Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Домбровский Юрий. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  -
просили помочь; просто сказали: бери редакционный портфель, садись и принимай почту, людей, разговаривай с начинающими, а там посмотрим, как и что, и добрый человек Ваня Бочарников пришел, забрал портфель, сел и вот сидит здесь второй месяц, и непонятно, что будет дальше - так, по крайней мере, я понял сложившуюся ситуацию и искренне посочувствовал ему. Он слегка пожал плечами - что, мол, поделаешь? - и снова стал листать мою рукопись. Листал и по временам остро взглядывал на меня. Тут я понял, что он одновременно как бы делает три дела: с профессиональной быстротой и сноровкою просматривает рукопись, выхватывая то абзац, то десяток строк, разговаривает со мной, размышляет, что ему делать со мной дальше: может быть, просто отослать меня с рукописью в КИХЛ - Казахстанское издательство художественной литературы - это ведь его дело издавать исторические романы. "Державин, Державин", - бормотал он задумчиво. - "Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил". Ну как же, как же, еще у Репина есть такая картина! В этом году был юбилей! А где это тут у вас? - он остановился и прочел самый конец: "Стоп! тридцатая верста! Ветер бил в лицо, и вереск под ветром звенел как стеклянный. Жизнь или смерть? Он сломал печать на пакете. Конец". Почему же конец? Где же лицей? Пушкин-то где? Я ответил ему, что это еще не тот Державин, мой Державин стихов не пишет. Разве так что-то кропает себе в тетрадь. - Так что же, разве их два было? - спросил он озадаченно. - А вот этот кто же такой? Я ответил, что нет. Державин-то был один, Гаврила Романович, но тут он еще не старик, а молодой, ему не стукнуло и тридцати. - Тридцать, это уже не молодой! - резонно ответил мне Бочарников, - молодой, это до тридцати (ему недавно самому стукнуло тридцать), - ну и что же он у вас тут делает? И при чем степь? Зачем печать на пакете? Я объяснил ему, что тут он у меня поручик. Родился, живет и служит в Казани. Хочет сделать карьеру, попасть в "случай". - А время-то подходящее: пугачевщина, паника, войска бегут, и вот поручик предлагает генералу Бибикову, который возглавляет правительственную комиссию, похитить Пугачева. Подослать к нему лазутчиков, заманить и схватить. Из этого, как известно, ничего не вышло. Державин ловчил, хитрил, интриговал, а в результате совсем запутался, рассорился со всеми, насвоевольничал, а тут и его покровитель Бибиков умер, и новый генерал обещал повесить поручика на одном суку с Пугачевым. К счастью, и из этого тоже ничего не получилось. Державин бросил все и уехал в Петербург. На этом и должен кончаться роман о молодом карьеристе. Я же представил только начало - сорок страниц. - Ага, так это, значит, не конец, а начало, - понял Бочарников. - А до конца-то еще ого-го! Как говорится, "курочка в гнезде", - он закрыл папку с рукописью, подержал ее на весу, как бы примериваясь, что с ней делать: то ли мне возвратить, то ли показывать еще кому - и вдруг решительно сунул в портфель. - Ладно, - сказал он. - Дам кое-кому, посмотрим. Заходите через недельку, - еще посмотрел на меня, подумал что-то и спросил, где я работаю. В библиотеке или меня уволили оттуда? Я сказал, что в библиотеке я не работаю, я преподаю литературу в старших классах. - А-а, - засмеялся он. - Так вот откуда у вас Державин. Да, да, теперь его опять проходят в школе. "Науки юношей питают, отраду старцам подают" и еще там что-то о Невтонах... Я ответил, что это не Державин, а Ломоносов. - Да? - добродушно удивился он. - Все забыл! Он встал и взял портфель. - Так, значит, прошу дней через десять. Будет заведующая отделом. Поговорите. Я поблагодарил и вышел. Профсоюзная машинистка вдруг оторвала лицо от "ремингтона" и посмотрела на меня насмешливо и недоброжелательно. Она, повторяю, работала в одной комнате с редакцией и всю пишущую братию - да еще такую, похожую на меня, - терпеть не могла. Я вышел с большой неуверенностью в душе. Но все равно в этот день судьба моя уже была решена, и я смутно почувствовал это. Сейчас, дойдя до этого места, я вдруг понял, каким образом альманах очутился в помещении профсоюза водников. Все, очевидно, произошло как бы само собой, Бочарников состоял корреспондентом центрального органа ВЦСПС - газеты "Труд", и в этой профсоюзной комнате помещался его корреспондентский пункт. Понятно, что, став внезапно ответственным секретарем альманаха, он и все это имущество перетащил к себе в эту комнату - благо и имущества-то было всего один портфель с рукописями. Ваня Бочарников легко таскал его с собой. Расставаясь с ним, мне хочется сказать ему на прощанье несколько теплых слов. Я не знаю твоих талантов, Ваня, потому что никогда не читал твоих корреспонденции, но ты был очень хорошим, доброжелательным человеком. Да будет же мир тебе, дорогой мой товарищ и первый мой редактор! Время, в которое мы жили, было трудное, отношения между людьми сложные, а сами люди... Да нет! Мне очень трудно, прямо-таки невозможно говорить о людях этой поры - я ведь тоже был одним из них. Во всяком случае, это были совсем не те люди, которые сегодня вас окружают, мои читатели. Очень, очень многое мы должны были тогда вынести на своих плечах. Война, т. е. угроза ее, ее неизбежность ощущалась нами почти физически. Она нависала, давила, ползла на нас из всех углов - и с Дальнего Востока, и с ближнего Запада. Не было такого номера газеты, в которой бы не писалось о войне. Политическая картина мира была так угрожающе ясна, что опытные международники угадывали будущее почти безошибочно. У меня чудом сохранилась старая вырезка из "Известий" от 17 январи 1937 года. "Германия собирается взорваться, - писал обозреватель. - Германская печать проводит усиленную подготовку к захвату Чехословакии... Абиссиния, Испания, Марокко... Кто на очереди сейчас? Чехословакия? Данциг?.." Тут даже и очередность была угадана совершенно точно. Вот и мы тоже ждали - кто же на очереди? И все-таки, несмотря на это, мы жили полной жизнью и были неплохими людьми и товарищами. А ты, Ваня Бочарников, был среди лучших. И с каким же горьким чувством я прочел в том же "Труде" несколько лет назад траурное сообщение, что умер собственный корреспондент газеты И. Бочарников. Поверь, мне тогда сделалось по-настоящему больно. Да что делать? Все не так просто на свете. Нам так и не удалось увидеться с тобой вторично и вспомнить о прошлом... В этот же день я устроил новую акцию. Отнес рукопись на консультацию моему доброму знакомому и шефу Михаилу Воронцову. То есть мне, конечно, надлежало отнести ее еще раньше, но я все не решался. И не потому, что боялся строгого суда, а от той совершенно как будто пустяшной причины, что был просто не в силах оставить рукопись, расстаться с ней, хотя бы на день. Еще бы! Я в первый раз держал в руках свое произведение, отпечатанное на машинке! Да как еще отпечатанное! На отличной бумаге, с широкими полями и интервалами, черной четкой печатью. Мне казалось, что она прямо-таки испускает сияние... Так могут выглядеть только шикарные издания инфолио. Я таскал с собой рукопись всюду, и даже когда пошел однажды в самый шикарный ресторан, то тоже прихватил ее с собой. Я сидел, пил пиво, а рукопись лежала передо мной, и я ее все время перечитывал. Увидел знакомого редакционного работника, составителя первого сборника казахских сказок Леонида Малюгу - подозвал его и показал рукопись. Тот присел к моему столику, прочитал несколько страниц и похвалил. Пришел художник Казахского театра оперы и балета имени Абая - Анатолий Ненашев (в следующем году он получил золотую медаль на Всемирной выставке в Париже за макет к опере "Айман-Шолпан") - я и его подозвал. Он тоже присел, почитал, полистал "роман" и тоже похвалил, а потом заглянул в конец и сказал мечтательно: "Эх, и декорации я тебе бы оторвал! Представляешь: все бело, и небо, и степь - не за что зацепиться глазу, но как часовые до горизонта торчат полосатые версты. А метель, метель! - тут, конечно, надо подключить осветителя - на горизонте ходят и сталкиваются белые столбы света. И прямо из них на зрителя несется гонец. Динь-динь-динь!!! Нет, представляешь? Слушай, - загорелся он вдруг, - сделай из этого оперу, а? Ведь такой букет: Пугачев, Екатерина, Потемкин, Суворов, Державин... Представляешь? А музыка... Музыканты! С одной стороны менуэты, а с другой пугачевцы. - "Дрн, дрн, дрн!" Топоры, косы, дубинки! Или налет башкирской конницы! Бег коней! Несутся, несутся, несутся! - Представляешь?" Вот так я и таскал за собой рукопись дня три, пока не решил снести ее в редакцию альманаха. Но снес-то я ведь первый, так сказать, заглавный экземпляр, а у меня же остался еще второй и третий, тоже достаточно хорошие. Вот с этим вторым экземпляром я и пошел к Воронцову. Жил он около Головного арыка, т. е., по тогдашнему нашему понятию, на самом краю света. Дальше даже и фонари не горели. Дальше чернело огромное поле, заросшее колючками и изрытое болотистыми ямами с зеленой и синей тиной. Отсюда и начинался не обозначенный ни на каких картах знаменитый город Нахаловка (или Порт-Артур, кому уж как нравится). Состоял он из землянок, домов, сложенных из фанерных щитов, и камышитовых времянок. Все это ветхое, шаткое, гудящее под ветром, заливаемое дождями, ползло и рушилось после осенних ливней. В городе этом после захода солнца всегда стояла сырая тьма, ибо там не было не только фонарей, но даже и освещенных окон. Впрочем, не было там и многого другого - улиц, адресов, номеров домов, а под ночь даже, как ни странно, и людей. Все обитатели его, даже собаки и кошки, с наступлением темноты не то проваливались под землю, не то убегали из города. Мне пару раз приходилось проходить тут ночью, и я ни разу не встретил ни одного живого существа. Сейчас этот квадрат, пожалуй, самая оживленная и залитая светом часть города. Тут цирк, огромный кинотеатр, несколько институтов, сельскохозяйственная выставка. Все это так не вяжется с моим старым представлением об этом месте, что я до сих пор не могу отделаться от странного чувства - да полно, не перепутал ли я чего-то? Так вот, около самого Головного арыка в редакционном доме, похожем на большую дачу, и жил мой редактор Михаил Павлович Воронцов. О нем стоит написать подробнее. Он был личностью примечательной. Был он тогда старше меня лет на пять, работал, как я уже сказал, в "Казахстанской правде", заведовал там отделом культуры. В редакции его ценили за легкое и быстрое перо, дружбу с редактором - он звал его папашей, - за то, что он кончил, кажется, Ленинградский институт журналистики, за красивые большие очки в чудесной оправе и модный костюм цвета гнилой древесины с дымом из японского коверкота, а вообще за то, что он настоящий свойский парень. Писать Воронцов действительно умел, и читать его было интересно. Но газетная работа его не удовлетворяла, он все время собирался что-то создавать: то ли повесть о своей любви, то ли драму из студенческой жизни, даже, кажется, начинал что-то подобное, но у него так ничего и не вышло. Во-первых, несмотря на свою легкость и оперативность, был Михаил Павлович все-таки изрядно ленив и на большую, никем не заказанную и не оплачиваемую работу пороху у него не хватило бы, а во-вторых, он никогда и не чувствовал себя творцом, не было у него сумасшедшего зуда души, когда хочется сорвать крышку черепа и хорошенько продрать мозги ногтями, или убежать от всех, схватить лист бумаги и, забыв весь мир, писать, марать, рвать, ругаться, всех ненавидеть, но сделать, сделать, сделать! Вот этих безумных качеств у него не было никогда. Характера Михаил Павлович был легкого, компанейского. Любил посидеть, поговорить, послушать, сам рассказать что-нибудь такое-этакое из своей жизни, и постоянно таскал за собой не совсем понятный припев: "Ой дую, дую, мистер Дудль!" с резким обрывистым "л" на конце. Кроме всего прочего, он был просто красивый парень - рослый, кудрявый, как Есенин, только не блондин, а каштановый шатен, и жену Раю имел такую же веселую и красивую. Она была опытной линотиписткой и зарабатывала не меньше его. Зайти к ним всегда было приятно и интересно. Кроме того, Михаил Воронцов с какой-то стороны был моим крестным. Это ему я принес свою первую заметку-рецензию на фильм "Приключения Тома Сойера" и затем через короткое время другую - на "Женитьбу". Обе они были приняты и быстро напечатаны, и я тогда почувствовал себя приобщенным к великому таинству - рождению республиканской газеты. А когда Воронцов заказал мне сначала статью о Кюхельбекере, потом о Батюшкове и под конец подвал о Жан-Жаке Руссо (то были все юбилейные даты), и это появилось в газете, - я уже сам по собственной инициативе размахнулся на статью о сокровищах республиканской библиотеки. А когда и ее напечатали, решил, что приспело время приступить к давно задуманному мной роману. Так что по всем статьям к первому я должен был явиться именно к Воронцову. Кроме того, что я терял, если бы даже он изругал меня? Рукопись уже была сдана, мосты сожжены, пути назад не было. Я позвонил - и мне отворили сразу двое: Воронцов и его друг по институту - Николай Д. Я с ним недавно познакомился, он ненадолго приехал к Воронцову и поселился у него. - А! - закричал Воронцов так, как будто я действительно был долгожданный, запоздавший гость. - Заходите, заходите! Самое время! Рая уж в ларек пошла. - Я роман вам принес, - сказал я, - почитать хочу. Не против? - А, это тот роман о Пугачеве? И Державине? - засмеялся Воронцов. - Ну-ну, ну! Конечно, прочитайте. Правда, Николай? - Я с удовольствием послушаю, - сказал его друг и отодвинулся, пропуская меня. А тут уж подходила и веселая, смеющаяся Рая с туго набитым баулом. Мы прошли в столовую. Рая расставила бутылки, достала стаканы. - Нет, сначала послушаем, - сказал Воронцов. - Садись, Рая. Начинайте. Молчание! Слушаем! Я начал. Это было мое первое публичное чтение: меня же слушали три человека! ^T2 глава^U Тут мне хочется сказать несколько слов о романе и его герое. Оговариваюсь, отлично понимаю, что здесь это слово звучит попросту несерьезно. Ведь речь идет о произведении всего-навсего на 8 печатных листах, да притом еще и неоконченном, но что поделать? Во-первых, я тогда действительно замахнулся на роман, а во-вторых, у вещи этой менялось заглавие - в журнале она пошла под названием "Крушение империи", - но подзаголовок оставался неизменным. Итак, роман "Державин". Я его не дописал, не хватило ни сил, ни умения. Основная идея - преображающая сила творчества, власть творенья над творцом - требовала таких средств выражения, которых у меня тогда не было (не знаю, впрочем, есть ли они у меня и сейчас). На пушкинский вопрос: гений и злодейство - две вещи совместные ли ? - я задумал твердо ответить: нет! Ни в коем случае! Молодой Державин подходил для этого как нельзя более. В самом деле, не сходя, как говорится в ученых статьях, с твердой почвы фактов, невозможно понять, почему умный, дошлый, разбитной и довольно-таки бессовестный армеец, готовый пуститься во все тяжкие, оказался совершенно беспомощным, как только принялся за дело. Что он, этот народ не знал? В этих краях не жил? Да преотлично знал! Тут родился, вырос, жил и, как только получил свободу рук, так сразу просто закипел в действии. Он и убийц подбирал, снаряжал и подсылал к Пугачеву и заволжских старцев и, как въехал на коне, так сразу же целую мятежную деревню перепорол, мало этого, даже разработал обряд особой театрализированной казни - ночью в лесу рядом с церковным амвоном перед мокрым от страха попом вздернул двух бунтовщиков, а других заставил, стоя на коленях, бить лбами и целовать крест на верность. ("И. И. Дмитриев уверял, что Державин повесил сих двух мужичков более из поэтического любопытства, чем по необходимости", - писал об этом Пушкин. Ну чем не Буонаротти из "Моцарта и Сальери"?) Словом, был он до крайности деятельным, а получился из всего этого пшик! Под конец главнокомандующий, как я уже говорил, даже сулил вздернуть его на одном суку с Пугачевым. И самое главное - это было не просто проклятое невезение, не тяжелое стечение обстоятельств, а Рок, прообраз всей дальнейшей его жизни. Вот он приближен, взыскан, титулован, высочайше обласкан и ободрен, державная ручка возводит его все выше, выше! - иди, поэт! Гряди, поэт! И поэт, как во сне, начинает взбираться - один марш лестницы, другой - вот он уж так высоко, что скоро и лезть будет некуда, но р-р-раз! - и сорвался, и покатился с грохотом по ступенькам. Почему? Характер? "Я горяч и в правде черт"? Да, конечно, и это было; с кем-то разругался, с кем-то что-то не поделил, а раз в споре, забывшись, даже дернул императрицу за мантилью ("Посидите тут. Этот господин слишком уж распускает руки", - сказала она по этому случаю вбежавшему придворному), но главное все-таки не в этом. Главное в том, что как ни обещал придворный поэт Державин: "Самодержавства жезл железный Своей щедротой позлащу", - ничего доброго из этого не вышло. Писал, да не то. В результате с Фелицей не сработались, с Павлом рассорился, а Александра Первого так даже и очень больно задел: в оде намекнул ему на убийство отца. В результате - отставка - Шлафрок, Колпак, Именье "Званка" и послание "Жизнь званская". Все! Конец! Вот так представлялась мне жизнь Державина. Сейчас, сквозь магический кристалл годов и пережитого, я вижу, конечно, всю искусственность этой схемы, как вообще любой схемы и модели жизни любого из нас. Ведь человек всегда больше процесс, чем явление. Войти в него - это все равно что войти в сиюминутную гераклитовскую реку. А Державин, к тому же, был еще очень особым явлением. Есть люди-острова, есть люди-архипелаги, есть люди-материки. Державин был весь материковый, весь из одного куска, независимый ни от кого. "Един Бог, един Державин", - поучал он совершенно серьезно своего швейцара. Кажется, большей заземленности и представить нельзя, а между тем никто из его современников не имел такого чувства космоса и космического, как он. Да, Ломоносов тоже "умными очами" окидывал всю вселенную, но он был химик, физик, астроном и даже как поэт все высчитывал, вымеривал, выглядывал и порою в стихах угадывал больше, чем в трактатах (пример - его знаменитая картина солнечных протуберанцев). Но космос у него был безжизненный, ледяной и огненный. Когда же Державин поднимался туда же - в мир бесконечно больших величин, перед ним открывался совершенно иной космос - глубоко человечный, одухотворенный, не отрешенный от нас на миллиарды верст, а простирающийся от неподвижных звезд до души человеческой. "Я в прахе телом истлеваю, умом громам повелеваю. Я - червь, я - раб, я - царь, я - бог". Ломоносов так никогда бы не сказал. Эта великолепная диалектика просто не пришла бы ему в голову. Державин писал и о смерти. Страшно писал. Очень достоверно и так страшно, как вряд ли кто-то писал не только до него, но и после. И все-таки тягостного чувства после этих стихов его не остается. Это чистейшая поэзия, и она побеждает все... Даже ужас смерти. Он был косноязычен, этот величайший

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору