Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
теперь уже совершенно спокойно, не
краснея, искренне теряясь в догадках: что там могло происходить?
Я молчал, и вдруг мама, моя дорогая, любимая мама произвела нечто
непередаваемое.
- А вот так? - воскликнула она и смешно потрясла, извините, тем, что
называют нижней частью туловища, изображая какое-то неприличное,
действительно оскорбительное движение.
Я помотал головой. Шарики, то есть глаза, наверное, катались у меня
где-то на лбу, рот распахнулся от удивления, и вообще, похоже, весь мой вид
выражал такую неподдельную искренность, такой интерес, такую пораженность,
что в маме что-то щелкнуло и переключилось.
- Как, как? - воскликнул я, но в маме уже щелкнуло и переключилось.
Она что-то такое поняла.
И тут только до меня доперло. Я все понял! Меня обвиняют в
оскорблении, в хулиганстве, в каком-то невероятном грехе, но никто точно не
знает, что означает моя непристойность.
Я захохотал, как заведующая поликлиникой, заржал, как сумасшедший
конь, я вспомнил, что я делал между разговором с Мироном и тем, как
скатиться.
- Я потер лыжами о снег, - сказал я своим прокурорам, - вот так: - И
показал на полу, как трут лыжами о снег, чтобы они лучше скользили.
Что тут произошло! Мама и бабушка - теперь уже они, мок дорогие, -
вспыхнули от причесок до самых воротничков. Они полыхали ярким пламенем, и
им было стыдно передо мной. Такого еще не бывало б моей жизни - обычно
стыдиться следовало мне. А теперь стыдились они.
Первой опамятовалась бабушка.
- Будь он проклят, этот Мирон! - сказала она к даже сделала вид, что
плюнула. На самом деле бабушка никогда бы не могла плюнуть в комнате. -
Погрешить на мальчонку, это надо же.
- А мы-то, мы! - воскликнула мама, отворачиваясь от меня. - Хороши с
тобой!
Это был неприятный вечер. Может, самый неприятный за все мое детство.
И мама, и бабушка, и я принимались болтать о чем-нибудь серьезном или
неважном, но даже болтовня неловко обрывалась сама собой, и наступало
молчание. Выходило так, что не болтовня, а молчание было главным для
каждого из нас, казалось, что, и болтая-то, мы молчим и произносим слова
только для того, чтобы прикрыть ими молчание, точно голые люди прикрывают
тело тряпьем, чтоб не было стыдно.
И подумал, что эта проклятая кикимора Мирон добился своего. Не удалось
наказать меня, так он наказал всех троих. И если ему не удалось заставить
сомневаться во мне маму и бабушку, то зато удалось заставить меня укорить
их, хоть и про себя, за недоверие ко мне.
Да, человеческое коварство многолико и разнообразно. Притворяясь
благом, оно ранит людей, сеет подозрительность и недоверие, главных врагов
любви. И надо немало сил и ума, чтобы выполоть их, эти недобрые ростки,
будь они прокляты.
Только уже перед сном все мы пришли в себя, точно кто-то вспугнул наши
души, и они лишь теперь возвращались на место.
Я лег в постель, мама наклонилась ко мне, поцеловала в переносицу и
прошептала, чтоб не слышала бабушка:
- Прости, сынок.
Она ушла в кухню, а ко мне на цыпочках, чтобы не слышала мама,
подобралась бабушка и, склонившись, прошептала в самое ухо:
- Бес попутал!
- Бабуш! - прошептал я. - А что это означает?
Бабушка махнула на меня рукой. Я помог ей - засмеялся. Она тоже
хихикнула. За дощатой переборкой прыснула мама.
Мы хохотали, прощаясь с прожитым днем, прощаясь с Мироном, его
поклепом, глупой доверчивостью женщин и моей возможной неосмотрительностью.
- Старый хрыч! - воскликнула бабушка.
- Старая кикимора! - поправил я.
Насмеявшись, мама сказала задумчиво:
- А ведь не зря он спросил про большевика, чует мое сердце!
Доброта обладает опасной властью, заставляя забыть зло. Доброта
склоняет к прощению. Но ведь порой прощение - беда. Не для того, кого
прощают, нет. Тому, кто прощает.
Поутру Мирон сорвал передо мной свой треух.
- Молодец! - воскликнул он. - Булки не пожалел!
Я содрогнулся: откуда он узнал? Мирон понял мое удивление, разъяснил:
- Накрошили вы с ней маленько. Я увидел.
"Глазастый!" - про себя ответил ему я.
- А вот дырку ты прорубил зря! - жалобно проговорил он. И начал
наворачивать: - Дождь зальет, снегу навалит. Опять же казенное имущество -
ныне знаешь как строго! Но ты добрый, добрый! Молодец!
Я ничего не говорил, ничего не отвечал, я был желторотым воробьем,
возле которого прохаживается кот да ласково мурлычет, - и страшно, и
интересно. Выслушав одобрения, смешанные с далекой угрозой, я обошел
Мирона, а по дороге в школу, размышляя над его словами, решил по наивности,
что ободрения в них все же больше, чем угрозы. Вон сколько раз повторял:
"Молодец, молодец", даже по плечу похлопал, когда я огибал его.
На прощание Мирон сказал:
- Заходи к Машке-то, проведай, как захочешь.
"Как захочешь"! Выходит, если верить Мирону, дверь на конюшню теперь
всегда открыта для меня.
Я старался обрадоваться, хотел запрыгать от радости, но что-то не
радовалось и не прыгалось. Вчерашняя ранка затягивалась не сразу, хотя и
затягивалась, должна затянуться: ведь я вроде бы как связан с конюхом.
С тех пор как прокатился на Машке, а потом свалился с нее кулем, мое
положение в школе переменилось: народ наш считал меня лихим всадником -
ведь про куль-то я умолчал. И про многое другое в классе не знали. Зато
знали всякого такого, что я и сам-то слышал во второй раз: второй от самого
себя, в школе, а первый из тома довоенной энциклопедии, которую читал
каждый вечер, готовясь к утру.
Нет, что ни говори, а страшная штука - слава. Про Машку-то, про то,
что на ней прокатился, сказал единственному Вовке Крошкину - я даже и
хвастаться не хотел, просто сказал: "Вчера катался на лошади", но и этого
хватило. К середине уроков весь класс уже знал, что я скакал на коне.
Рядом, мол, у меня конюшня, вот я и уговорил конюха. Не станешь ведь махать
руками и каждому честно объяснять, как было дело. Я сперва помучился, а
потом плюнул: невелика беда! Я ведь прокатился? Прокатился! А как потом
слезал - не так уж, оказалось, важно для нашего класса.
Только зря думал, что беда невелика.
Теперь каждый день приходилось читать в энциклопедии про лошадей. И не
просто читать - готовиться. Почище, чем к урокам.
Каждый день - на переменке или перед уроками - меня теперь окружали
люди, всерьез интересующиеся лошадьми. И я должен был им рассказывать, да
не просто как-нибудь, а каждый день подавай что-нибудь новенькое, будто я
знатный наездник, в самом деле. Или конюх.
Кашу заварил все тот же Вовка. Я ему сказал, что самые первые предки
лошадей были ростом с кошку. Он выпучил глаза, завыл, надо мной издеваясь,
изобразил, что падает в обморок, а на уроке - бух! - поднимает руку и
спрашивает, верно ли, что когда-то были такие крохотулечные лошадки. А
учительница его как обухом по голове:
- Правда. И теперь такие есть, чуть побольше - с собаку. - Еще
улыбнулась: - Можно в сумке носить.
Ну и пошло. Вовка весь урок проерзал, на меня радостно косился, а едва
звонок прогремел, начал громко приставать: расскажи да расскажи еще
что-нибудь про лошадей. Вот я и старался. Да к тому же мне в голову пришло
про лошадей рассказывать в форме вопросов - это ребятам очень почему-то
нравилось.
- Знаешь, - спрашивал я, - сколько раз надо ее кормить? - Речь,
понятно, шла о лошади. И Вовка мотал головой. - Два раза! - чеканил я. - А
знаешь, когда?
Вовка или кто-нибудь другой с яростной готовностью мотал головой.
- Утром и вечером.
И теперь уж никто не сомневался в моих словах, не пререкался и не
спорил. От частого употребления слово "знаешь" превратилось в "знашь".
- Знашь, сколько раз поить?
Голова или даже сразу несколько голов мотались передо мной и мне это,
скажу честно, нравилось.
- Три! - говорил я.
- Знашь, какие типы лошадей в армии? - Выдержав паузу и приняв мотание
голов как дань своему авторитету, я перечислял, прикрывая глаза: -
Верховой, артиллерийский, вьючный, обозный... Знашь основной показатель
лошади?
Слова я употреблял серьезные, тоже из энциклопедии, но это никому не
казалось неестественным, наоборот, я только ярче освещался лучами славы,
будь она неладна.
- Аллюр.
- Аллюр три креста! - с восторгом прошептал Вовка слышанное в каком-то
фильме.
Я тоже помнил это выражение, но взглядывал на друга с укоризной - экий
ты несерьезный человек, мол! - и пояснял:
- Есть быстроаллюрные и медленноаллюрные. - Я входил в штопор -
приступал к высшему пилотажу: - Знашь, какие быстроаллюрные?
Класс - уже весь класс слушал меня - мотал головами.
- Верховые и рысистые... Знашь, какие медленноаллюрные? Тяжеловозы.
Я входил в пике и блистательно выводил из него свой самолет. Я щеголял
редкими знаниями, и мало кто понимал, отчего я порой тяжело вздыхаю. А я
жалел учительницу Анну Николаевну. Выходило, я, как она, готовился к своим
жеребячьим урокам и уже был на последнем дыхании: мои энциклопедические
знания кончались вместе с короткой статьей в пухлом томе. А учительница -
как она? Говорит всегда интересно, все помнит и знает. Может, ночами не
спит, готовится?
Кроме этого, я думал о Мироне. Ссориться с ним, выходило, нельзя.
Кончится энциклопедия, что говорить стану? Придется ведь к нему идти!
Ясное дело, о него и обжечься можно, что там я - вот Поля с Захаровной
от него маются, близкие его, опять же он хозяин Машки, и если лошадь меня
интересует, то я тоже что-то сделать должен, чтобы у него доверие
заработать.
Но вот как?
Он приглашал меня - ласковый стал. "Заходи да заходи". Я заходил в
конюшню пару раз, но неуверенно, с неловким чувством, вроде как прихожу на
правах гостя. А мне хотелось прав других - хозяйских.
Однажды меня осенило. Шел из школы прямо по дороге - тротуаров в войну
не чистили, - и озарило!
Лошадей было в городе много, я уже говорил - главный транспорт, а
транспорту требуется заправка, то есть сено, и вот это сено без конца
возили по улицам - обозами или на одиночных подводах. А когда сено везут,
оно, как ни старайся, потихоньку падает - клочками, побольше и поменьше. И
я решил собрать для Машки сенца с дорог.
Бросил дома портфель и допоздна бродил по улицам - накопил маленький
пучок. Сразу Машке не понес, сложил возле конюшни, решил: тут будет мой
стог.
Когда бродил по улицам, улыбался своему сравнению: вот Машка возит
дополнительное питание маленьким малышам, а теперь я ей соберу
дополнительное питание. Я думал еще о том, что, когда соберу внушительную
копну, Мирон непременно меня зауважает. Именно такой поступок он может и
должен по достоинству оценить.
Не раз и не два видел я, как старухи, женщины и даже девчонки
подбирали это дорожное, ничейное сенцо, всегда еще думал: кому оно?
Спросить их самих - не хватало любопытства, а теперь вот и мне
потребовалось сено.
Собирать клочья надо было с толком, в какую-нибудь сумку, а я
приспособил собственный портфель. Гнал домой, выкладывал учебники и
тетрадки и шел по городу, бдительно осматривая дорогу.
Удивительное дело! Как только начинаешь заниматься всерьез чем-нибудь
даже очень простым, выясняется много такого, чего ты вовсе и не
предполагал. Например, уже дня через три я понял, что город делится на
участки - да, да! По улицам, которые ближе к реке, бродила бровастая
девчонка в пуховой шапке, которая кончалась длинными, до пояса, ушами с
розовыми коло-бочками. Щеки у девчонки горели цветом пуховых помпошек, а
черные глаза под черными бровями при моем появлении настораживались. В
левой руке она держала небольшой полотняный мешок, а в правой веник.
Веником черноглазая подметала дорогу, сгребала в кучку все травинки и
бережно укладывала в мешок.
Сперва, заметив девчонку, я повернул проста так, не желая ей мешать, а
на третий раз понял: да это же ее участок!
На улицах, дальних от реки, хозяйничала старуха в фетровом малиновом
капоре, из-под которого виднелся белый платок. Старуха, видать, была
побогаче, ходила без веника, наклонялась только за клочьями, и та девчонка
с берега могла бы тут немало намести.
Так что у реки была девчонка, возле поля - старуха, на горах, которые
окружали наш овраг, еще две старухи, и я, оказалось, действовал в
окружении. Хорошего тут мало, и я решил перейти в наступление, прорвать
кольцо. Нелегко прорывать окружение, когда вокруг враги. А когда не враги?
Не друзья, но ведь и не враги...
Я начал атаку с девчонки, все-таки легче. Пошел в ее сторону.
Наверное, она тоже сметала сено после уроков - еще издалека увидел пуховую,
круглую, как шарик, голову.
Заметив меня, девчонка выпрямилась, глаза ее вновь насторожились. Мне,
конечно, следовало подумать, как прорывать окружение, подумать с толком, а
не лезть нахрапом на чужую территорию. Но стратегия в моем шарабане
позабыла про тактику и на кончике языка у меня болталась одна-единственная
заготовленная фраза, которую я должен сказать, если девчонка начнет
задираться. Фраза была такая: "А чо, твоя, что ли, улица?"
Круглоголовая и черноглазая стояла, выпрямившись, напротив меня - в
одной руке мешочек, в другой веник, - глядела настороженно, и мне пришлось
обойти ее, потому что стояла она прямо посреди дороги. Когда я ее обошел и,
таким образом, прорвал окружение, она сказала с неожиданной заботой в
голосе:
- Да там пусто, я все вымела!
Вот она, победа тактики. Прорываться, конечно, можно, только надо
точно знать - зачем? Я споткнулся и засопел, не зная, что делать, чувствуя
себя последним болваном. А девчонка спросила, улыбаясь:
- У тебя кто?
Я не понял, и она уточнила:
- У нас кролики, а у тебя кто?
- Лошадь, - пробормотал я в смущении.
- Не может быть! - ахнула девчонка. - Ты не шутишь?
- Какие тут шутки!
Я развернулся к своей территории, а девчонка воскликнула мне в спину,
искренне пожалев:
- Бедный! Сколько же ей сена надо!
Я поежился. Она подумала, что лошадь в самой деле моя и весь корм для
Машки я собираю на улицах. Действительно, можно пожалеть.
В общем, прорыв окружения пользы не принес, и я решил заняться
разбоем.
Надо признаться, это был шаг отчаяния. Энциклопедический источник
иссякал, я приступил к самому трудному: учил названия пород, а это было все
равно что учить иностранный язык. С трудом выговаривал я незнакомые
звукосочетания, означавшие разновидности лошадей: брабансон, першерон,
клейдесдаль, арден.
Из такого сложного штопора можно было и не выбраться, я рисковал не
чем-нибудь - репутацией, а репутация, как известно, дается человеку только
раз в жизни. Привяжется с самого детства к тебе слава, что ты шалопай, или
враль, барон Мюнхгаузен, или что тебе верить нельзя - наобещаешь и не
выполнишь, или что ты тупица, ни черта ни в чем не понимаешь, так ведь и до
самой старости от такой репутации не отмоешься. А если отмоешься, все равно
рано или поздно встретишь своего одноклассника, может, уже седого, хромого,
старого, обрадуетесь друг другу, приветливо поговорите о том о сем, а
разойдясь, подумаете с подозрением друг о друге - ты о нем: "Ведь был
враль, неужели таким и остался?" А он о тебе: "Был когда-то шалопай, вот
небось все от него стонут".
Нет, что ни говори, репутация - серьезное дело, к ней серьезно с
детства надобно относиться, чтобы, встретив друга, подумать о нем: "Хороший
парень был, честный, слов на ветер не бросал". А он чтобы при этом подумал:
"Этот человек честный, никогда не соврет, скорее умрет!"
В общем, энциклопедические знания о лошадях иссякли, точно струйка в
кране, если лопнул водопровод, а репутацию с детства испортить - страшное
дело, и я решил, собирая сено, использовать крайние меры. Вот в чем они
заключались.
Когда двигались сани с сеном, возчик обычно сидел наверху, на самом
стогу, или шел рядом с возом. Но ведь он мог идти лишь с одной стороны, не
так ли?! Вот и получалось, что второй бок лохматой, вкусно пахнущей горы не
защищен и его можно атаковать. Правда, при этом следовало обеспечить пути
отступления - на всякий случай. Лучше всего вылететь из-за укрытия,
например из-за угла дома с проходным двором. Лошадь с возом идет медленно,
равняется с тобой, ты вылетаешь из укрытия, отдираешь клок сена от бока и
тем же манером исчезаешь во дворе. Чуть что, можно пробежать двором и
выскочить на другую улицу. Вообще такие случаи были, когда извозчики
гонялись за похитителями сена. Но только в одном случае: если шел обоз.
На обоз лучше не нападать. Обоз движется под охраной. Сверху
бдительные наблюдатели, а по бокам возле обоза или, того хуже, за
каким-нибудь возом топают пешком старики или парни, а уж в хвосте
непременно один или два обеспечивают охранение. На обоз нападать
рискованно, хотя, говорят, нападали отчаянные мальчишки - у кого матери
козу, например, держали или еще какую живность, - но они нападали группой.
Я же действовал в одиночку, тайком ото всех, даже от Вовки Крошкина.
Ох, как дрожала моя душа, когда я в первый раз атаковал воз: еще
немножко, и задохнусь собственным страхом. Лошадь поравнялась, я выскочил
из укрытия, подлетел к сену, вцепился в бок шуршащей горы, дернул на себя -
не тут-то было! Сено оказалось плотным, уложенным добротно, я растерялся,
затрепыхался, спасительное укрытие оставалось позади, а я со своими
силенками никак не мог вытянуть нужную мне охапку. Видать, ухватил больше,
чем мог выдрать.
Мгновение - или вечность? - я боролся с сеном, наконец повис на нем
всем телом, отодрал солидный клок, упал в снег, но тут же вскочил и
драпанул через сугроб к укрытию.
Это был рискованный ход - отступать по сугробу, и я потом всегда
убегал по тропкам, благо их было много натоптано в городе, где все -
пешеходы.
Возчик даже не шелохнулся. Его фигура, укутанная в тулуп, напоминала
сноп, но сноп был объят паром, дымом, будто рядом с лошадью двигался
какой-то странный паровой механизм.
За неделю я наразбойничал немало сена, оно грудилось возле конюшни
небольшим стожком, и настал миг, когда я решил преподнести его Машке -
конечно же, в непременном присутствии конюха.
Мечтая об этом, я, как часто со мной случалось той счастливой порой,
крепко фантазировал. Мне меньше всего хотелось события прозаического -
приволок сено, охапкой больше, охапкой меньше, что толку? Машка все-таки не
голодала, и я мучительно изобретал, как бы преподнести свой подарок
поэффектнее, позаметнее.
И придумал.
Я решил сделать сенный торт. В бабушкином хозяйстве были шелковые
нитки для вышивания под ласковым названием мулине. Вообще-то нитки тогда
ценились чрезвычайно, на рынке катушка обыкновенных черных или белых ниток,
как и иголки, стоила больших денег, и я, понятное дело, знал об этом, как
знал и о том, что бабушка планирует какое-то грандиозное вышивание нитками
мулине - нечто невероятное, потряса
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -