Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
Томас Манн.
Избранник
-----------------------------------------------------------------------
Thomas Mann. Der erwahlte (1950). Пер. с нем. - С.Апт.
В кн.: "Томас Манн. Собрание сочинений. Том шестой".
М., Государственное издательство художественной литературы, 1960.
OCR & spellcheck by HarryFan, 22 January 2001
-----------------------------------------------------------------------
КТО ЗВОНИТ?
Звон, перезвон колоколов supra urbem [над Римом (лат.)], надо всем
городом, в струящемся над ним воздухе, пересыщенном гудящими звуками!
Колокола, колокола! Они с размаху, с разлету взмывают, взвиваются на
станинах, на перекладинах в немолчной вавилонской разноголосице. Грузно и
часто, гремя и трезвоня - не в лад, невпопад, они говорят все сразу,
перебивая друг друга, перебивая самих себя: било ударяет о медь и, не дав
умолкнуть разбуженному металлу, бьет, раскачавшись, уже о другой край
толстостенного колпака и вторгается в свой же запев, так что не отгремело
еще "In te, Domine, speravi" ["На тебя, Господи, я уповал" (лат.) -
католическая молитва], как уже раздается "Beati quorum tecta sunt peccata"
["Блаженны те, чьи грехи сокрыты" (лат.)], а рядом слышатся хрустальные
голоса малых звонниц, - будто служка потряхивает сладкозвучным своим
колокольчиком.
Наверху звонят и внизу, в семи благодатнейших местах, известных
паломникам, а равно и во всех приходских церквах семи епархий на обеих
излучинах Тибра. Звонят с Авентина, с палатинских святынь и с Иоанна
Богослова в Латеране, звонят над могилой "ходящего в ключах" (*1), на
Ватиканском холме, со святой Марии Маджоре, на Форуме, в Домнике, в
Космедине и в Трастевере, с Ара Цели, со Святого Павла за городской
стеной, со Святого Петра-в-веригах, с храма пресветлого Креста
Иерусалимского. Но и с кладбищенских часовен, с колоколен ничем не славных
церквушек и захудалых молелен - тоже звонят. Кому ведомы их имена и
прозванья? Ветер, нет, истая буря, ударяясь о струны эоловой арфы,
расшевелила весь мир звучаний и воссоединила в густой всегармонии голоса
соседних и дальних колоколов, - так, разрывая воздух, несется благовест
великого праздника и вожделенного сретения.
Кто звонит в колокола? О нет, не звонари. Они высыпали на улицу, как и
весь римский люд, услыхав столь необыкновенный звон. Взгляните-ка:
колокольни пусты, канаты свободно свисают. А все-таки колокола качаются и,
гремя, ударяются о стенки била. Неужели мне скажут: никто не звонит? Нет,
на это отважится разве лишь человек, ничего не смыслящий ни в логике, ни в
грамматике. "Колокола звонят" - это значит: кто-то звонит в них, даром что
колокольни пусты. Так кто же звонит в колокола Рима? - _Дух
повествования_. Да неужто же может он быть повсюду, hie et ubique, к
примеру сказать, на башне св.Георгия в Велабре и где-нибудь у св.Сабины,
сохранившей колонны мерзостного капища Дианы, сиречь в сотне освещенных
мест сразу? - Еще как может? Он невесом, бесплотен и вездесущ, этот дух, и
нет для него различия между "здесь" и "там". Это ведь он говорит: "Все
колокола звонят", так, стало быть, он сам и звонит. Такой уж этот дух
духовный и такой абстрактный, что по правилам грамматики речь о нем может
идти только в третьем лице и сказать можно единственно: "Это он". И все же
он волен сгуститься в лицо, а именно в первое, и воплотиться в ком-то, кто
говорит, и говорит от его лица: "Это я. Я - дух повествования, который,
нашедши себе пристанище в библиотеке монастыря Санкт-Галлен в Алемании,
где некогда сиживал Ноткер Косноязычный, повествует вам в забаву и в
преизрядное поучение эту историю; за начало же я беру ее благостный конец
и звоню в колокола Рима, то есть сообщаю, что в тот день счастливого
сретения все они зазвонили сами собой".
Дабы, однако, и второе грамматическое лицо не осталось в обиде,
задается вопрос: "Кто же ты, называющий себя "я", кто ты, сидящий за
налойным стольцом Ноткера и воплотивший в себе дух повествования?" - "Я
Клеменс Ирландский, ordinis divi Benedicti [монах ордена святого Бенедикта
(лат.)], гость, по-братски здесь принятый и посланный моим настоятелем
Килианом из монастыря Клонмакнуа, ирландской моей обители, дабы поддержать
старые связи, что со времен Колумбана и Галла установились между моей
родиной и этой надежной твердынею христианства. Великое множество очагов
благочестивой учености и пристанищ муз посетил я на своем пути, таких, как
Фульда, Рейхенау и Гандерсгейм, Санкт-Эммеран в Регенсбурге, Лорш,
Эхтернах и Корвей. Но здесь, где услаждают нам очи псалтыри и евангелия,
чудесно расписанные по пурпуру золотом и серебром с добавлением киновари,
а также зеленой и синей красок, где братия, под началом отца-регента, поет
так благолепно, как мне нигде не случалось слышать доселе, и где силы
телесные подкрепляешь отменными трапезами и, кстати сказать, преотрадным
винцом, а поевши, с пользою для здоровья, прохаживаешься по монастырскому
двору, вкруг водоема, - здесь я решил задержаться на более длительный
срок, поселившись в одной из келий, всегда открытых гостям, куда
внимательный настоятель, Гоцберт по имени, распорядился поставить для меня
ирландский крест, на коем изображены агнец, обвитый змеями, arbor vitae
[древо жизни (лат.)], драконья голова с крестом в отверстой: пасти, а
также Ecclesia [церковь (греч.)], сбирающая в потир Христову кровь, тогда
как диавол силится отхлебнуть из сего сосуда. Изделие это свидетельствует
о раннем процветании художеств у нас в Ирландии.
Всею душой прилепился я к своей родине, богатому бухтами острову
св.Патрика (*2), к его пастбищам, изгородям, болотам. Воздух там влажен,
приволен, да и в монастыре нашем, Клонмакнуа, жизнь тоже привольна, то
бишь благоприятна для ученых занятий, обузданных умеренным воздержанием.
Мы с настоятелем Килианом давно утвердились во взгляде, что Христова вера
и любовь к изучению древних должны преодолевать людское невежество
согласно и купно, ибо таковое равно презирает и веру и просвещение, а там,
где пускает корни первая, непременно расцветет и второе. Ученость нашего
братства и в самом деле очень высока, и; как мне сдается, выше даже, чем в
среде римского клира. Иные римские монахи не в меру далеки от мудрости
древних и подчас пробавляются поистине жалкой латынью - правда, не столь
пакостной, как немецкие, - один из коих, кстати сказать, августинец,
недавно мне написал: "Habeo tibi aliqua secreta dicere. Robustissimus in
corpore sum et saepe propterea temptationibus Diaboli succumbo" ["Имею
сообщить тебе некий секрет. Я весьма крепок телом и посему часто подвержен
искушениям дьявольским" (вульгарная, синтаксически германизированная
латынь)]. Это уже вовсе невыносимо, и по слогу и по всему прочему;
разумеется, из-под римского пера такая мужицкая галиматья никогда бы не
вышла. Да и вообще не следует думать, будто я хочу бросить тень на Рим и
его главенство, напротив, я мню себя верным их приверженцем. Спору нет,
мы, ирландские монахи, всегда отстаивали независимость действий и во
многих краях материка первыми проповедовали христианское учение, чем
снискали себе чрезвычайные заслуги, воздвигая повсюду - в Бургундии и
Фрисландии, в Тюрингии и Алемании - монастыри, сии бастионы веры и
миссионерства. Однако это не мешало нам искони признавать епископа
Латеранского главой христианской церкви, видеть в нем существо почти
божественное и разве лишь место воскресения господня почитать более, чем
храм св.Петра. Ведь можно сказать, не солгав, что церкви Иерусалима, Эфеса
и Антиохии старше римской, и если Петр, чье имя, прославленное в веках, не
хочется связывать с приснопамятным пением петла, и основал Римское
епископство, чего никто не отрицает, то ведь это же самое бесспорно
относится и к Антиохийской общине. Но такие соображения - не более чем
побочные примечания к истине, истина же заключается в том, что господь и
спаситель наш, как сказано у Матфея (и кстати только у него одного),
поначалу нарек Петра своим наместником на земле, а тот передал викариат
епископу Римскому и поставил его главой надо всеми епархиями мира. Ведь в
декреталах и протоколах седой старины наличествует даже речь, которую
произнес сам апостол при рукоположении первого своего преемника, папы
Лина, и это представляется мне подлинным испытанием веры и вызовом духу:
пусть-де явит свою силу и покажет, во что только он не способен уверовать.
В своей куда более скромной роли - служить инкарнацией духа
повествования - я всемерно пекусь о том, чтобы читатель вместе со мной
признал того, кто призван занять sella gestatoria [здесь - папский престол
(лат.)], мужем, удостоенным высочайшего и благодатнейшего избрания. Знаком
преданности моей Риму является уже и то, что я прозываюсь Клементием. Ведь
изначальное имя мое - Моргольд. Но я никогда его не любил, усматривая в
нем что-то дикое и языческое, и - вместе с монашескими ризами - облек себя
именем третьего преемника Петра, так что в подпоясанной тунике и в
наплечье пребывает уже не вульгарный Моргольд, а утонченный Клементий,
осуществивший то, что св.Павел в послании "Ad Ephesios" ["К эфесянам"
(лат.)] столь удачно назвал "облачением в нового человека". Нет, это уже
не бренное тело, шнырявшее по земле в камзоле оного Моргольда! Цингулом
препоясано тело духовное - плотское, стало быть, не настолько, чтобы
признать вполне правомерным прежнее мое утверждение, будто нечто, а
именно: дух повести, во мне "воплотилось". Я вовсе не так уж и люблю этот
глагол "воплощать", ибо произведен он от "плоти", от бренного тела,
которое я снял с себя вместе с именем Моргольд, от тела, которое сполна
является вотчиной сатаны и по воле его способно творить такие мерзкие
пакости, что даже трудно уразуметь, почему оно к ним тяготеет. Правда, с
другой стороны, тело есть то вместилище души и божественного разума, без
коего таковые лишились бы всякого крова, а посему оно должно быть признано
необходимым злом. На такое признание тело еще смеет притязать, более же
восторженного оно в непотребстве своем поистине не заслуживает. Да и
станет ли человек, взявшийся рассказать или обновить (ибо ее уже
рассказывали неоднократно, хотя и не так, как должно) историю, которая
изобилует плотскими мерзостями и ужаснейшими доказательствами готовности
плоти ничтоже сумняся предаваться греху, - станет ли он бахвалиться тем,
что сам является неким воплощением?
Нет, принявши мой образ и лик, образ инока по прозванию Клементий
Ирландский, дух повествования сохранил изрядную долю бестелесной
отвлеченности, позволяющей ему звонить одновременно со всех титулярных
базилик города, и я сейчас поясню это двумя примерами. Читатель моей
рукописи, чего доброго, и не обратил внимания, - а меж тем это стоило
приметить, - что я указал ему на место, где нахожусь, а именно: монастырь
св.Галлена и налойный столец, но не сообщил, в какую пору, в которое лето
от рождения господа и спасителя нашего Иисуса Христа я здесь сижу,
испещряя пергамент своим мелким и тонким, искусным и витиеватым письмом.
Касательно сего не дано никакой отправной точки, ибо имя нашего здешнего
настоятеля - Гоцберт - таковою служить не может. Очень уж часто и в самые
разные времена оно повторяется и слишком легко, буде за него ухватятся,
превращается во Фридолина или даже Гартмута. Если же кто-нибудь, из
озорства или ехидства, спросит меня: "Неужто ты сам знаешь где, но не
знаешь, когда ты живешь?" - я на это отвечу кратко: "А тут и знать
нечего", ибо как олицетворение духа повествования я обладаю той
отвлеченностью, вторую примету которой сейчас поведаю.
Ведь вот я пишу, стараясь рассказать вам историю, одновременно ужасную
и высоконазидательную. Но совершенно неизвестно, на каком языке я пишу:
по-латыни ли, по-французски, по-немецки, или по-англосаксонски, да и не
все ли это равно, ибо если я сегодня, к примеру, пишу по-тиудискски, как
говорят алеманы в Гельвеции, то завтра перейду на британскую речь и книга
моя станет британской. Я отнюдь не хочу сказать, что силен во всех языках,
но они сливаются друг с другом в моем письме и образуют единое целое -
язык. Ибо так уж устроено, что дух повествования - это дух свободный до
отвлеченности, и средством его является язык как таковой, сам язык,
язык-абсолют, не желающий знать никаких наречий и местных языковых
божеств. Иначе как раз и впадешь в политеизм и язычество. Ведь бог есть
дух, и слово превыше всех языков и наречий.
Одно несомненно: пишу я прозу, а не стишки, каковые и вообще не
очень-то жалую. В этом отношении я следую за императором Каролусом (*3),
который был не только великим законодателем и судьей народов, но также
покровителем грамматики и ревностным поборником чистой, правильной прозы.
Иные, правда, утверждают, будто только размер и рифма способны создать
строгую форму, но мне невдомек, почему это поскоки на трех-четырех
ямбических стопах, к тому же не обходящиеся без всяких там дактилических и
анапестных спотыканий, да еще в придачу забавные созвучия в конечных
словах - строже по форме, чем складная проза с ее куда более тонкими и
тайными ритмическими обязательствами, и начни я:
Жил князь, nomme [по имени (франц.)] Гримальд, и жил
Но вот удар его хватил.
Достались детям дом и власть.
Aht [увы, ах (старофранц.)], грешили дети всласть!
или в подобном роде - неужто сие строже по форме, чем грамматически
добротная проза, в которой я сейчас и поведу рассказ о великой милости
божьей, причем изложение мое будет настолько сильно и ярко, что еще немало
потомков: французов, англов и немцев - смогут черпать отсюда и строить на
этом свои вирши.
Ну, а теперь от присказки к сказу.
ГРИМАЛЬД И БАДУГЕННА
Жил некогда герцог Фландрии и Артуа, Гримальд по имени. Его меч
назывался Экесакс. Его кастильский конь носил кличку Гуверйорс. Не было,
казалось, князя на свете, о коем господь пекся бы благосклоннее, и взгляд
Гримальда смело облетал его наследные земли с богатыми городами и сильными
крепостями, достойно и строго покоился на его maisnie [домочадцы,
дружинники-рыцари (старофранц.)] и оруженосцах, на скороходах, поварах и
поварятах, на трубачах, скрипачах, барабанщиках и флейтистах, на его свите
- двенадцати юношах знатного рода и доброго нрава, в том числе двух
молодых сарацинах, над идолом которых, Магометом, запрещалось Глумиться их
товарищам христианам. Когда он с женою своей, Бадугенной, благороднейшей
дамой, шествовал в церковь или к торжественной трапезе, эти пажи, в
пестрых чулках, прыгали впереди них, попарно держась за руки и скрещивая
ноги.
Его родовым замком, где большей частью и находился двор герцога
Гримальда, был Шастель Бельрапейр, на высотах питавшей овец Артуа, словно
выточенный на токарном станке, если взглянуть издали на его крыши и
балконы, на предмостные укрепления, стены и башни замка, надежного
убежища, каковое и должен иметь князь на случай нашествия лютых врагов
извне, а равно и на случай злых смут среди собственных подданных; убежище
это было к тому же удобно для жилья и приятно для глаза. Сердцевиной замка
был высокий донжон, прямоугольный, с роскошными внутренними покоями,
скрытыми, впрочем, не только в жилой башне, но также во многих пристройках
и внутренних флигелях вдоль стены, а из зала донжона шла прямая лестница
вниз, на крепостной двор, к лужайке, где за прочной каменной изгородью
стояла тенистая липа. На скамье, опоясывавшей дерево, герцогская чета
часто сиживала в летние дни на подушках из галапского и дамасского атласа,
а в ногах у князей, на коврах, разостланных челядью по холеной траве,
изящными группами располагалась знать, чтобы послушать правдивые и
вымышленные сказы менестрелей, которые, перебирая струны, повествовали об
Артуре, владыке всех бриттов, о короле хорошей погоды Оренделе, о том, как
поздней осенью он терпит жестокое кораблекрушение и становится рабом
ледяного великана, о битвах рыцарей-христиан с диковинно-отвратительными
племенами таких отдаленных земель, как Этниза, Гильстрам или Ранкулат:
журавлиноголовыми, лобоглазыми, плоскостопыми, пигмеями и гигантами; о
необычайных опасностях Магнитной горы и о том, как хитростью отбирают у
грифов червонное золото; о богословском споре между святым Сильвестром и
неким иудеем перед лицом императора Константина: иудей прокричал в ухо
быку имя своего бога, и бык, бездыханный, свалился наземь. Но тут
Сильвестр призвал Христа, и бугай снова встал на ноги и громовым рыком
провозгласил превосходство истинной веры.
Но все это только примера ради. Вообще же тут задавали друг другу
хитроумные загадки и вели непринужденные беседы, полные смысла и corteisie
[придворная галантность, куртуазность (старофранц.)], так что воздух не
раз оглашался веселым смехом кавалеров и дам.
Я, со своей стороны, тоже готов рассмеяться, если кто подумает, что по
вечерам верхний зал освещали дымящие факелы из соломы или лучины. Как бы
не так! С потолка свисали паникадила, густо усеянные мерцающими свечами, а
по стенам сияли десятисвечные подвесные шандалы. Было здесь два мраморных
очага, где сгорали сандал и алоэ, а каменный пол покрывали широкие ковры,
которые в особых случаях, когда, скажем, князь Канволейский или король
Анжуйский - bien soi venu, beau Sire! [Добро пожаловать, сир!
(старофранц.)] - гостили у герцога, усыпались еще хворостом, листьями
ситника и цветами. За трапезой господин Гримальд и госпожа Бадугенна
сидели в креслах с подушками арабского ахмарди, а напротив сидел их
капеллан. Барды садились в самом низу стола или же располагались вместе с
подлым людом за отдельным столом, а более почетные гости за
четырехместными откидными столиками с белыми скатертями, и пажи, по четыре
за каждым, склоняя колена, подносили золотые рукомойники и полотенца
пестрого шелка. Яства были поистине княжеские: и цапли, и рыба, и бараньи
котлеты, и птица, пойманная, в рощице, и жирные карпы. Ко всякому блюду
пажи подавали перец и аграс (я имею в виду фруктовый соус) и усердно, с
разрумянившимися лицами (ибо они сами выпивали за дверью), наполняли кубки
вином, и тутовой настойкой, и красным синопелем, и пряным прозрачным
напитком - кларетом, каковым особенно охотно и часто орошал горло господин
Гримальд.
Не стану больше расхваливать чудесную жизнь в Бельрапейре, хотя было бы
грешно умолчать, что лари здесь ломились от холстов и штофов, от
редкостного бархата и шелков, от куньих и душистых собольих шкурок; что
полки и поставцы сверкали прекрасной ассагаукской посудой: чашами,
выточенными из драгоценных камней, и золотыми бокалами; что выдвижные
ящики едва вмещали запасы благовоний, которыми окуривали покои, усыпали
ковры и опрыскивали ложа - трав и корений, амбры, териаки, гвоздики,
мускуса и кардамона; что в тайниках в великом обилье хранилось золото -
кавказское, вырванное прямо из когтей у грифов, ожерелья, браслеты, а
сверх того еще отдельно всякие чудодейственные камни: карбункулы, ониксы,
халцедоны, кораллы и как они там называются: агаты, сардониксы, жемчуга,
малахиты и алмазы, что склады и кладовые были битком набиты благородным