потом. И все же в нем была
та первоначальная прелесть, которой после уже не вернешь. Я еще ни о чем не
просил Альбертину. Она могла только догадываться о моих мечтах, но, не
будучи уверена, она могла также предполагать, что меня вполне удовлетворили
бы отношения, не имеющие определенной цели, а для моей подружки такие
отношения должны были таить в себе несказанное, полное ожиданных
нечаянностей упоение - упоение романа.
На следующей неделе меня не тянуло к Альбертине. Я делал вид, что отдал
предпочтение Андре. Начинается любовь, нам хочется остаться для любимой
незнакомцем, которого она способна полюбить, но мы испытываем в ней
потребность, испытываем потребность коснуться даже не ее тела, а ее
вни