Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
бирались, - весело улыбаясь, объяснил парень. - Тут
на них хозяйка малость накричала. А я говорю: погоди трошки, капитан,
говорю, после завтрака обязательно за книжкой придут. А тут, вижу, вы
туды, за кухню, пошли. Хотел крикнуть, а тут хозяйка вас. Да вы садитесь,
что вы стоите, всем места хватит.
Он гостеприимно подвинулся и смахнул полой халата какие-то щепки со
скамейки.
- Да нет уж! Спасибо, мы пойдем... - Николай протянул руку за
чемоданчиком. - Пойдем.
- Узнаешь? - тихо спросила Шура, отдавая чемоданчик.
- Узнаю, - сказал Николай и слегка коснулся Шуриного локтя. - Пойдем.
Они молча дошли до забора.
- Осторожно, здесь проволока, - сказал Николай, раздвигая колючую
проволоку, - я уже два раза рвал пижаму.
Шура ловко протиснулась в дырку.
Они пересекли овраг и вышли на лужайку.
- Здесь хорошо, - сказала Шура и села на траву.
- Хорошо, - согласился Николай и тоже сел. - Я здесь целыми днями
валяюсь.
- А почему у тебя нет гипса? - спросила Шура. - Я думала, что ты в
гипсе.
- Теперь стараются без гипса. Так, говорят, лучше.
Николай полез в карман и вынул трубку, хотя ему совсем не хотелось
курить. Шура сидела в трех шагах от него, опершись спиной о тоненькую,
совершенно случайно попавшую сюда березку, и смотрела на город. На ней
была белая, очень шедшая ей блузка с вышитыми рукавами.
- Так мама, значит, умерла? - тихо спросил Николай.
- Да.
- От рака? Это все-таки рак оказался?
- Да.
- И очень мучилась?
- Очень. Особенно последние дни.
Николай чиркнул спичкой и долго разжигал трубку.
- Мне соседка из двадцать четвертого номера сказала. При немцах еще
умерла? - И, помолчав, добавил: - Так я ее и не увидел...
Шура ничего не ответила, потом спросила:
- А где тебя ранило?
- В Люблине.
- Осколком?
- Пулей. Автоматчик с крыши. Дырка пустяковая, а вот пальцы не
работают.
Шура посмотрела на его пальцы: они безжизненно свисали из-под черной
повязки, и сказала:
- Плохо, что правая.
- Ничего. Зато левая приучится работать.
Потом Шура стала расспрашивать, чем их кормят в госпитале и как лечат.
Николай отвечал. Отвечал, машинально посасывая погасшую трубку, и думал о
том, что все происходящее сейчас на этой лужайке нелепо и фальшиво до
крайности.
К чему все это, думал Николай, изредка уголком глаза взглядывая на
Шуру, изменившуюся, похудевшую, но все-таки почти прежнюю. К чему все это?
Вот она пришла. Пришла в белой блузке с вышитыми рукавами, которая ему
всегда так нравилась. И именно поэтому она ее надела. И именно для того,
чтоб напомнить прошлое, она пришла со спортивным чемоданчиком и спросила,
узнает ли он его. Да, он его узнал. И что же? Он и Шуру узнал. Она так же,
как и раньше, немного щурит глаза, так же разглаживает юбку на коленях, и
все-таки... Все-таки она чужая. Между ними выросло то, о чем, - Николаю
это сейчас совершенно ясно, - ни он, ни Шура говорить не будут. Да и нужно
ли?..
Они посидят так еще десять, двадцать, тридцать минут и будут смотреть
на город, потому что смотреть друг на друга неловко и тяжело, и будут
говорить о том, чем кормят в госпитале и почему ему не надели гипсовой
повязки, и обоим им это неинтересно и не нужно, и все-таки они будут
говорить только об этом, а потом Шура встанет и скажет, что ей надо
куда-то идти, и Николай тоже встанет, и они попрощаются и разойдутся.
Внизу по аллее прошла парочка - знакомый Николаю интендантский майор из
"терапии" с полной, коротконогой дамой. Увидев Николая, он помахал рукой,
потом подошел.
- Надеюсь, не помешал вашему уединению?
Николай ничего не ответил.
- А мы вот прогуливаемся, врачи велят побольше ходить. Вот и хожу. А
погодка-то, погодка-то какая!.. Как говорится, старожилы не припомнят
такой осени.
Дама тоже что-то сказала насчет погоды. Шура взглянула на часы: у нее
на руке были маленькие часики на черненькой тесемке. "Их раньше не было",
- подумал Николай и впервые почувствовал, как в нем зашевелилось что-то
недоброе к тому, кого он знал только как дядю Федю и кто, очевидно,
подарил эти часики Шуре.
- Ну, я пойду, - сказала Шура, вставая. - Первый час уже.
Николай тоже встал. Майор приветливо помахал рукой и стал помогать
своей даме спускаться с пригорка.
- Ты спешишь? - спросил Николай.
- Да. Мне надо еще... - ответила Шура и стряхнула приставшие к юбке
листья. - Ты меня не провожай, я знаю дорогу.
- А чемоданчик? - сказал Николай.
- Ах да... - Она приостановилась. - Там я тебе кое-что принесла. Ты
возьми... - и быстро сбежала с пригорка на аллею.
Она больше ничего не сказала, даже не обернулась, а обычным своим
мелким, но быстрым шагом дошла до каменной лесенки и, как всегда, бочком
спустилась по ней.
Николай тоже ничего не сказал. Постоял немного, потом подошел к
чемоданчику, - он так и лежал нетронутый возле березки, - раскрыл его. В
нем лежала аккуратно завязанная тряпочкой бутылка молока, два пончика,
яблоки и пачка печенья. Все было тщательно завернуто в бумагу. На самом
дне, тоже завернутая в бумагу, лежала фотография. Николай посмотрел на
нее, они были сняты вдвоем: он в белой майке, напружинившийся, чтоб лучше
выделялись мускулы; Шура в той самой блузке с вышитыми рукавами, в которой
она пришла сейчас, потом положил все обратно так, как оно лежало, взглянул
на часы - до обеда было еще целых два часа, - старательно вычистил и
продул трубку, опять набил ее табаком.
...Ну, вот и все. Встретились, поговорили и разошлись. Просто и
спокойно. И ни одной слезинки. И голос ровный, спокойный. "Да... Нет...
Где тебя ранило?.. Жаль, что правая". И ушла. Оставила чемоданчик, -
раненым всегда что-нибудь приносят, - и ушла. И, вероятно, он больше
никогда ее не увидит. А может, будет иногда встречать. Впрочем, стоит ли
об этом думать? Он хочет сейчас только одного - назад, туда, где самые
близкие для него люди: Тимошка, Кадочкин, веселые его разведчики.
Николай встал - начал накрапывать дождик, - пошел к замполиту. Но майор
Касаткин развел руками и сказал, что хотя он и вполне сочувствует
Митясову, но, к сожалению, вопросами выписки занимается начмед.
Пришлось идти к начмеду.
Разговор с ним занял не больше двух минут. Начмед, изящный капитан в
пенсне, со скучающим видом человека, которого по пустякам отрывают от
важного дела, выслушал Николая и коротко сказал:
- Безрукие разведчики на фронте не нужны. Это вам так же ясно, как и
мне. Вылечитесь, пошлем, - и стал набирать какой-то номер по телефону.
8
Шура вышла со стадиона и остановилась возле Музкомедии. Ей надо было
зайти в три места: в Стройуправление узнать насчет работы - для этого надо
было свернуть налево по Красноармейской; на базар за керосином (утром она
вылила последний в примус) - для этого надо было зайти домой за бидоном, и
в магазин за пайком - для этого тоже надо было зайти домой и взять
карточки. Все это необходимо было сделать именно сегодня, не завтра, не
послезавтра, а именно сегодня. Шура это хорошо знала и все-таки повернула
почему-то направо и пошла по Красноармейской.
Откуда-то нагнало тучи, первые за этот месяц. Стал накрапывать дождь.
Он становился все сильнее, и Шура - она была в легоньких белых босоножках
- зашла переждать его в обувной магазин.
В магазине выдавали резиновые тапочки. В нем была уйма народу. Шура
пристроилась между прилавком и витриной, стала смотреть на улицу. Дождь
припустил, превратился в ливень. Прохожих загнало в подъезды и ворота.
Только наиболее смелые и торопящиеся, завернув брюки до колен, забавно
прыгали через лужи и бурлящие ручьи.
- Вот это дождик так дождик... - сказал кто-то над самым ее ухом.
Шура вздрогнула. Перед ней стоял парень с маленькими, залихватски
подкрученными усиками - тот самый, который приходил к ней, - стоял и
улыбался.
- Узнали?
- Узнала, - сказала Шура.
- Вас что, дождь сюда загнал?
- Дождь. - Шура почему-то старалась не смотреть ему в глаза. - Вас
тоже?
- Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки?
- Нет, не нужны.
- А то я мигом... Вы какой номер носите?
- Тридцать пятый... Но, ей-богу, мне не нужны...
- Одну минуточку!
Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в
руках.
- Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны... В крайнем случае
загоните на толкучке.
Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх: он был почти на две
головы выше ее.
- Да, но...
- Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте: Главпочтамт,
до востребования, Ерошик, Сергей Никитич... Смотрите, дождик-то уже
прошел. И солнце вовсю.
Они вышли на улицу.
- Вам куда? - спросил Сергей.
- Мне? - Шура замялась. - Мне туда. - Она показала направо.
- Ну и мне туда.
Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем
очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о
прошедшем дожде.
- Может, вас на машине подвезти? - спросил Сергей.
- А у вас есть машина?
- Упаси бог! Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко?
- Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой... до площади Сталина. - Она
только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. - Может,
вам...
- Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно.
По дороге Сергей рассказывал о последнем матче "Динамо" - "Спартак" и о
том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они
дошли до площади Сталина, Сергей спросил:
- Вы очень торопитесь?
- Так себе, - сказала Шура.
- Ну, если так себе, пойдем на Днепр, посмотрим. Поверьте мне, очень
хорошая река.
Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей
хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний
раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала,
как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о
каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей и которого
чуть-чуть не удушили от страха.
Они миновали стадион "Динамо" и вышли на днепровские откосы. После
дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было
рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта.
Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами,
шел еще дождь - отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся,
нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу, облака. По реке, лениво
шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный
хвост плотов.
- Смотрите, а на пляже еще люди есть, - сказал Сергей. - Интересно, что
они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет - наденьте тапочки. Вы
потом не отмоете свои босоножки.
Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть.
- А вот на этот дренажный колодец. Я вам газету подстелю.
Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки.
- Видите, как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте, заверну.
- Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. - Не хуже, чем в магазине.
- Спасибо.
- Если-хотите, я могу вам и на коже достать.
- Ради бога, мне и так неловко!
- Хорошие, лосевые.
- Да перестаньте об этом говорить! Ведь мы пришли на Днепр смотреть.
- Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим,
довольно незначительная река. Волга лучше.
- А вы видели Волгу?
- Видел. В Сталинграде.
- Вы были в Сталинграде?
- Был. Только не в, а над.
- Вы летчик?
- Был...
Пауза.
- А теперь?
- Инвалид второй группы. Отличная профессия.
- Не надо так говорить, - сказала Шура.
- Почему же? Если не ошибаюсь, ваш... Простите, я не знаю имени и
отчества.
- Вы о Феде говорите? - совершенно спокойно сказала Шура. - Да, он тоже
инвалид. Что вы хотите этим сказать?
- Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. -
Он помолчал. - Вы были у Николая?
- Была.
- Ну?
- Ничего...
Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком -
навстречу шел пассажирский пароход.
- Простудился, бедняжка, - сказал Сергей.
- А вы давно с ним знакомы? - спросила Шура.
- С кем? С Николаем?
- Да.
- Две недели, даже меньше.
- А я думала, вы вместе воевали.
Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на
нем тоже замахали флажком.
- А зачем вы тогда приходили? - спросила Шура.
- Как зачем? Чтоб сообщить вам...
- О чем?
Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не
отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых
коленях.
- О чем вы хотели сообщить?
- По-моему, вы знаете о чем.
- Знаю. Но не знаю зачем. - Она пристально посмотрела на него и сразу
же отвела глаза. - После того вы у него не были?
- Не был.
- Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела
по часам... - Она соскочила со сруба. - Пойдемте. Что-то холодно стало.
Господи, как трудно, когда все надо держать в себе! И не день, не два,
а годы, целые годы! Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему
человеку, которого видишь второй лишь раз...
Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если
б даже и смогла? Понял бы он ее? Понял бы, что значит три года жить в
оккупации? Ну не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди,
никогда этого не испытавшие?
Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят, и она
прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а
когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и
только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате
так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт
инеем.
"Ах, какая сегодня вкусная каша!" - говорит мама, чтоб доставить Шуре
удовольствие. Она знает, что для того, чтоб купить стакан пшена, нужно
полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. "Ах, какая она вкусная!" -
говорит она, а потом всю ночь мучается от изжоги.
Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она
оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день
говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. "Мама, что ты
говоришь? Разве можно такое?" - "Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только
думаю, что он мог бы убежать или его освободили бы: ведь они кого-то там
освобождают, - и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве
ты не хочешь видеть Николая?" - "Хочу, очень хочу, но разве можно плен?" -
"Я знаю, Шурочка. Я все понимаю. Но разве нельзя помечтать?"
Она так и не дождалась ни Николая, ни наших. Она умерла в тот день,
когда немцы подожгли соседний, двадцать шестой номер. "Почему такой дым? -
спрашивала она. - Надо, вероятно, прочистить дымоходы. Ты попроси Егора,
он согласится. Он всегда соглашается, когда его попросят". Она умерла в
восемь часов вечера, а в девять пришли эсэсовцы и вынесли всю обстановку,
оставили только кровать, на которой лежала мать - маленькая, совсем как
ребенок, - два стула и стол. Они были поедены шашелем, и эсэсовцы не
захотели их брать.
Она похоронила маму без гроба. Егор помогал копать могилу. Он же достал
подводу, на которой везли маму - просто так, завернутую в простыню. Это
было в конце октября прошлого года. Через две недели пришли наши.
Она даже не помнит, как попала в эту квартиру. Вероятно, соседи
привели. Сначала их было много - человек десять в одной комнате, с детьми,
с какими-то узлами. Потом, когда гитлеровцы стали угонять жителей, соседки
одна за другой исчезли, разбежались по окраинам, пригородным селам. Она
осталась одна, совсем одна в пустой квартире. Днем сидела на чердаке,
когда немцы ходили по квартирам, на ночь спускалась вниз.
В ночь на 6 ноября на улице все время была перестрелка. Всю ночь она
просидела на чердаке. Сквозь слуховое окошко было видно, как горит город.
Утром она спустилась в квартиру. В ней были бойцы, наши бойцы.
Может ли понять Николай, что значит увидеть своих после двух с
половиной лет? После того, как немцы были под самым Сталинградом и целый
день их радио кричало, что Советская Армия почти полностью уничтожена?
Может ли он это понять? Она смотрела на этих солдат - грязных, обросших,
пропахших насквозь махоркой и потом, и они ей казались красивее всех. Она
стирала им белье, латала и штопала обмундирование, варила им обед. Один из
них был ранен, совсем молоденький лейтенант, какой-то их начальник. Его
нельзя было переносить, и он лежал тут же, на единственной кровати, и она
за ним ухаживала. Госпитали были переполнены, люди лежали на полу. Его
часть ушла вперед, он остался у нее.
Соседки - новые, появившиеся после освобождения города, - стали
шушукаться чуть ли не с первого дня. В разговорах с ней они называли его
не иначе, как "ваш". "Вашему там письмо пришло... Ваш опять расплескал
вокруг умывальника воду".
У него были перебиты обе ноги. Это было, очевидно, очень больно, но он
не стонал, а только стискивал зубы и смотрел в потолок. Когда бойцы
уходили, многие из них плакали. Они любили своего лейтенанта и за глаза
называли его Федюшей. Он был моложе самого молодого из своих бойцов - ему
было только девятнадцать лет, а на вид и того меньше. У него еще был пушок
на верхней губе, а бороды совсем не было.
Боже мой, Шура чувствовала себя совсем старухой рядом с ним! Когда
перед стиркой, меняя ему рубашку, она смотрела на его совсем еще
мальчишеское тело с выдающимися ключицами и лопатками, ей казалось, что
это ее сын, хотя она была всего лишь на пять лет старше его.
Потом его забрали в госпиталь. Она носила ему передачу - какие-то
жалкие булочки и сметану, которую он очень любил. Через полгода он уже
ходил на костылях. Его демобилизовали и дали ему вторую группу. Жить ему
было негде. Семья его, отец и мать, жили где-то около Риги - отец до войны
работал на заводе ВЭФ, но там были еще немцы. Она поступила так, как, по
ее мнению, поступил бы каждый на ее месте, - ведь он прожил здесь почти
три месяца, и все равно соседки называли его "ваш".
И случилось то, что не могло не случиться, когда двое молодых людей
живут под одной крышей.
Была ли это любовь? Со стороны Феди - да. Возможно даже, что это была
его первая настоящая любовь, первая любовь человека, прямо со школьной
скамьи попавшего в водоворот войны и в этом водовороте столкнувшегося с
приласкавшей его женщиной. А со стороны Шуры? Очевидно, тоже да. Но это
была какая-то другая любовь, совсем особая, родившаяся из сострадания к
этому молоденькому, тяжело раненному человеку, первому человеку с красной
звездочкой на пилотке, которого она увидела после двух с половиной лет
оккупации.
Как это могло случиться? Ведь все эти годы она думала только о Николае.
Она и теперь о нем думала. Часто по ночам, закрыв глаза, она лежала и
думала о нем. Она старалась представить его себе в военной форме, в
которой никогда его не видела, - когда она с ним прощалась, он был в
лыжном костюме и тапочках на босу ногу, - и он рисовался ей почему-то в
каске, которая, как ей казалось, очень должна была ему идти, и с гранатами
на поясе. "Солдаты должны его любить, - думала она, - любить и уважать,
потому что он прост, весел и смел